Товарищи - Пистоленко Владимир Иванович 2 стр.


— Иван Захарович, разрешите мне, — вмешался в разговор Батурин.

До сих пор секретарь комитета комсомола молча стоял у окна, прислонившись к стене, и внимательно слушал, поглядывая то на одного, то на другого из собеседников. Был он высок, с широкими, богатырскими плечами. На его крупном, грубоватом лице черная повязка закрывала правый глаз. Стройность и четкость движений выдавали в нем военного. Выглядел Батурин гораздо старше своего возраста: глядя на его седые виски, трудно было поверить, что ему недавно исполнилось всего лишь двадцать три. В училище все знали, что Григорий Иванович был на передовой, командовал стрелковым взводом, потом попал в госпиталь и, выйдя оттуда, пошел работать в ремесленное номер три.

— Я вот что думаю, товарищи. Уж если ключ появился даже у Бакланова, то как хотите, а ключи есть и у всех жильцов комнаты. Заводила в этом деле, конечно, не Бакланов.

— И мне так кажется, — подтвердил Колесов.

— Я уверен в этом. А Бакланов сейчас рассказал то, о чем договорились все четверо.

— Или что приказал говорить Мазай, — подсказал Гущин.

— Правильно, — согласился Батурин. — А вообще, мне кажется, эта восьмая группа должна стать предметом особого разговора.

— Это почему же? — удивился Селезнев. — Почему у вас такое настроение вдруг появилось, товарищ секретарь?

— Мнение о группе у меня сложилось не вдруг, а постепенно. Говорю откровенно — не нравится она мне.

— Аргумент убедительный, — с иронией сказал Се-лезнев. — А мне наоборот — нравится. И все. Да-да, нравится!

— Это всем давно известно. Вы всегда се хвалите, Дмитрии Гордеевич. А хвалить-то и не за что. Средненькая группа. А среднее, как вам известно, не образец. И не потолок.

— Верно, Григорий Иванович, — поддержал Колесов. — В группе недостатков — хоть отбавляй.

— Я всегда об этом говорю, да вот не все хотят слушать. А Дмитрий Гордеевич даже спокойно говорить иа эту тему не может. Мне, например, дисциплина в группе не нравится.

— Дисциплина? Ну что ж… Правильно, бывают в группе мелкие нарушения, — согласился Селезнев. — Так тут опять же не вся группа виновата, а всего несколько человек — вот эти самые ребята, четверка, что живет здесь. Ну еще, может, три-четыре человека найдется. Зато в цеху они — орлы. Поищите таких — не скоро найдете!

— Согласен с вами, Дмитрии Гордеевич, — сказал Батурин. — Полностью согласен. Но если бы не они, эти самые ваши «орлы», совсем другой была бы и группа. Плохо они влияют на товарищей! И не только в своей группе. Берите гораздо шире.

— Как хотите, а всю группу винить нельзя. Нельзя! И никто мне не докажет.

Колесов меж тем не спеша обошел комнату, заглянул в тумбочки, под подушки, окинул взглядом все койки.

— Вы защищаете восьмую группу, Дмитрий Гордеевич, а посмотрите, что творится в этой комнате. Полный беспорядок! Кровати заправлены наспех, в тумбочках — вы только взгляните! — как иа свалочной куче у Плюшкина. На столе крошки… вон в углу какие-то бумажки валяются. Чаще всего так выглядят комнаты новичков, только что пришедших в училище.

— Правильно, Иван Захарович, очень правильно, — снова поддержал директора Гущин. — Но среди новичков бывают и такие, что этим тянуться — не дотянуться.

— А вы горой встаете, Дмитрий Гордеевич… Защищаете.

— Вы напрасно на меня так, Иван Захарович. Я не защищаю. Я говорю о том, что есть. Вот вам кажется — мои ребята на новичков похожи: и неаккуратные и неорганизованные. А я не согласен! Да разве они такими были, когда пришли в училище? Узнать же нельзя, как они изменились. Конечно, никто не отрицает: мы не все еще сделали, у ребят есть недостатки, и сколько хотите.

Но ведь не все же сразу делается. Будем больше работать — меньше недостатков останется.

— Правильно, товарищ Селезнев, — согласился с ним Батурин. — Как говорится: время и труд все перетрут.—

Он хитровато улыбнулся и, чуть прищурив глаз, добавил — А защищаете своих орлов вы прекрасно. Мне это даже нравится. Вот только беда, что немного через край.

— Григорий Иванович!.. — взмолился Селезнев.

Но Колесов не дал ему договорить:

— Давайте, товарищи, на эту тему побеседуем попозже. А сейчас возвратимся к цели нашего прихода. Здесь четыре койки: мне думается, еще одну можно поставить. Свободно. Семен Карпович, какова кубатура комнаты? Пятого можно вселить? — спросил он Гущина.

— Да тут, Иван Захарович, не в кубатуре дело… Кубатура подходящая для пятерых. И площадь пола тоже соответствует. А вселять сюда еще кого-нибудь я бы не советовал. Нельзя! Никак!

— Странно получается: кубатура соответствует, площадь пола тоже, а вселять нельзя. Ну-ка, точнее выскажите свои соображения: почему нельзя?

— Иван Захарович, да разве я возражаю? Вселяйте, если хотите, но… понимаете… пустая затея, ничего из нее не получится.

— Как — не получится? Почему не получится? — возмутился Колесов.

— Вы, Иван Захарович, — заговорил Батурин, — человек, можно сказать, новый еще в нашем училище и пока не знаете, как говорится, всей подноготной в жизни каждой группы. Так вот. В эту комнату шесть раз помещали пятого. Но каждого нового выживали. Ни один больше трех дней не вытерпел. Уходят. В другие комнаты переводятся. Проделки Мазая и вообще всей четверки. Они живут в этой комнате с тех пор, как впервые пришли в училище, и никого больше не принимают. Друзья-товарищи…

— Вот-вот! — обрадовался поддержке Гущин, —

Я об этом как раз и говорю: решить насчет вселения недолго— раз-два, и в дамках. А коснись на деле — ничего не получится. Так слова словами и останутся. Я заранее знаю.

Колесов пожал плечами:

— Мне такие разговоры кажутся странными и несолидными— «не получится»! Да как это так — «не получится»?! Получится так, как дело того требует, а не как кому-то хочется. Ведь разместить сергеевских ребят мы обязаны? Или вы по-другому думаете, Семен Карпович?

— Почему — по-другому? Думаю так, как и все думают. — Гущин неопределенно махнул рукой и вздохнул. — Ну что ж… давайте будем вселять.

— Только, мне думается, — сказал Селезнев, — паренька, которого наметим вселить сюда, нужно будет предупредить, что здесь его могут не совсем ласково принять. Кроме того, я еше и с Мазаем поговорю сегодня же. Нужно заранее подготовить группу — тогда все обойдется благополучно.

Колесов кивнул головой:

— Правильно. Поговорите.

— Иван Захарович, а вы не помните: комсомольцы среди сергеевских ребят есть? — спросил Батурин.

— Есть. А что?

— Вот и пошлем сюда комсомольца. Что вы на это скажете? Покрепче подберем парня и пошлем.

— Предложение верное, Иван Захарович, — согласился Селезнев. — Очень дельное. Вы, Григорий Иванович, хорошо придумали.

— Попытка — не пытка, — унылым голосом процедил Гущин.

Батурин рассмеялся.

— Если судить по скорбному тону, вы думаете примерно так: «Пустое затевает этот Батурин». Верно?

— И ничего не верно, — обиделся Гущин. — Я, например, тоже согласен. Следует в эту комнату и вообще в подгруппу Мазая ввести комсомольцев. А что дальше получится — увидим.

— В общем — договорились.

Колесов отметил в записной книжке и предложил:

— Пойдемте, товарищи, в другие комнаты.

КАРТИНЫ ПРОШЛОГО

Выйдя в коридор, Бакланов опрометью бросился в раздевалку, на ходу стащил с себя шинель, торопливо передал ее гардеробщице, получил номерок и почти бегом помчался в клуб. Он знал, что директор долго не задержится в комнате и может снова повстречаться. Сейчас разговор как будто закончился благополучно. Бакланов был рад такому исходу и теперь боялся, как бы при новой встрече Иван Захарович опять не заговорил о ключе. И, лишь потянув на себя ручку клубной двери, Егор успокоился.

«Клуб», по существу, был только зрительным залом человек на пятьсот, небольшую часть которого занимала сцена.

Бакланов приоткрыл дверь и с трудом втиснулся в зал — так он был переполнен. Егор решил пробраться чуть-чуть в сторону и встать позади всех, чтобы никто из товарищей не заметил его.

Прислонившись к задней стене, Бакланов неподвижно стоял и делал вид, что очень внимательно слушает лектора.

На первый взгляд могло показаться, что он весь захвачен этим и больше ничто его не интересует, но глаза Егора говорили о другом: они были какие-то бессмысленные, ничего не выражающие, словно подернутые дымкой и оттого будто незрячие.

В такое состояние обычно впадает человек, который, и сам того не замечая, ушел мыслями в прошлое, задумался так глубоко, что не обращает уже внимания ни на события, происходящие рядом, ни на людей, окружающих его

Стоит он с открытыми глазами, а ничего не видит, кроме знакомых и дорогих картин из далекого прошлого. В таком состоянии находился и Бакланов.

Не посылка, конечно, а письмо матери, ее слова о том, что соскучилась, вызвали у Егора воспоминание о доме. Ему, как никогда, захотелось увидеть мать, услышать ее голос, поговорить с ней. Слова Ивана Захаровича о ласковом обращении с родителями глубоко взволновали Егора. Он почувствовал себя виноватым перед матерью и теперь думал о том, что, если бы вот сейчас попал домой, обязательно взял бы ее за руку, вышел бы на середину улицы и прошел бы через всю Платовку, не выпуская материнской руки из своей. А если бы увидели ребята и начали смеяться: мол, ты бы еще за мамкину юбку уцепился, он нашел бы, что им сказать, и они бы поняли, что смеяться здесь не над чем.

Думая так, Егор почти ощущал в своей руке шершавую, всю в узловатых мозолях, но всегда теплую и ласковую руку матери.

Картины прошлой жизни, когда Егор жил еще в селе, одна другой ярче вставали в его воображении. То ему виделось, как вместе со своими сельскими друзьями Максимом Ивкиным да Сережкой Тюпакиным он мчится па лыжах с крутого Лысого холма к речке Самарке и прыгает с ее обрывистого берега прямо па лед. А берег у Сам арки высокий: прыгнешь, полетишь вниз — дух захватывает и сердце холодеет, от страха глаза сами закрываются…

И хочется закричать, но внизу — прыгнувшие раньше Максим и Сережка; они хохочут, стряхивая друг с друга снег…

То вдруг Егор видел себя в бригадной конюшне возле дедушки Кузьмы

Дедушка Кузьма много лет работал в колхозе старшим конюхом, и Егор привык по нескольку раз в день проведывать его. У деда научился он отличать хорошую лошадь от плохой, узнавать по малозаметным признакам нрав любого коня…

…Душный июльский день окончился. Жара схлынула. Вечереет. Егор играет с вороным баловнем-стригунком. Жеребенок то подпустит к себе Егора, то вдруг взвизгнет, взбрыкнет, вильнет пушистым хвостом и припустится по двору, да все в галоп. Хохоча, Егор гоняется за ним, хочет поймать озорника. Из конюшни выходит дедушка Кузьма:

— Егорка, а ну, хватит тебе гонять за жеребчиком!

— Я вот только поймаю… носится как угорелый.

— И совсем ни к чему это. На то он и жеребенок, чтоб носиться. Пускай бегает — резвей будет.

— Он играть хочет.

— Ну и пускай играет себе на доброе здоровье. А ты давай отгони коней на луг. Погонишь?

— Погоню. Только скричу Максима и Сережку.

— Иди, да поскорее. Подседлать?

— Нет, так поедем. Без седла удобнее.

— Ну, ну. Было бы сказано. Ступай.

Егор возвращается с Максимом и Сережкой, и дедушка Кузьма спрашивает:

— Кто на каком коне поедет?

— Я на Прибое! — кричит Егор.

— А мне Дикарку дайте. Дадите? — горячится Максим.

— Дам. Молодец ты, Максим: самую характерную лошадь выбрал. Не трус. А вот ты, Егорка, все за хвост Прибоя хватаешься, как за мамкину юбку.

— Прибой — он тоже резвый, — вступается за приятеля Максим. — Знаете, как он бегает? Как ветер. Не верите? Он может даже Дикарку обогнать. Не верите, да?

— Знаю, какая лошадь как бегает, нечего мне доказывать. На Прибое сидеть спокойно — покачивает, как в люльке. Это верно. Ну, а тебе, Сергей, какую? Опять «какую дадите»?

— Ага.

— Не любишь ты, Сережка, коней. Нет у тебя к ним душевного желания.

— Вот и неправда, дедушка Кузьма! Люблю.

— Ну ладно. Не будем спорить. Слыхали, как говорят: полюбил волк кобылу — оставил хвост да гриву. Всяк по-своему любит. Езжайте. Там костерик разведите. Я попозже подъеду, — картошку печь будем.

Ворота открыты. Небольшой табун коней мчится по колхозной улице, поднимая густые облака желтоватой пыли.

Вот табун свертывает на луг, и лошади, пощипывая сочную траву, идут тише.

— Запевай! — командует Максим.

Егор, вдохнув побольше воздуха, поет звонким голосом:

В степи под Херсоном высокие травы,

В степи под Херсоном курган…

И слаженно, втроем, заканчивают куплет:

Лежит под курганом, заросшим бурьяном,

Матрос Железняк — партизан…

…Виделась Егору и гармонь, его гармонь, хотя и не новая, не совсем исправная, но очень послушная. Много раз доводилось ему играть на ней то для своих товарищей в школе, то в сельском клубе для молодежи и даже на свадьбах, куда приглашали его с большим почетом, как взрослого. И он никогда не подводил — играл все песни и танцы, которые то и дело заказывали ему приглашенные на свадьбу.

ВАСЬКА МАЗАЙ

Лекция окончилась. Ребята, толкаясь и обгоняя друг друга, заспешили к выходу. Подхваченный общим потоком, Бакланов все еще продолжал оставаться во власти воспоминаний о доме. Ему так ясно представилась игра на гармошке, что совсем рядом почудились знакомые звуки.

Вдруг он окинул взглядом зал, битком набитый учениками, и представил себе, что там вот, на сцене, только что был не лектор, а он, Егор Бакланов, со своей двухрядкой и это ему аплодировали ребята, уговаривая сыграть еще.

Но это — только мечта. Егор вздохнул. «А и вправду было бы здорово выйти на сцену с ремнем через плечо, с гармошкой в руках и рвануть по всем планкам, — подумал он. — Наверняка все сидели бы с открытыми ртами, а я им одну хлеще другой закатывал бы. В группе то и дело подкалывают: в учебе отстаешь, да и в цехе тоже. А ну пускай тут вот попробовали бы укусить! Гармонистов-то не только в группе — во всем училище нет. Я один! Сыграть бы хорошо — пожалуй, не только ребята глаза вытаращат, а, чего доброго, сам Иван Захарович приветствовать будет да еще и за ручку поздоровается. Эх, дурак — не взял сюда гармошки! Побоялся, что ребята испортят. Надо будет написать мамке, пускай пришлет».

Далеко впереди, среди ребят, Егор заметил Ваську Мазая. Настроение сразу же изменилось. Лицо у Егора погрустнело, и даже желание выступить перед всеми с гармошкой пропало. На душе почему-то стало тревожно, захотелось незаметно выскользнуть из клуба, чтобы не встречаться с Мазаем. Сейчас он уже не раскаивался, что не привез гармошку. «Только привези — он мне совсем жизни не даст: либо самому велит играть, либо заставит его учить. Чего доброго, и ночью не заснешь — не даст», — подумал он о Мазае.

Выйдя из клуба, Егор хотел было пойти к кастелянше, но его кто-то дернул за рукав. Егор обернулся — это был Васька Мазай.

Мазай был невысок ростом, но плотный, коренастый. Волосы у него были черные, лицо смуглое, из-под широких черных бровей сверлили собеседника быстрые, выразительные глаза. Ходил Мазай, раскачиваясь из стороны в сторону, глядел на всех вприщурку, будто внимательно всматривался. Руки, сплошь покрытые татуировкой, он обычно или держал за спиной, или глубоко засовывал в карманы штанов. Чего только не было изображено на Васькиных руках! И собственное имя — «Вася», и спасательный круг, и два якоря, и лодка среди волн, и многое другое, что не сразу можно было разобрать, но очевидным оставалось одно: все «наколки» сделаны на морскую тему. И это имело свою причину: отец Мазая служил в Черноморском флоте и был старшиной второй статьи. Васька гордился отцом и не пропускал случая похвастаться, что-де похож на него, как говорится, капля в каплю. Сам Васька тоже мечтал стать моряком. Правда, не матросом и даже не старшиной, как отец, а капитаном, да не на речном или каботажном судне, а капитаном дальнего плавания. К этому Васька сейчас и готовился: он усиленно следил за своим внешним видом и делал все, чтобы казаться похожим на моряка. Он даже носил морскую полосатую тельняшку и частенько, когда вблизи не было работников училища, расстегивал ворот гимнастерки и раскрывал его так, чтобы была видна «душа морская», как называл он тельняшку.

Назад Дальше