И пошло, и пошло: любов — туда и любов — сюда. Это он ее выработал в цыгана… Любов!.. Пле-евала я на такую любов!..
…Кофточки… (Всхлипывание.) Одуванчик… наглажу… Не девочка — василек… Я ей, бывало: «Ногу твою раскумекаю…»
И, дойдя по кругу до этого места, Екатерина Федоровна обливалась слезами.
Она не спала. Сидела на кровати поверх одеяла и ела хлеб со шпигом. Над ее головой верещало радио.
Дверь распахнулась, и хозяйка увидела мальчика, робко стоящего на пороге.
— Ты что ж это полуночничаешь? Чего с тобой?.. Никак, даже нос заострился.
— А что вы едите, Екатерина Федоровна?
Она засмеялась, стала молча трястись от смеха и сделалась похожей на китайского толстого не то бога, не то мандарина… Так умеют смеяться только очень старые люди.
— Эвона!.. Наш Костя вдруг в ночи захотел поисты!
Встав, она дала ему хлеба, шпига, достала из банки соленый огурец… Они сидели молча, жуя, задумавшись, чувствуя в тишине дыхание друг друга, старый и малый.
— Екатерина Федоровна, вы ведь любите мою маму?
— А как же.
— Ну, а за что примерно вы ее любите?
— Ты, Коська, не филозовствуй… Выкладывай-ка, что случилось.
— Мне надо было поговорить… А у мамы приступ. Вот только что.
— Эвона! (Старуха вздохнула.) Что ж не позвали?
— Вы же знаете: мама не любит этого. У нее был приступ, и я не мог говорить… о деле. В общем, мы получили письмо из Сванетии.
— Откудова?
— Из Сванетии.
— Ага. Ясно. И что же, что из Сванетии?
— Меня просят приехать за Жужуной.
— За кем?
— Ну, вы же знаете… За сестрой. За Жужуной. Ну, за папиной дочкой.
— Обрадовал. Что ж… Поезжай, раз так. Раз из Сванетии — стало быть, тотчас же выезжай. Это из-за письма у матери припадок-то был?..
— Я не подумал… Да. Наверное, из-за письма.
Екатерина Федоровна захохотала беззвучным, добрым старческим смехом.
— Ну что ж… Ра-аскатывай, детка, по свету. Собирай байструков отцовых на радость матери!
— Что?.. Что такое вы говорите? Как вы можете, Екатерина Федоровна?.. О… о людях?.. Она — сестра… И… и разве есть байструки! Вы… Как вам не стыдно? Вы же старая… Старая!..
— И что ж, что ста-арая? — сказала она, глядя на Костю желтыми неподвижными глазами. — Старая. Это так. И старая. И неученая. А ума во мне и милости — милости, понимаешь? — может, больше, чем в молодых, ученых. Мать! Осмыслить должо?н, что нету никого ни дороже, ни ближе матери… Молчишь?.. Вот то-то!.. Правда — она, милок, всякому глаза колет. Долг у тебя святой. Святой и правый: мать. Другие в твои годы работают и помогают матерям. Да и что от нее осталось-то? От моей королевны?! Одни глаза голубые… И те исплаканы. Э-эх, жизнь! А то доглядел, дорогой сынок, что мать ходит чуть не в опорках? И ради чего? Ради твоей учительницы по английскому… Молчи. Ни гугу! Отвечать не смей! Нет отца. А боль — вот она: живая… Э-эх, королевна моя, королевна! Глаза твои голубые… Былинка моя, ясонь-ка безответная! Ко-пейкой последней вдовьей не дорожишь…
— Я… я заработаю…
— Хорошо. Да-авай! Заработаешь — и раскатывай по Сванетиям! Сгинь! Только когда это еще будет? Может, жизнь ее последняя на тебя пошла… Красота и молодость!.. А ты мамыньку родную готов променять на отцово охвостье…
— Не смейте!..
…Этого не было. Ни разговора, ни ее страшных слов.
Нет, было!.. Вот ее двери. Вот щель… А вот из двери лучик. В тишине коридора бормочет радио: «Было, было…»
Все. И шпиг. И здоровье, и красота мамы, которые ушли на Костю. И вдовья копейка… И то, что другие в его годы работают и помогают матерям.
7. «Толковый словарь»
Первый свет утра шел в комнату с незапертой балконной дверью. В полутьме горбом вырисовывалась этажерка, а дальше — шкаф и высокая стоячая вешалка.
Косте хотелось спать. Но в комнате становилось все светлей и светлей. И вот уж начали проступать предметы пониже ростом, чем этажерка и шкаф.
Свет за окном разгорался. Проснулась улица. Ее шум приглушил воркотьню холодильника. Стало отчетливо слышно дыхание матери. Оно шло из-за ширмы, живое и теплое, наполняя комнату и согревая ее.
Все больше и больше света в доме мамы и Кости. И вот уже совсем отчетливо видна этажерка с книгами. Она стоит, повернувшись боком к окну. Серый свет утра заливает корешки книг. На верхней полке словари. Среди них большой и толстый: «Толковый». Он называется словарем Даля.
На толстом словаре сидит Костина мама и расчесывает гребенкой, которую в прошлом году потерял Костя, свои длинные золотые волосы. Костя даже и не догадывался, что у человека могут быть такие длинные волосы. Они ложатся на паркет по одну сторону этажерки.
«Мама, но ведь у тебя же волосы короткие? Как у мальчика», — с упреком говорит Костя.
«Ну так что ж?» — отвечает она.
«Мама, а зачем ты расселась на словарях?»
«Я сижу на словаре Даля. Потому что я королевна Даль».
«Мама, зачем ты так смешно говоришь со мной? Ведь я же не маленький».
Она молчит.
В свете раннего утра все отчетливей видно ее лицо, вернее, ее молодой профиль с коротким вздернутым носом. Расчесывая ломаным гребешком волосы, она их все время перекидывает на одну сторону, и с той стороны окна, где мамины волосы, бьет утреннее солнце.
«Мама, а почему ты такая грустная? Это из-за меня, мама?..»
«Из-за тебя, Костя. Зачем ты слушал, зачем ты верил?»
«Но ведь она тебя любит, мама? Правда ведь любит?.. А, мама?»
«Да. Конечно… Она знает меня совсем маленькой. У нее нет детей, и она не догадывается, что я ребенок для нее».
«Так сильно она тебя любит, мама?»
«Да… Материнское чувство — чувство сильнейшее. Любит сильно… И плохо».
«Отчего ж плохо?»
«Видишь ли…» И гребешок в ее руке останавливается.
Костя открывает глаза. За ширмой, где спит мама, слышится шорох, скрипят пружины.
— Мама, — говорит Костя, — Екатерина Федоровна любит тебя как дочку?
— Господи! Посреди ночи проблемные вопросы. Что это тебе в голову пришло?
— А ты ответь, ты ответь!.. Как дочку?
— Пожалуй.
— А разве это плохо?
— Отчего ж — плохо? Хорошо. Но как бы тебе сказать… Ее любовь не помогала мне жить, что ли… Да, пожалуй, так. Вот дарит огромное красное яблоко — алма-атинское, видел? Дарит и говорит: «Только ешь тут, при мне». И радость пропала, потому что я как раз хотела кинуться во двор, и похвастаться, и поделиться. Или вот: выдержала я экзамен на биологический. Праздник! А Екатерина Федоровна: «Обедняла страна без тебя! Не видала Россея цветиков и букашек — тебя дожидалась». Понимаешь, для нее человек, которого она любит, — вещь. Пусть стоит около нее. И не рыпается. Она хотела, чтоб мне было хорошо. Но ее «хорошо» для меня было плохо. Ее «счастье» для меня было скукой, несчастьем.
Костя слушает затаив дыхание. Редко-редко выдается такая минута, когда мама говорит совсем всерьез и не обрывает себя шуткой. Ее чуть хрипловатый голос переполняет тишину ночной комнаты. Как редко они по-настоящему бывают вместе, как редко говорят вот так!..
— Мама, значит, она плохой человек?
— Нет. Но если кто-то родился слепым — это еще не значит, что все мы должны разучиться видеть, какого цвета небо над головой. Ах, как длинно я говорю! А ведь есть одно слово, и оно все объясняет — мещанство.
— Сто тысяч раз слыхал это слово. А что оно такое, не пойму.
— Да ну тебя!.. Посмотри в «Толковый словарь». Очень толковый словарь… И спи… Давай спи…
Он закрывает глаза и спит. Но мама не знает этого.
— Мещане — их ничем не удивишь, — говорит она. — Они все знают и никогда не колеблются. Счастливые люди. Они смеются над тем, кто способен отдать свой последний рубль… Смеются надо мной потому, что я хожу по болотам: а ведь у меня астма! Их смешат мои бесконечные мелочные опыты в лаборатории. Их сердит, что я прихожу домой в девятом часу, что я плохая… да, я очень плохая хозяйка… А ведь у меня сын. Может, они и правы? Как всегда, правы. Эта силища все знает, как сказочная «догада». Она права всегда… А какие она придумывает поговорки: «Работа дураков любит» или «Всяк сверчок знай свой шесток». Как будто бы человек — сверчок! Или басни. Вот: «Ты все пела — это дело, так поди же — попляши!..» И подумать только! Ведь это сказал Крылов — хороший, умный человек… А если хочешь знать: муравей — мещанин! Уж это самое малое. А вы учите это в школе… И я учила, Костя… А песни? Даже хорошие… Слушай:
Так чего же стоит такая любовь?
Костя слушает и не слушает. Спит и не спит.
«Мама, тише… Ты свалишься с этажерки. Она… Екатерина Федоровна… Она это про тебя и Юру Богданова, когда говорила, что ты королевна?.. Да, мама?»
«Костя! Смотри в «Толковый словарь».
«Мама, но ведь он же к тебе хорошо относится?»
«О да! Он ко мне хорошо… Он очень, очень ко мне хорошо относится».
«А ты?»
«Костя, не задавай мне глупых вопросов, — говорит мама и, чуть раскачиваясь на этажерке, расчесывает свои длинные золотые волосы. — Пусть… Пусть будет счастлив, что я ему разрешаю подниматься по нашей лестнице, ходить по этой улице к нашему дому. Я, если хочешь знать, я Юрке завидую!»
«Завидуешь?»
«Да. Потому что он молод. И осмеливается любить».
«Мама!.. Значит, осмеливаться — хорошо, да?»
«Да… Дерзания, даже глупые, всегда хороши, сын».
«Спасибо, мама!»
«Нет, нет!.. — подняв ладони, вдруг шепотом сказала она. И в ярких глазах ее блеснули слезы и страх. — Ты не так меня понял, мальчик… Я… я оговорилась».
Она опустила голову. Волосы закрыли ее плачущее лицо.
Тири-вир, тири-вир, тири-вир…
Холодильник… Мама…
Костя открыл глаза.
Стоит босая (после приступа астмы!) у распахнутой балконной двери.
Раз-два — приседание.
Раз-два — вдох… Вдох, выдох, вдох, выдох…
— Костя! Где мой портфель? Костя-я-я!.. Не притворяйся. Я вижу, что ты не спишь.
— Портфель — вот он. У тебя под носом.
— Хорошо… Купи молока, и хлеба, и, пожалуй что, полуфабрикатов каких-нибудь… Или вот что: возьми-ка ты буженинки грамм триста. Ладно? Только не жирной. Салют!
8. Дерзания
«Мама! Я продал в скупку папины пальто и костюм.
Ты говорила, что хранишь их для меня, чтоб я носил, когда вырасту. Только это неправда. Ты это придумала. Ты ничего не любишь хранить — ни вещи, ни деньги.
Ты думала, я не вижу, что ты открываешь шкаф и жмешься к папиному пиджаку. И плачешь. А ведь этого не надо, не надо, мама…
А потом я еще подумал: эти вещи не только мои — они и Жужунины. И я их продал. И еду в Грузию, понимаешь?
В Грузии, до того как прибыть в Сванетию, я попробую подработать для себя и Жужуны. Я просмотрел все справочники. Понимаешь? И теперь я знаю, где для меня примерно найдется работа. И я попробую подработать. Ясно? Здесь — я уж это знаю! — никак не получится. Ты не дашь: ты будешь сама работать, работать, работать…
А ведь я обязан тебе помогать, мама.
Мама! И вот еще что: уже больше недели, как ты получила письмо от товарища Гасвиани, а все молчишь.
Ты только то и сказала: «Слабо? взбунтоваться и не пойти в школу».
Это раз.
А еще ты как-то сказала: «Учись мыслить самостоятельно».
Так вот: я мыслю.
Самый главный и первый долг человека — обязанность перед людьми. Ведь так? Особенно перед близкими. И ясно, перед собственной мамой, ну и сестрой, конечно.
И вот я решился и продал папины вещи. Я сделал это потому, что один человек, который твой друг, сказал: «Мать тратит на тебя свою последнюю вдовью копейку».
Сделать то, что по совести, нетрудно, мама. Но оказалось, очень трудно мыслить самостоятельно. Мне было очень трудно решиться.
Мама! Не беспокойся, пожалуйста, за меня. А вдруг осенью меня примут в математическую школу? А там есть интернат. Тогда все сделается совсем хорошо для тебя.
Мама! Я тебя люблю и уважаю, хотя ни разу не доказал.
Все почему-то считают, что говорить такие слова нельзя. Все считают, что быть суровым — самое милое дело.
И ты можешь смеяться. И смейся, пожалуйста, хоть тресни со смеху, но я буду все равно тебя любить и уважать.
Я бы очень за тебя беспокоился, если бы не Юрий Аркадьевич. И если бы не Полуэктов.
И все-таки я за тебя беспокоюсь.
Мама! В Сванетии есть волшебница Даль — королевна туров. Я внимательно изучил все справочники и карты, пролистал всю литературу, какую нашел. Так вот: ты здорово смахиваешь на королевну Даль. Только у нее волосы длинные.
Потерпи, мама. Все будет хорошо. Вот увидишь. Я буду тебе писать по одной открытке один раз в неделю (без обратного адреса).
Мама, прости меня.
В общем, салют.
Твой Костя».
«ГРУЗИЯ, СВАНЕТИЯ. МЕСТИЯ. РАЙКОМ КОМСОМОЛА.
Вылетаю Грузию тчк Некоторым причинам прибуду Сванетию через месяц тчк Благодарю заботы сестре тчк Привет товарищу Гасвиани и педагогам.
Константин Константинович Шалаев»
Часть вторая. Дорога
1. Ингур
В этом году Сванетию постигло бедствие — трехметровый снег. Зимой дороги от Зугдиди, столицы Мингрелии, до Местии, столицы Сванетии, были отрезаны снежными заносами. Весна пришла поздняя, с землей, пропитавшейся холодными водами, с бурными разливами рек и едва пробивающейся из земли травкой. А трава вот как нужна была отощавшему скоту! Сванам не напасти кормов с альпийских пастбищ на такую долгую зиму. Ведь это малость — скосить траву, а как ее доставить вниз, к стойбищам? В Сванетии корм для скота волокут по каменистым склонам на санках с настоящими полозьями, потому что колесом телеги не одолеть такие крутые спуски.
…Июнь месяц, а снег еще только-только принялся таять. Не там, где он вечный и не тает никогда, а там, где зимний и уходит вместе с весной, превращаясь в горные потоки. И только Ингур — могучая река, на которой строится Ингургэс, — радовался поздней весне. От нее он стал еще полноводней, еще крикливее и страшней.
Суров и страшен Ингур. С обеих его сторон стоят горы. С гор стекают потоки. И все — в Ингур!
Над ним не склоняется дерево. Дереву не отразиться в воде Ингура. По Ингуру не сплавить плота, не пройти лоцману, не переплыть лодке.
С высоких склонов гор, по их отвесам, где лежит клочьями, узкими, странными запятыми еще не растаявший снег, бегут вниз выдолбленные людьми канавы, похожие на лыжни. Лесорубы сталкивают по этим канавам в Ингур огромные лесины — стволы деревьев.
Лесорубов не видно. Даже стука их топоров и то не слыхать. Не потому, что это далеко. А потому, что здесь — Ингур.
Ингуру все надо. И тишину тоже — ведь она его, Ингурова, тишина, и он ее превратит в рев. У горных отрогов есть дело. Они обязаны подхватывать пение Ингура, его бурление, вопли его нечистой совести…
Нечистой совести?
Да.
Ведь трудное это дело — срубить большие деревья, очистить их от веток и коры, выдалбливать канавы в горах и подтаскивать к ним огромные лесины. А что он делает, Ингур, с этими большими лесинами? Может, несет их в Зугдиди, туда, где бумажная фабрика?
Как бы не так!
Трудно вырасти большому дереву. Легко ли это — покрываться снегом каждую зиму, а потом отряхивать его каждую весну с веток? И греться. И распускаться. Почками. А потом листками. И шуметь. И лечиться дятлами. Давать приют гнездам. И ветру. Ронять желуди, если ты дуб. Шишки, если ты ель.
Нет. Нелегко это — опадать осенью каждым листком, образовывая лесную почву — перегной; пульсировать древесными соками, сочиться смолистыми каплями. И быть срубленным. И плакать древесными слезами. И шелестеть, упадая, каждым листком. И хрустеть каждой веткой, каждой древесной косточкой, и вздрагивать, прикоснувшись к земле головой — кроной.
Жить не всегда легко. Даже мальчику. А каково дереву? Ведь оно живет много лет — гораздо больше детей человеческих.
И кому-кому оно не дарит тепла и тени! Белкам. Птицам. Мху. И траве. Дерево — это много жизней, тысяча жизней, миллиарды жизней чешуек, тлей, зеленых клеток, из которых состоит лист.
И вот умерло. Порублено. Летит в Ингур. Летит очертя голову по этой канаве. Плывет?.. Ой ли? Как бы не так.