Ингур играет лесинами. И не то чтобы, играя, он их донес, куда надобно, дав смысл их жизни. И смерти…
Нет… Проволочет и вышвырнет на берег.
Только разве же это берег — вот эти облитые водой камни, огромные каменные зубцы, которые окаймляют Ингур?.. А как же сюда добраться человеку, обходчику, чтобы ухватить лесину длинным зубцом, прикрепленным к штанге, и опять столкнуть ее в Ингур?
Тут и там вдоль берегов Ингура валяются древесные стволы, похожие на спички.
Слизнет?
Нет. Пусть лежат. Он их только окатит, чтобы блестели, не забывались. Томись, мертвое дерево. Лежи на камнях, под снегом и водой.
Или вот: плывут стволы и раскачиваются на страшных и странных волнах Ингура, плывут до тех пор, пока не прибьются к какому-нибудь камню на середине реки… Одно дерево — один ствол, два, три, четыре ствола… И вот уж образовалась запруда — древесный затон. А Ингур прибивает к затону все новые и новые лесины. Горб лесин. Горб лесин! А вокруг древесного горба водопады, пена, бурление…
Но, может быть, Ингур разметет эти взгромоздившиеся друг на друга стволы своими могучими водами?
Как бы не так.
Вот новая лесина. Еще одна.
Долгий путь проделала по Ингуру, бедняга. Он ее бил о камни. Он напитал ее водой. Из сухого, доброго дерева он превратил ее в некачественный лес — в дерево с высоким процентом влажности. Нес. Бил. А может, лесина плакала? Кто знает? Может, она и плакала скупыми, мелкими слезами, истекла последней древесной кровью.
Доплыла до запруды и остановилась. Ну и что же?.. Кто о ней вспомнит? Разве что только директор Зугдидского бумажного комбината? (Нецелесообразный, мол, расход древесины.)
О лесинах пекутся директор бумажного комбината и мальчик-москвич, который смотрит из кабины забрызганного грязью маленького грузовика, направляющегося из Мингрелии в Сванетию, на это рассеянное по Ингуру добро.
…Водопады бегут с высоких гор. Падают так круто и неожиданно, что не успевают перевести дыхание. Странные речки — без вздоха и выдоха, без взгорбка, без тихой воды…
Перед тем как отдать свою влагу Ингуру, вода испаряется. Но тяжелое облако сделается дождем. А дождь — в Ингур. Все в тот же Ингур. В Ингур. Сюда стекают водопады, которые называют горными. Только на самом деле вовсе они не горные; они, Ингуровы водопады, — его добро, его собственность.
Туман — в Ингур. Дождь — в Ингур. Ключи — в Ингур. Реки — в Ингур. Речушка, еще речушка, и много, много разных худеньких, бледненьких ручейков, потоки, ручьи, водопады и даже вот эта влажная радуга — все в Ингур, все в Ингур. Он собирает их каплю за каплей, ведро за ведром.
Ингуру все надо!
А людям нужен Ингур.
…Вот и земля раскопана. Это переносят наверх проезжую дорогу. Наверх?.. Да куда же еще выше? Ведь дорога и так высока. Однако взяли и перенесли. Можно выше, раз над горами другие горы, и снова горы, и снова горы…
А вот и столбы. Видишь, мальчик-москвич?
Столбы… Не иначе как высоковольтные. А вот электрические экскаваторы…
Здесь строится Ингургэс — Ингурская гидроэлектростанция. Она будет самой высокой в мире.
Ее мощность — великая мощность! — миллион четыреста киловатт.
2. О жестяных ванночках
А грузовик все едет. Он едет и едет.
Во мглу. В расщелины, переполненные туманами. В этот воздух, пропитанный влажными испарениями.
Мы едем. Мы едем. Едем. Каждый день. Из Зугдиди в Местию.
Днем. Вечером. Ранним утром. А случается, ночью…
Хлеб. Ванночки. Ситец. Шелк. А соль?.. Да, конечно, конечно…
Соль, Печенье. Конфеты. Тетради. И туфли. Лакированные. На каблуках.
Худая дорога. Скользкая.
«…Я купил тебе туфли, мама. Они лакированные».
«Костя! Не говори глупости!»
— А будь она трижды нэладна, эта дорога. Мыло, а не дорога! — ругается дядя Карло.
«Лакированные. На каблуках. Ты придешь на работу: «Мне Костя привез. Из Местии. Скажите: зачем мне такие нарядные туфли?»
«Хорошо бы похлебать горячего супу. Хорошо бы высушить башмаки…» — может, об этом думали люди, когда прокладывали дорогу. Должно быть, самые простые мысли приходили им в голову?..
Ведь и дядя Карло, шофер, не думает о гигиене и пользе жестяных ванночек, которые везет в столицу Сванетии — город Местию. Он думает только о том, чтобы не буксовали колеса… И еще о том, чтобы не полететь в пропасть вместе со своим жестяным грузом.
А откуда берутся у людей силы?
Кто знает…
Думать об этом — занятие, недостойное мужей.
3. Дядя Карло
Как объяснить, что такое дядя Карло — шофер грузовой машины, которая курсирует каждый четвертый день по страшной, размытой дождями и таянием снега дороге от Зугдиди до Местии?
Что такое дядя Карло?..
Очень просто. Он — человек жизненный (так бы о нем сказала Екатерина Федоровна, соседка из их квартиры). Карло Вахтангович — жизненный человек.
Он не верит и ни за что не поверит, что можно вдруг, ни с того ни с сего, задуматься и задремать с открытыми глазами. По этому поводу он говорит: «Вэ-эселенький мне попался попутчик! Дэтка, дэтка, а ты, дэлом, не укачался?»
Дядя Карло — человек пожилой, а по мнению Кости, попросту старый. И все-таки он не верит, что есть на свете усталость. Не понимает, зачем человеку очки. У него острые глаза, он видит так же хорошо, как в молодости. Дядя Карло любезен, называет каждого «генацвале»… А с женщинами он обходителен, он уважает и почитает их.
Когда грузовик собирался отъехать от зугдидского гаража и дядя Карло получил наряд от молоденькой нормировщицы, глаза у него как будто застыли, сделались таинственно-заговорщицкие. Он достал из кармана конфету «Трюфель» и с удовольствием положил ее на стол перед нормировщицей. Потом обернулся… И рассмеялся. Выражение лица у дяди Карло было непонятное. Но, между прочим, по этому выражению можно было все-таки догадаться, что дядя Карло любит женщин. И что они его тоже любят. Не возражают против дяди Карло. И он об этом догадывается. И не может отвыкнуть от устаревшего понятия, что он, дядя Карло, красавец.
Когда грузовик отъезжал от базы, дядя Карло крикнул бабке-уборщице:
— Привэтствую вас, мамаша! Пламенно вас привэтствую!
И помахал ей рукой.
Он большого роста. Широкий в плечах. И лицо у него большое. И голова большая. Большая и красивая. Это одно из тех лиц, о которых принято говорить: «значительное лицо».
Волосы у дяди Карло курчавые, с сединой. Благодаря седине лицо его кажется еще смуглее.
Глаза насмешливые. С желтоватым белком, какой бывает у стареющих людей. Нос крупный, орлиный. У рта выражение насмешливой твердости.
Он хорошо поет. Поет не особенно громким голосом и раздувает при этом ноздри.
Поет он вот что:
Помолчит. Еще помолчит… И ругается:
— Эх, чтоб им так и так… Это ж мыло, а не дорога!
И опять осторожно, медленно, будто вглядываясь в туманы, будто прощупывая лазейку среди туманов, едет вперед грузовик. Он едет и дышит натруженно. Вот-вот оборвется его дыхание…
А дядя Карло:
4. Пути-дороги
Вот на горе дом.
Похоже, чья-то большая рука смахнула все, что вокруг, огромной ладонью, и остался один пятачок. А на пятачке дом. И снег. И трава. И лошадь, худая и грустная, с продолговатой, склоненной к земле головой.
А вот в котловане разрытой земли и тающего снега крошечное дощатое зданьице… Кажется, оно сейчас уплывет, подхваченное черными потоками. Ан нет! Из трубы валит дым, на окнах занавески… Дядя Карло говорит, что это столовка строителей новой дороги.
Новой дороги? Ну, а как же будет со старой дорогой?
Очень просто. Ее затопит Ингур. Она ляжет на дно Ингура. Вся. И по ней потечет Ингур. И даст электричество.
И люди забудут о старой дороге.
Что ж поделать? Вся земля иссечена дорогами. Каждый шажок по земле — дорога. Опять дорога. И снова дорога.
Так разве ж это возможно — упомнить историю всех на свете дорог?
…Ущелье. Старик и ослик. Две едва приметно движущиеся фигурки: человек и его осел.
…А это?
Расщелины.
А это?
Скалы.
А это?
Яблоня. «Дичок» называется. Она провисла внизу, под колесами. Машина едет все вверх. И вот внизу остается крона цветущей яблони — чуть вздрагивающие, начавшие распускаться белые, снежные точеные лепестки.
Ну, а это?
Ущелье.
А это?
Ручьи.
А это?
Теснины.
А это?
Горы.
Горы, горы и горы…
Грузовик замедляет ход. Он дышит так тяжко, будто ему, грузовику, надобно перевести дыхание. Пора бы!.. На дворе ночь.
И земля — она тоже будто дышит жарким дыханием.
— Это ключи Боржоми, — объясняет Косте усталым голосом дядя Карло.
Ясно: боржом горячий, от него идет пар. А от гор — холод. Ведь горы — это снега и льды… Оттуда, с края земли, бежит их снежное дыхание… Снега не видно. Но слышно — он тут, где-то близко, за этой изгородью, за грудой вон тех камней, вон там, в черноте ночи… А боржом, — он из сердца, сердца земли, оттуда, где живет лава.
Ну, а это?
Фонарь. Такой, как бывает в Москве. Фонарь раскачивается на ветру.
А это?
Много бисерных огоньков.
А это вмятина.
Что?
Очень просто. Вмятина. Огромная вмятина между высоких гор, меж горных цепей, меж горных дыханий, между небом и льдом. Между льдом и землей.
И вот на ней — мачты.
Какие такие мачты?
Каменные. Как деревья без крон… Вместо крон у них лунки окошек.
Башни!
В неясном свете полумесяца выступает их бедный орнамент… Каменный орнамент на каменном дереве. На каменном стволе… Словно ногти на огромных каменных пальцах, поднявшихся от земли к небу.
Стоят иззябшие, тихие, стараются вытолкать из каменной своей памяти, что когда-то их населяли люди. Великаны, козы и сторожевые собаки…
— Что же, что же это такое, дядя Карло?
— Не узнал, дэтка, Мэстийские башни?.. Мэстиа. А вот чайная. Вылезай, Костья. Привэтствуем. Гостем будь.
5. В чайной
Пахнет хлебом, мясом… И тёсом — это от стен. Стены из толстых лесин, неоштукатуренные. А вдоль стен удивительные картины. Без рам. Обыкновенная чайная: у входа собака, а у низкой стойки буфетчица.
Но как только Костя и дядя Карло вошли в этот обыкновенный дом, как только переступили порог этой комнаты, залитой ярким светом электрической лампы, и буфетчица увидела Костю рядом с дядей Карло, она вся просияла… Вышла навстречу, спросила, сверкнув улыбкой:
— Шалаев Константинэ? — И не дождавшись ответа: — Марион Гордавадзе.
И тут же заговорила о чем-то с дядей Карло громко, гортанно и радостно.
Поставила перед ними тарелки. Движения неторопливы, а на лице какое-то безмятежное, особенное выражение, словно женщина переполнена изнутри равновесием, довольством.
Мальчик смотрел на нее, на ее движения — такие легкие, — на оживленный блеск ее глаз, на эти руки с закатанными рукавами и ямочками около локтей, на очень черные, очень гладко и просто зачесанные волосы женщины. Смотрел в лицо ее, выражавшее сияющий покой, и первый раз в жизни ему пришло в голову, до чего не похожи между собой люди и как по-разному бывают счастливы и несчастны они. «Что она знает такое, чего не знаю я, моя мама, дядя Карло?»
Ей было примерно столько же лет, сколько Костиной маме… И стоило ему подумать об этом, как мама тотчас же встала перед ним. Костя услышал ее стремительные шаги, ее короткий смех…
А буфетчица, хозяйка чайной, поставила между тем перед ним стакан чаю. Стакан был в розовом подстаканнике из пластмассы, чай горячий и сладкий.
— Учительница химии тебя ждет-ждет. Просила, когда приедешь, сразу тебя привести… Она ждет, очень ждет…
И Костя сразу поверил этому. Он понял, что в этой маленькой незнакомой Местии его и на самом деле ждала какая-то учительница Жужуны… Ждала и, может, о нем беспокоилась?
Хорошо в чайной. А какие удивительные картины на стенах!.. Но Костя не стал разглядывать их — он смотрел на женщину. Хозяйка переполняла чайную звуком шагов, мягко переступала по дощатому, выкрашенному охрой полу маленькими ножками, обутыми в красные туфли… Вот поставила перед дядей Карло вторую тарелку с жирным мясом, мелькнула обнаженными руками возле самого Костиного носа. Принесла пиво для дяди Карло и опять замелькала руками около Костиных глаз, мягко подняла руку, налила пива дяде Карло…
И Костя понял, что разглядывает ее. Он удивился этому и почему-то устыдился себя. Но ведь никто не видит, о чем думает человек. А то что бы он делать стал?..
Не успел он как следует устыдиться и додумать до конца то, что ему думалось, как она опять прошла мимо. И он опять почувствовал колебание ее платья, обдавшего его душистым ветром.
Он ощущал ее тепло, как ощущают тепло печки. Все вокруг — и рядом, и дальше, там, за пределами чайной, — стало ею: ее живым лицом, ее взлетающими бровями, ямочками на круглых ее локтях…
Это был совсем новый мир, названия которому он не знал, — мир, в первый раз и лишь слегка ему приоткрывшийся, и осчастлививший его, и согревший его.
На Марион Гордавадзе были наколка и белый передник, как на любой подавальщице в столовой. Но на тех — они всего лишь форма. А на ней… на ней это был красивый наряд. Наколка на корону похожа. Передник сильно крахмальный. И шуршит…
Она ходила мимо, выражала почтительность и к дяде Карло, и к нему, Косте, даром что мальчик. Что же такое было это новое чувство, непостижимое, дающее разгон любому твоему помыслу, дарящее веру в себя? И улыбку оно дарило, и обманчивую к себе самому уважительность.
А ведь небось и она чья-то мама. Ведь тоже мама небось? Ну конечно, обыкновенная мама, как и все. Но ведь она такая счастливая! И, наверное, очень счастливыми были ее сыновья и дочки.
И, словно желая уйти от вопросов и тревог, которые одолевали его, он принялся разглядывать картины на стенах чайной. Странные женщины. Головы их повязаны платками, как у монахинь. Цветные платки чем-то напоминали разноцветные шлемы. Из шлемов-платков выступали худые лица.
Синие глаза женщин глядели на солнце. Они были повернуты в сторону густой и тугой синевы неба. Печально и аскетически выглядывали из-под косынок узкие лбы. Нежными были овалы их лиц, неподвижных, продолговатых, словно застывших в глубокой задумчивости.
Эти женщины были как мысль, как что-то, до чего невозможно дотронуться. А она, буфетчица, пролетала мимо, улыбалась, шуршала платьем… Хоть ей и было примерно столько же лет, сколько маме, но ничего в ней не было от первой желтизны осеннего листа, ничто в Марион Гордавадзе еще не было тронуто первым раздумьем осени.
Проследила за Костиным взглядом, увидела, что он рассматривает картины, улыбнулась и вдруг сказала небрежно, как говорят экскурсоводы в музеях:
— Сын, Гордавадзе Георг.
— Ее сын, понимаешь, только что из Парижа вернулся, — отхлебывая из стакана большими, медленными глотками темное пиво, объяснил Косте дядя Карло. — Сын у нее художник… Выставка… Понимаешь?.. А это он матери подарил, — говорил он, прожевывая хлеб и указывая Косте взглядом и большими своими бровями на картины без рам. — Георг и в Японии был, понимаешь?.. Он каждый год приезжает в Сванетия. Сванетия, а? Ему мастерскую дали в Тбилиси, живет в Тбилиси, но каждый год приезжает в Сванетия.
Небо над цветными платками длинных, как местийские башни, женщин было налито неподвижною синевой. Без облачка. Будто синий колодец.
— Сванетия! — отхлебнув пива, сказал Косте дядя Карло. — Сванетия?! Понимаешь… А?..