— В долг?.. — Он захохотал. — Мой юный друг, возьми просто так. Я дарю тебе этот фолиант! Но позволь задать тебе вопрос, кем ты собираешься стать, гением или завистником? — Он снова захохотал.
Завернув книгу, я выскочил из «Синикуба». Какая удача! Надо быстрей разыскать ее. Пока Цевадор не передумал и не позвал обратно.
Я открыл тяжелую дверь училища и оказался перед гардеробом. Теперь он пуст и просторен. Зимняя одежда осталась в домашних шкафах. Но гардеробщица сидела на своем месте с вязальными спицами в руках.
Но вот незадача. Я заработался в «Синикубе» и, кажется, опоздал. На лестницах никого нет, чьи-то шаги гулко звучат в отдаленье.
Я подошел к расписанию и стал разбираться. Но тут невозможно ничего понять. Какие-то клеточки, буквы и цифры. Что делать? Я решился и подошел к гардеробщице. Она казалась доброй приветливой женщиной. На голове повязана домашняя косыночка, с носа свисают очки. Обыкновенная, привычная бабушка.
— Простите… — Я прокашлялся и прибавил голосу густоты: — Вы не знаете Марию Оленеву? Со скрипкой. Я принес ей книгу.
Старушка подняла голову:
— Какую Оленеву, Машу? Она, кажись, ушла.
Я снова кашлянул, не зная, как поступить дальше. Старушка вдруг качнулась в сторону, выглянула из-за меня и закричала пронзительным тонким голосом:
— Александр Николаич! Александр Николаич!
Я отшатнулся и приготовился бежать. Но ко мне легким шагом уже подходил стройный темноволосый человек.
— Что вам, Софья Захаровна?
— Александр Николаич, тут Машеньку вашу спрашивают. Книгу, говорят, принесли.
Александр Николаевич взглянул на меня живыми темными глазами, переложил из руки в руку белую папку. На нем был узкий ладно сшитый костюм. Лицо тонко очерчено, волосы волнисты. Без сомнения, это тот педагог, о котором я слышал разговор. В него все влюблены.
— Вы принесли учебник гармонии? — спросил он ясным баритоном.
— Нет, — пробормотал я, — она искала… Тут я нашел… про Моцарта и Сальери…
— Про Моцарта и Сальери? — воскликнул он, глаза его загорелись. — А ну-ка давайте, давайте!
Он нетерпеливо развернул бумагу…
— Киреев! Вот так номер! Где вы достали?
— Я… тут, по случаю…
— Это ведь то, что мне нужно! — Он обратился к гардеробщице. — Бывают счастливые дни, Софья Захаровна. Вот и Киреев у меня в руках. Большая редкость! В библиотеках отсутствует. А мне статью надо кончать. Ну, Машенька, какая же умница!
— Чудесная, чудесная девочка, — сказала старушка. — Уж я ее полюбила. Серьезная. Умница. Слова грубого не скажет.
— И очень способная, — добавил Александр Николаевич. — А вам, молодой человек, большое спасибо. С вашего позволения, я Машеньке передам. Это ведь для меня книга. Что сказать на словах?
Голос у меня внезапно сорвался, и я прохрипел с натугой:
— Ничего.
— Спасибо, спасибо, — еще раз повторил Александр Николаевич.
Я разглядывал себя в зеркале. Огромном зеркале дубового зала, утопленном в резную дубовую нишу. Зеркало старое, мутное, по краям его разъедает желтая сыпь… Ну и что? Моцарт тоже был невысокого роста, а Пушкин еще меньше. Какой-то я жалкий, придавленный. Руки висят. Лицо бледное. Под глазами тени. Волосы жидкие, невнятного цвета. На губах кривая ухмылка. Здравствуй, Митя Суханов. Как дела? Значит, вот для кого она искала книгу. Дела как всегда. Никак. Значит, и она влюблена. Какой красивый взрослый человек. Наверное, талантливый. Я никогда не стану взрослым. Просто не хватит сил вырасти. И не надо. Пусть похоронят так. Моцарта хоронили по третьему разряду, в некрашеном сосновом гробу. Когда гроб вынесли из дверей дома, за ним шли всего семь человек, в том числе и Сальери. После отпевания гроб поставили на дроги и повезли на кладбище. Было холодно, начиналась метель. Когда повозка приближалась к кладбищу, за ней уж никто не шел. Встретил ее только один могильщик. У длинной узкой ямы стояло еще несколько гробов. Моцарта свалили рядом. Яма уже была заполнена двумя ярусами. Моцарту достался третий. Потом общую могилу засыпали, и Моцарт упокоился там рядом с десятками безвестных бедняков… В мутном неверном зеркале я увидел, как за моими плечами образовалась темная пелерина, на голове появился парик, на ногах белые чулки с башмаками, а в руках обозначился свиток с нотами…
Лупатов получил письмо от бабушки. Бабушка у него верующая. Она писала, что приближается троица, праздник, когда особенно почитают родителей. В троицкую субботу она наказывала «молиться» за упокой и благополучие родителей.
— Вот мы и помолимся, — сказал Лупатов. Он извлек из грязной капроновой сумки бутыль мутной жидкости. — Будем чествовать предков.
На родительскую субботу собрались в ивняке на берегу речушки. Тут было грязновато. Валялись консервные банки, бутылки, окурки, обрывки газет. То там, то здесь чернело пепелище костра. Голубовский повесил на сук кассетник и включил ходкую музыку.
Лупатов критически осмотрел бутыль.
— Ноль семьдесят пять. Мужикам по стакану, девицам по половине.
— Я вообще не буду, — сказала Кротова.
— Шалишь, — произнес Лупатов.
Я с ужасом смотрел на стакан, полный зловещей жидкости. Я никогда не пробовал вина, а это ведь был самогон, напиток, пользующийся самой дурной славой.
Голубовский произнес «тронную речь»:
— Родители — пережиток прошлого. А с пережитками мы должны бороться. Как говорится в английском фольклоре, фазер и мазер хуже всякой заразы. Я лично прекрасно обхожусь без этого рудимента.
Голубовскому возразила Саня:
— Зачем быть таким строгим? Может быть, самому придется стать родителем. Тогда ты не будешь говорить про пережитки. Родители тоже люди. У них свои слабости. Но ведь они произвели нас на свет, и нельзя этого забывать…
Все замолчали. Лупатов взял свой стакан.
— Когда мне было пять лет, отец первый раз пришел пьяный. С тех пор трезвым я его не видел. Один раз он стал колотить мать. Я заступился. Он привязал меня к кровати и отхлестал ремнем. С тех пор он всегда дрался с матерью, а меня привязывал или запирал в другой комнате. Молчание.
— Это не пьянка, — заверил Голубовский. — Это ритуальное действо.
Я с отвращением поднес стакан ко рту.
— Не дыши, — посоветовал Лупатов, — и сразу, сразу! Напиток системы «Дедушка крякнул».
Я собрался с силами и запрокинул голову. Тотчас меня обожгло, схватило за горло, обдало гнилостным запахом. Я вскочил и, вытаращив глаза, закашлялся. Напиток системы «Дедушка крякнул» извергся из меня обратно, а вместе с ним потекли слезы и разразился надсадный кашель.
— Старики! — кричал распалившийся Голубовский. — Чуваки и чувихи! Лайф прекрасен, это я вам говорю, сэр Голубовский. Я тоже буревестник! А у буревестника не было деток, он реял! Только глупый пингвин прячет тело жирное в утесах! У пингвина было семнадцать детей! И у тебя будет семнадцать, Евсеенко! Дай-ка я тебя поцелую!
Он повалился на хохочущую Саньку и обхватил ее руками.
— Митя, Митя! — притворно взвизгивала Саня.
— Я сэр Голубовский! Я рыцарь круглого стола! На лето меня пригласил к себе дядюшка! Я буду сидеть за круглым столом с салфеткой на морде и серебряной вилкой в руке!
Лупатов встал и внезапно закатил Голубовскому звонкую затрещину. Голубовский выпустил Саньку.
— За что! — завопил он. — За что!
Лупатов молча сел на поваленное дерево. Лицо Голубовского искривилось, на глазах показались слезы.
— Тоже мне главный брат! Диктатор! За что ты меня ударил? Какое ты имеешь право?
Лупатов встал и, не говоря ни слова, скрылся в кустах ивняка. Санька поправляла волосы.
— Неосторожный ты, Голубок. Неужели не понимаешь?..
— Ну и что? — Голубовский поспешно вытирал слезы. — Какая мне разница? Я тоже человек! А ты, Санька, зараза! Думаешь, не знаю, с кем ты целуешься?
— Замолчи! — сказала Кротова.
— Сама замолчи, принцесса безногая!
Тут уж я не стерпел:
— Ты с ума сошел, Голубовский!
— Все! — кричал он. — Выхожу из братства! Пошли вы все к черту, братцы! Без вас проживу! Сделаю бизнес, вы еще у меня попросите!
Остервенело поддав консервную банку, спотыкающейся походкой он побрел вдоль реки.
Лупатов сидел на коряге у самой воды. Зеленоватая, мутная, она выбрасывала на берег пузырчатые хлопья пены. От реки исходил резкий химический запах.
Голова Лупатова была опущена. Руки вперекрест обхватили плечи. Он вздрагивал словно от холода. Я заметил, что лицо его тоже было в слезах.
— Погано, — пробормотал он. — Погано, Царевич…
Над лебедями раскинулось бездонное черное небо, усеянное мириадами звезд. Одни горели твердым стеклянным блеском, другие смягчались туманом пространства, подрагивали, колебались. Неясная аркада Млечного Пути соорудила зыбкий мост, застилающий черноту небесного омута. В этом потоке чудилось движение, вечная тревога. Бледный свет, сложенный из миллиардов свечений, ложился на крылья летящих птиц.
Внизу уже не сияли ночные города, лишь слабо светились, сжимаясь в малые пятна. Не проносились огромные лайнеры. Только однажды, громко тарахтя, прополз нелепый фанерный биплан с распорками между крыльев и тяжко вращающимся пропеллером.
Воздух был холоден, остр, а лебеди быстры и неутомимы…
Лупатов не явился к ужину. Не пришел он и ночевать. Утром мы узнали, что Лупатов в больнице.
Меня вызвал Петр Васильевич. Он был мрачен и зол.
— Знаешь, что с Лупатовым? — спросил он, не глядя на меня.
— Нет… просто слышал…
— Лупатова нашли с проломленной головой на берегу речки. Он потерял много крови. Врачи сказали, что Лупатов был пьян.
Я молчал.
— Голубовский избил шестиклассника Матвеева, Кротову рвало. Это все ваша компания.
Он грохнул кулаком по столу.
— Где вы напились? Что мне делать с вами, Суханов? Направились по стопам родителей? Рассказывай все как было…
Я молчал.
— Ты ведь был с ними вчера?
— Я… ничего не знаю… — пробормотал я.
— Ничего не знаешь? А кто проломил Лупатову голову? С кем он подрался? С нашими или городскими?
— Не знаю… — промямлил я.
Петр Васильевич усмехнулся:
— Хороши дружки. Одного бьют, а другие ничего не знают. Какая же это дружба? Ты, вероятно, струсил, Суханов. Бросил товарища и убежал? Ну, Голубовский-то мне хорошо известен. Он в драку никогда не полезет…
Сердце мое сжалось. И весь я сжался. Мне хотелось спрятаться под стол.
— Что молчишь? Не ты, так другие расскажут. Сейчас с Кротовой буду говорить, с Евсеенко. А уж Голубь мне напоследок выложит все…
Я молчал. Мне нечего было сказать. Петр Васильевич вертел в руках карандаш.
— Будем ставить вопрос. Избаловал я тебя, Суханов. Очень и очень жалею. Ты был замечен на концерте в музыкальном училище, а я ведь тебя не отпускал. Был на концерте?
— Был…
— Я думал, ты умный, хороший парень. А ты… Все эти записочки учителям. Наверное, твоя работа. Интеллектуальная травля. Мне вчера Наталья Ивановна показала. Гадость! Все исподтишка, тихой сапой…
Он помолчал. Сидеть перед ним было мукой.
— Нет, хватит. Хотел на июнь отправить тебя в Прибалтику, к морю. Теперь передумал. Всю вашу компанию вместе с прочими нерадивыми в новое здание. Исправлять недоделки. Красить, штукатурить, убирать мусор. И никакого отдыха! Иди, Суханов.
Сгорбившись, я побрел к двери.
— И больше, — добавил Петр Васильевич, — никаких прогулок в город. Баста! Как это у вас в записочке говорится? «Напою тебя чайком, провожу тебя пинком»? Очень, очень остроумно! Иди, Суханов.
Стиснув зубы, я шел по аллее. Кто-то тихо окликнул. Это был Вдовиченко. В руках он держал обшарпанный чемодан.
— А я уезжаю, Митя… — Он помолчал. — Вот. Ведь я говорил. Он зверь…
— Ты думаешь, это он?
— Теперь и до вас доберется. Он никому ничего не прощает. У него и отец такой…
— Когда уезжаешь?
— Сейчас. Я напишу, Митя. Спасибо тебе.
— За что?
— Вы меня защищали. Все это из-за меня. Я потому и вступить отказался. Из-за меня одни неприятности. Это всегда. Я не знаю, как жить…
Сжав губы, он смотрел в землю.
— Что за глупости, — пробормотал я.
— Нет, не глупости. Я знаю. И мать так сказала: «Из-за тебя одни неприятности…»
— Перестань, Володя.
Он внезапно заторопился:
— Ну, я пошел. До свидания.
— До свидания, — сказал я.
В спальне никого не было. Я открыл тумбочку, вытащил свой немудреный скарб и запихнул в сумку. По дороге я завернул в столовую и добыл буханку хлеба. Еще через несколько минут я спустился с Горы и пошел к дальней автобусной остановке.
В больнице меня долго не хотели пускать к Лупатову.
— Кто ты такой, мальчик? — спрашивала сестра. — Почему один?
Я уверял, что являюсь посланцем всего интерната, что сам директор направил меня в больницу проведать соученика.
— Его нельзя беспокоить, — сказала сестра.
— Я осторожно, — упрашивал я. — Он мой друг. Я передам ему привет от товарищей.
— Эх вы, куролесы, — она вздохнула. — Ладно, загляни на минутку.
Лупатов лежал на кровати с головой, погруженной в плотный марлевый шлем. Лицо его было бледно, глаза закрыты. Я сел рядом на стул.
— Спит, — сказала сестра.
В это мгновение Лупатов открыл глаза. Они сразу остановились на мне, губы его шевельнулись.
Я наклонился ближе, что-то поспешно ему говоря. Я услышал тихий прерывистый шепот:
— Митя… Ми… тя…
Я взял его холодную слабую руку и крепко сжал…
Автостанция располагалась недалеко от больницы. Здесь было шумно, бестолково и грязно. Женщины с узлами и чемоданами, дети, гоняющие мяч прямо на площади среди автобусов.
Я долго изучал расписание, а потом протиснулся в первый попавшийся автобус и забился в самый угол, чтобы укрыться от взгляда обширной громогласной контролерши.
Я попал в окружение рыболовов, одетых в брезентовые куртки, увешанных сумками и мешочками. В разные стороны торчали спиннинги, складные стульчики, неведомые мне треноги.
— Надо до самого Сьянова, а там по Вире мимо пустых домов.
— Так, может, в домах остановиться?
— Нет. Там же была деревня. Рыба знает, не клюет. А вот повыше ходит судак вполметра.
Сначала за окном тянулась неприглядная пустошь. То там, то здесь возникали заброшенные стройки. Бетонный каркас, заросший мелким кустарником. Огромный резервуар, одиноко и бесцельно возвышающийся на песке. Жесткая трава подступала к пыльному полотну дороги. Сухое бледное небо подчеркивало бедность пейзажа.
Но вот мы въехали в лес. Все сразу переменилось.
Пыль улеглась и открыла чистый зеленый вид. Сначала шел мелкий осинник. Его сменила белесая ольха, а потом целая роща белоснежных берез радостно обнажила свежую, опрятную глубину.
За березовой рощей началась дубовая с редко поставленными величественными деревьями и яркой зеленой травой между ними. Мелькнули мост и речушка, запутанная серебристыми шаровидными кустами.
— Мальчик, ты брал билет?
Я вздрогнул. Передо мной стояла контролерша.
— Я… забыл деньги дома, — пробормотал я, опустив голову.
— А чего лез, раз забыл? Ссажу на следующей остановке!
— Ладно, мать, — добродушно вступились рыболовы. — Не гони мальца. Билет мы ему купим.
Они заплатили за меня тридцать копеек, похлопали по плечу и возобновили беседу.
— Дома не ахти, конечно. Старые, сикось-накось.
Микриха звалась деревенька. Там посреди стоял огромнейший дуб, наполовину сухой. Вокруг на скамеечках деды да бабки. Как говорят, дуб помрет, так и Микрихе конец. Однако дуб все стоит. Последних стариков в прошлом году в центральную усадьбу переселили. Не желали старики, дрались…
Кто-то из них обратился ко мне:
— А ты, малый, куда едешь?