— Теперь, молодой человек, раз уж вы взялись, от вас многое зависит, — обернулась к нему женщина-врач. — Я всего лишь дежурная, у меня целый корпус. А у вашей сестры отравление ацетоном. Ей следует выпить весь этот графин содовой воды, весь, понимаете? — На столе и правда стоял здоровенный сосуд, и вода в нем была белесо-мутная.
— Да. Я понимаю.
Но он не понимал, когда же и чем она могла отравиться, если они столько времени были вместе и она ничего не ела.
— …Какое отравление?.. — робко спросил он.
— Ацетон. Избыток кетоновых тел в крови. Нарушение кислотно-щелочного равновесия. Это ее заболевание. Ну, что об этом… — Врач заторопилась. — Варенье надо открыть и давать ей с ложечки. Вот столько примерно. — Она отмерила треть банки. — А если не сможете, позовите сестру. Это жизненно важно. Я ей впрыснула огромную дозу инсулина. Понятно все?
— Да.
Женщина ушла как растаяла, и Алексей с удивлением заметил, что уже не помнит ее лица. А если надо будет разыскать ее для Люси? Впрочем, можно потребовать с медсестры… Теперь открыть банку (сестра положила открывалку). А где ложка? Ложки нет. А, вот она.
Алексей наклонился над Люсей, приподнял ее голову вместе с подушкой.
— Люся, Люсь, попей…
Она вроде бы очнулась, припала к стакану. Он отнял стакан, взял со стола ложку, набрал варенья.
Ах, как он боялся, как боялся, что она сожмет зубы, выплюнет, не сможет проглотить! Но она слизнула варенье с ложки, и еще, и еще. И он был ей благодарен так, будто она сделала ему прекрасный подарок.
Вошла сестра.
— Пьет?
— Да, да. Все в порядке.
— Ну и молодец. Я посмотрела — вены-то у нее плохие.
— Вены? — не понял он.
— Ну да. Пришлось бы через вену и соду эту и глюкозу. А разве хорошо вены рвать?
Как это «рвать». Что она такое говорит? Молоденькая красивая сестра, тоненькая, складная, а такое говорит!
— Пей, Люся, пей.
— Некуда уже.
— Пей, пей, пей… Вот и умница.
Алексей опустил подушку, вытащил из-под нее руку. Ему хотелось еще что-нибудь сделать для Люси. Но пока было нечего. Он огляделся. Пять кроватей. Женщины, в основном пожилые, спят, тяжело дышат этим сладковатым спертым воздухом, который его перестал уже мучить.
На койке у двери мается бабка.
— Сыночек!
— Что?
— Позови сестрицу.
Алексей вышел. В коридоре темно. Возле свободной от палатных дверей стены стол, освещенный лампочкой. Дежурный пост ночной сестры. Сестры нет.
Он пошел по коридору, боясь вернуться ни с чем и не решаясь надолго оставить Люсю.
Сестры не было.
В конце коридора стоял диван, на нем что-то белело. Ну так и есть. Девушка спала, сняв и положив на валик дивана белый колпачок и прикрывшись поверх халата байковым одеялом.
Алексей смущенно отошел.
В палате маялась бабка.
— Она спит, бабушка.
— Что ж не разбудил?
— Неудобно как-то.
— А ей удобно — забыла мне снотворное дать. Ну ладно. А няни там нет?
— Не видно.
— Ты, сынок, из-под кровати судно мне достань. Подложить сможешь? Уж прости меня, старую. Ну и пойди теперь, погуляй да стул подставь. Я сама выну. Ну, спасибо, голубчик. Спасибо.
Ему было неловко и неприятно.
И было досадно, что не сумел отказаться и постеснялся разбудить ту, которая обязана руководить всем этим, а не спать во время работы.
Казалось, что все женщины проснулись и наблюдают за его странными действиями. Но это только казалось.
Вернувшись с «прогулки», он нарочно сел спиной к остальным и лицом к Люсе. Он для нее тут. Но, с другой стороны, они могут потребовать, чтобы его прогнали из женской палаты. Так что особенно заноситься тоже нельзя.
Через какое-то время пришла врачиха. Та самая. Пощупала пульс, оглядела пустой графин.
— Если что, вызовите меня. Я в левом крыле. Пока все нормально.
Сестра в белой шапочке стояла тут же, будто и не спала никогда. А может, им полагается? Это тяжело — не спать всю ночь. Алексей положил руки на ночной столик, на них — голову. Сразу заходили, заходили перед глазами люди, тихие, как тени. И вдруг он так и вскочил: дом! Он же не позвонил домой. Что там делается — страшно подумать! Его свободно отпускали по вечерам с условием, что он приходит в одиннадцать или звонит, если не успевает. Алексей кинулся к телефону у сестринского стола. Один оказался внутренним: после трех цифр отозвался голос: «Пятое отделение!»
Набрал свой номер по другому телефону — занято. Еще раз — занято. Еще — занято: не спят, ищут его.
— Чего ты тут? — удивилась сестричка.
— Домой забыл позвонить.
Она удивилась еще больше, но ничего не спросила. (Странно, конечно, если считать, что он — Люсин брат.)
Набрал еще раз. Наконец-то!
— Мама, это я, Алексей. Да, да, жив. Где? В больнице. Да не со мной, мама, мама, успокойся. У меня заболел… друг. Потом расскажу. Приду утром. Мамочка, прости. Не плачь, мама.
— Ты мне всех перебудишь, — улыбнулась красивая сестричка. — Иди-ка, иди на свой пост.
Алексей пошел. Глаза у него слипались. Он поглядел на Люсю, которая спала — это уже был сон, а не забытье! — и снова почувствовал к ней глубокую и нежную благодарность.
***
Была белая стена. На ней прорезана белая дверь. За матовым стеклом ее четко обрисовалась желтая, тускло горящая лампочка. Она уже не освещала, потому что свет шел из окон. Рассвело.
Сон был с привкусом горечи и стоял теперь слезами в глазах, сон-боль, сон-обида: рыхлая женщина с мягким одутловатым лицом ходила по их комнате и в большую продуктовую сумку складывала Люськины вещи.
«Ты молодая, — говорила она. — На что тебе?» — и бросила в свою кошелку Люсину куклу.
Может, смешно, но эта единственная за всю жизнь кукла (других дарила тотчас же, потому что не любила) имела свой характер — была обидчива, ласкова, слаба здоровьем. К ней надо было подходить несколько раз на дню, иначе она делалась грустной, ее надо было гладить по волосам, сажать возле себя, когда учишь уроки. Дома подсмеивались надо всем этим: «Не стыдно, невеста?» — но что же можно сделать? И вот эту куклу — в чужую сумку.
«Ты веселая», — говорила женщина и снимала с полки лучшие Люсины книги.
Люся не видела точно какие, но знала, что самые любимые.
«Почему это вы берете?» — тихо спрашивала Люська. Она вовсе не была робкой, но здесь точно оцепенела.
«Молчи! — кричала мать. — Пусть все к черту забирает. Забирай все, ты, слышишь? Побирушка!»
Люся любила раздаривать свои вещи, и мама всегда сердилась на нее. А теперь вот…
И Люся плакала от обиды: одно дело ты сама отдаешь, другое — берут без спросу… И при чем тут «веселая»? Они все думают, что если веселая, так ничего ей не надо. «Мне с тобой весело. Давай дружить?!» Или: «С тобой легко. Я с тобой прямо другой человек». И никогда наоборот: «А тебе со мной легко? Весело?» Все только «я» да «мне».
Она никогда не думала об этом, рада была чужому вниманию. А теперь от слабости, что ли, которая не давала приподнять руки, перевести глаз с этой белой стены… Слезы опять побежали по щекам, постепенно холодея. Она не всхлипывала, она не плакала, просто текли слезы. Лба ее коснулась рука. Легко и неуверенно.
— Люсь, ты что?
Она заставила себя поглядеть в ту сторону: рядом сидел Алексей. Узкое лицо его стало еще длинней, щеки ввалились. А глаза глядели ласково, будто она была ему своя.
— Ну, чего ты, Люська?
И вот тут-то она заплакала. Слезы были другие, они не успевали захолодеть, от них было горячо глазам и щекам. А он тихонько проводил рукой по ее волосам, потом ладонью вытирал ее мокрую щеку, и ладонь тоже делалась мокрой, и опять они были свои.
— Ты откуда взялся? — всхлипнула Люська.
— Я еще с вечера… Как привезли.
— Это ты здесь… спал. — И она улыбнулась, глотая спазмы. — А я думала — врач прикорнул в тишине. Негде, думаю, приткнуться, бедному.
— Люся, все будет хорошо, — шептал Алексей, — вот увидишь.
— Конечно. Мы еще на танцы пойдем.
— Я не так уж люблю танцы. Но если ты захочешь…
— Ага. Я тоже могу не ходить.
Слезы еще текли — тут она ничего не могла сделать, — но горечь прошла, рассеялась. Никто не взял ее куклы, не похватал с полки любимых книг, никто не требовал от нее, чтобы она была веселой и легкой, ничего не давая взамен.
Люся закрыла глаза, ощущая счастливую тяжесть неумелой гладящей руки. Свой человек. Свой!
***
Был третий день. Воскресенье. 4 часа. Как раз время для посетителей. И они пришли.
Первой влетела мать.
— Мама! Мамочка! — Люсе казалось, что она кричит, а голос звучал хрипло и бесцветно.
— Ой, Люська, ой, доченька, да что же это? Уж я себя изгрызла за свое гулянье. Прости меня.
— Что ты, мама?!
— Приехала нынче только, под утро, а бабушка мне… Ох ты господи!.. Ну как ты сама себя чувствуешь, а?
У нее виноватая походка, виноватые глаза, руки, слова. А чего, собственно, убиваться? Она же не знала. Так даже лучше обошлось. Теперь зато есть Алексей.
— Мам, да уже все в порядке. Через несколько дней ходить буду. Мне врач сказал. Мам, знаешь, какой у нас профессор обход делает — весь седой, а усы черные и вот так свисают! Мам, ну чего ты плачешь-то?
— Ой, доченька…
— Знаешь, мам, он пришел и говорит: «Кто у вас тут «Шипром» душится? Пощадите меня, не делайте этого». А женщина, мам, вон та, на крайней кровати, Тамара, говорит…
— Какая она тебе, дочка, Тамара, почти что мне ровесница.
— Ну, неважно, Тамара, в общем… Она… — И глянула на дверь. — Ой, девочки!
Школьные подружки были без халатов. Они воровато прокрались, быстренько стали выгружать из сетки на Люсину постель конфеты, апельсины.
— Люська, мы двое пробежали, а там полкласса пришло. Не пускают.
Люся смотрела на подружек и сквозь тусклую пелену, в последние дни задернувшую для нее весь мир, увидела, с радостью увидела, как они обе праздничны, здоровы, особенно здесь, среди бледных, одутловатых соседок по палате.
— Знаешь, нас не пускали, — говорила Нина, раскладывая пакеты у Люси в ногах, — а мы увидели еще дверь. Ленка порылась в кармане, нашла ключ от квартиры — хоп! — и отперла! Представляешь?
Люся смеялась и сама ощущала, что ей все сегодня веселей, чем вчера, все важнее, значительней.
— Слушай, Люська, а ты — ничего! Только бледная. А то уж наговорили — прямо чуть ли не умираешь!
— Люська, а Сергей твой, дипломат, ходит мрачный. Зашел вчера к Ленке — прямо руки у него дрожат. Ох, Люсенька, приворожила ты его!
— Уж его приворожишь!
Вбежала пожилая сестра.
— Девочки, девочки, почему без халатов? Кто пустил?
— Мы сейчас уходим. Сейчас.
— А конфеты возьмите. Ей нельзя.
— Как это?
— А вот так. Теперь придется без конфет.
Девочки машут руками от двери:
— Там еще мальчишки пришли. Миша Сироткин, Сережа…
У Люси влажнеют глаза. Они вообще теперь на мокром месте.
— Спасибо. Скажите спасибо.
Мама заволновалась:
— Может, мне пора, доченька? А то ведь по-одному разрешают.
— Нет, нет, мам, посиди. Знаешь, как я рада!
Люську продолжала нести, качать волна легкости.
С тех пор как ушел отец, ее преследовало недоброе ощущение внутренней зависимости от матери: то было жаль ее, то вдруг душила обида: «Из-за тебя, из-за тебя все!», то мучило сознание своей вины за меньшую, — ох, меньшую! — любовь, чем к отцу; то восхищало мужество матери, ее жизнестойкость и рядом обида, что вот дочка-то ей не больно дорога. Сложное, постоянно меняющее окраску чувство, которое, пожалуй, не назовешь любовью. Зависимость. Постоянная эмоциональная зависимость. И это мешало свободно дышать. А теперь вот — ничего такого! Мать. Часть дома. Может быть, подружка. Хорошо, что она есть. Вот сидит рядом — и это тоже хорошо.
— А глазки-то у тебя веселые, доченька. Я с доктором поговорила, он сказал — теперь уж не опасно. Только надо остерегаться. И укол придется делать каждый день. Велел, чтобы ты научилась.
— Научусь. Как бабушка?
— Окончено свидание, — возвестила пожилая сестра. — Прошу посетителей…
Все посторонние ушли из палаты. В больнице, как в поезде, родственники — посторонние («просим провожающих…»). Люся вздохнула с облегчением: устала. А вот Алексей не ушел. Потому что он не посторонний. Он как сидел весь этот час возле столика дежурной сестры, так и остался. Красивая сестричка Оля, сдавая смену, заглянула ему в глаза:
— Может, проводишь?
— В следующий раз, ладно?
Алексей сам удивлялся на свою занудную положительность, — только и стучит в голове: «Люся, Люся…» Он боится уйти домой, а вдруг тут что-нибудь…
— Если есть возможность, подежурьте, это не повредит, — сказала ему та самая женщина-врач, которая со шприцем и содовым раствором. И добавила: — А ведь мы с вами спасли вашу сестренку!
***
Возле больницы много деревьев и кустов. Они не больничные, они деревья вообще, потому что были здесь до всяких домов. Это их потеснили, а не они выросли рядом.
После врачебного обхода Люська в длинном махровом халате вышла под эти деревья и кусты. Здесь происходило то, на чем редко задерживаются людские глаза: коричневые лапы почек размыкались и выпускали на свободу беловатый лист. Он потому был беловатый, что принадлежал возлеоградной акации, которая к осени обрастает стручками-свистульками. Над головой с шорохом толкались в рост беспомощно-светлые листья тополя, падали его пустые почки, бархатились под ногами бордовые червячки его цветов… И что-то звенело, звенело в воздухе, и Люсе казалось, что там, возле древесных корней и стрельчатой травы, маленькие зеленые трубачи, бесшумные и таинственные, точно гномы, возносили свои легкие трубы…
Весна! Люся только в очень раннем детстве увидела весну и поразилась ей: этому нежному цвету и этой радости листьев и травинок: «Мы! мы! мы!»
И теперь она слышит то же, только еще громче и победней.
Она трогает рукой кору дерева и удивляется ее шероховатой красоте. Подставляет лицо под теплое майское солнышко и радуется этому теплу. Если случается дождик, она ловит дождинки ртом.
— Как дурочка прямо, — смеясь, жалуется она Алексею. — Ну будто только что родилась: все мне внове! Почему?
— Люсь, а ведь так оно и есть: родилась заново, — отвечает он.
И Люся понимает — он не хочет говорить про ту ночь, когда была только белая стена и больше ничего не было: ни страха, ни боли, ни жалости к себе. Бережет ее! А чего беречь? Было так. А теперь — иначе. Теперь дарованы заново эти деревья — кора, листья; облака над ними; люди — соседки по палате, которые тотчас принялись опекать ее (неопытная в болезни!), жалеть (такая молодая!), восхищаться. Одна из них, Тамара, называла ее сперва «существо», потом «Тяпа», а теперь «девочка-эльф».
А что такое эльфы? Они почти как люди, только поменьше и очень легкие. Они умеют летать. И живут в лесу.
Про эльфов от безделья придумала Тамара, а Люська ухватилась за сказку. Это стало их игрой.
— А что делают эльфы? — спрашивала шепотом Тамара.
— Пекут блины!
— Ну да? А задание по алгебре?
— Еще вчера сделали!
— Не желают ли они полетать?
— Не могут: выстирали крылышки и развесили на ветках.
— Вот тяпы! В такое утро!
Они обе тихонько смеются. Странно, но над Люськой, как в детстве (все теперь как в детстве!), сказка получила власть. Она сгустила краски: зелень стала ярко-зеленой, облака ярко-лиловыми, земля тучной, влажной, чреватой новой жизнью; а Люськина походка сделалась упругой, легко переходящей в бег, похожей на полет.
Может, был (был! был!) и еще один дар, но о нем боязно думать. Он сродни сказке, но пугал крупностью и жил в душе потайной и радостной жизнью.