— Подойди и прочти. Это ты писала?
Нина взглянула на бумагу, потом на офицера.
— Я писала. Но не вам, а брату.
— А это? — Лингардт вынул из папки еще одну бумагу и с довольным видом положил ее рядом с письмом.
Словно ледяная волна окатила девушку с головы до пят. На столе лежала написанная ее рукой листовка.
— Ну? — Эсэсовец не сводил с нее свинцового, неподвижного взгляда. — Почему ты молчишь? Ты писала?
Молниеносно пронеслась мысль: ничего не подтверждать, ничего не признавать. Признание — это смерть. Сразу, немедленно. Она молчала. Лицо ее заливала мертвенная бледность.
Нина остановила блуждающий взгляд на следователе, потом на Краузе, на переводчике. Тихо и твердо сказала:
— Нет, не я.
— Но ведь почерк один и тот же! — вскипел Лингардт.
— Мало ли сходных почерков. Я не писала, и все.
Лингардт откинулся на спинку кресла и смотрел на Нину уже не только с любопытством, но и с раздражением.
— Ты не хочешь говорить правду? Напрасно. У нас нет сомнений в том, кто писал. Нас интересует, с кем ты писала, кто дал тебе текст листовки, кто входил в организацию, враждебную рейху, кто вами руководит?
Гестаповец вышел из-за стола и, заложив руки в карманы, медленно прошелся по кабинету. Нина молчала.
— Ну, так как же? — остановился перед ней Лингардт. — Будешь сознаваться или вынудишь нас прибегнуть к крайним мерам? У нас есть Мульке. Тебе говорили, кто такой Мульке?
— Мне не в чем сознаваться, я не знаю никакого Мульке.
— Ты злоупотребляешь нашим терпением, девушка. Ты прекрасно знаешь, что говоришь неправду. Мы можем привести сюда тех, кому ты подбрасывала листовки, и они это подтвердят.
— Нет у вас таких людей, — хмуро ответила Нина.
— Подумай о другом, — вмешался Краузе. — Ты молода, у тебя впереди вся жизнь, а эта жизнь в опасности. Расскажешь все — примем во внимание твою молодость, неопытность, отпустим домой. Не признаешься — плохо будет, очень плохо.
Переводчик старательно переводил слова Краузе, глядя на Нину, но не в глаза, а повыше их, на лоб, на пышные волосы девушки.
Стиснув руки, не поднимая глаз, она молчала и, казалось, с пристальным вниманием разглядывает доски пола.
— Ты так, значит? Ну хорошо. Пеняй на себя, — раздраженно произнес Лингардт, а затем стал быстро говорить по-немецки с Краузе. — Уведите ее! — крикнул он затем надзирателю.
Павленко не заставил себя ждать и вытолкнул Нину в коридор.
В камере ее сразу обступили София и другие девушки. Посыпались вопросы. Но она неохотно и вяло ответила им, что ни в чем не виновата, и, чего добивается следователь, так и не поняла. Сказал, что в городе какие-то листовки появились, но она никаких листовок не видела, даже из дому целый день не выходила. Все же знают, что бабушка больна и ей, Нине, приходится все делать по хозяйству, двоих ребят кормить, обстирывать…
Нина уселась на нары и задумалась. Как ей быть, если на самом деле приведут кого-либо из тех, кому она опустила листовки в почтовый ящик, и устроят очную ставку? Отказываться или, наоборот, сознаваться? И что будет, если сознаться? Смерть или только тюрьма, концлагерь? Если бы дело было только в признании ее собственной вины… Но ведь ясно было сказано: следователей интересует не столько ее участие в подполье, сколько имена товарищей по подпольной работе и, главное, руководители. Кто они, где они — вот чего будут добиваться от нее. Как хорошо, что она этого не знает. Но немцы, конечно, не верят, что она никого не знает…
А что, если сказать: действовала по своей инициативе. Нашла листовку на улице и сама написала такую же. Что будет потом? Примут во внимание молодость и помилуют, бросят за колючую проволоку в концентрационный лагерь? Нет. Не примут во внимание молодость, не помилуют. Не вернется она больше в родной дом. Не увидит маму, бабусю, Толю, Лялечку…
Девушки в камере видели, что Нине не до разговоров, и не стали надоедать ей расспросами.
XV
На другой день она проснулась с первой мыслью о том, что ее вызовут к следователю.
Как вести себя? Противиться, стоять на своем — значит, пошлют к Мульке. Сознаться? Ни в коем случае. Это, разумеется, сказки, что по молодости простят. Она не маленькая и хорошо понимает, что будет. Как ни крути, от расправы не уйдешь. Самое главное — это выстоять там, у Мульке… А может, лучше сознаться сразу, сказать, что писала листовку, и не терпеть лишних мук? Может быть, ей следовало вообще сразу сказать: «Я была в отчаянии после того, как ваши солдаты ни за что схватили моего товарища и расстреляли. Не знала, как отомстить за несправедливость, и решила написать листовку…» Может быть, и учтут, что действовала в отчаянии, и смягчат наказание. Она так и не успела принять определенное решение, как вдруг двери камеры широко распахнулись, и надзиратели втолкнули новых заключенных. Нина с изумлением увидела, что это были ее школьные подруги — Зоя Шрамко, Валя Бригунец, Леля Губенко.
— Зоя! — Нина кинулась к девушкам. — Почему вы тут? За что?
Зоя, как видно, еще не опомнилась от страха и на все вопросы Нины отвечала:
— Не знаю, не знаю. Там такое творится — всех хлопцев и девчат из нашего класса арестовывают…
Нина хотела было спросить, кого именно, но тут дверь камеры снова открылась.
На пороге стоял немец-надзиратель. Он громко и отрывисто крикнул:
— Сагайдак! Шнелль![4]
Четко печатая шаг, он по длинному коридору отвел ее к следователю.
— Ну как, одумалась за ночь? — спросил Лингардт, изобразив на своем белесом лице нечто вроде улыбки. — Я все-таки надеюсь на твое благоразумие.
Нина подняла на него печальные, измученные бессонницей глаза… Казалось, она хотела что-то сказать. Но только тяжело вздохнула и потупилась.
— А мы, видишь, за это время выловили всех твоих друзей. Немало вас набралось. Неспроста, выходит, ты упиралась так.
— Напрасно старались. Это мои школьные подруги. Они ни в чем не виноваты.
Офицер злобно взглянул на нее:
— Ты опять за свое, значит? Ну хорошо. Сейчас увидим. Вводите сюда по одному! — приказал он надзирателю.
Тот не замешкался, и через несколько минут Зоя Шрамко стояла перед следователем.
— Ты узнаешь эту листовку? — Он показал листок из тетради, исписанный Ниной.
— Узнаю.
— И знаешь, конечно, кто это писал?
— Нет, не знаю.
Лингардт нахмурился:
— Ты не узнаешь этот почерк?
— А почему я должна его знать?
— Потому что листовку эту писала Нина Сагайдак, а вы учились в одном классе.
— Мы за одной партой не сидели, и почерка ее я не видела и не знаю.
Лицо Лингардта начала заливать краска раздражения.
— Где же ты видела эту листовку?
— На стене около почты.
— А может быть, на сборищах вашей организации до того, как листовки расклеили в городе?
Зоя Шрамко побелела и с ужасом смотрела на следователя.
— Ты думаешь, — продолжал Лингардт, — нам неизвестно, когда и где вы собирались, что делали, о чем говорили?
— Не знаю, — заговорила наконец Зоя Шрамко, — я ничего такого не знаю. Не было никакой организации. Это вам все скажут. Собирались мы для того, чтобы повеселиться, потанцевать.
— И организатором этих гулянок была Нина Сагайдак? Так?
— Нет, не Нина. Мы собирались у Павловского, а Нина даже не всегда приходила.
Лингардт и Краузе начали о чем-то переговариваться. Потом Краузе подозвал к себе надзирателя и отдал ему какое-то приказание.
Вскоре надзиратель втолкнул в комнату Павловского.
— Ты что же это? — накинулся на него Лингардт. — Обманывать нас задумал?
Жора стоял испуганный и растерянный, не в состоянии вымолвить ни слова.
— Ты выдал нам автора враждебной рейху листовки, — продолжал Лингардт, — а скрываешь от нас нечто более важное: целую организацию!
— Какую организацию? — еле выговорил Павловский.
— Подпольную организацию, руководителем которой ты сам и был.
Лингардт вышел из-за стола и стал перед Павловским.
— Что вы, господин офицер! — умоляюще, весь дрожа, лепетал Павловский. — Ни о какой подпольной организации я понятия не имею.
— А зачем собирались у тебя парни и девушки?
— Да я… да что вы… то на именины, то просто погулять, повеселиться, потанцевать.
— Врешь! — крикнул следователь. — Ты собирал их для секретного совещания. Вот они, — показал он на листовку, — плоды тех совещаний.
— Не было, не было этого! — уже плача, говорил Павловский. — Это неправда.
— Неправда?! — гаркнул вдруг Лингардт и ударил Жору ногой в живот. — Я, по-твоему, говорю неправду?!
Жора скорчился на полу. Не обращая внимания на его стоны и слезы, Лингардт закричал:
— Встать! Встать, говорю!
Преодолевая боль, Павловский с трудом поднялся на ноги.
— Подойди ближе, — скомандовал Лингардт, — будь благоразумным и признавайся! А то плохо будет. Очень плохо!
— Господин следователь! Клянусь вам, ничего такого не было. Вот и она не даст соврать. — Павловский обернулся к Нине.
Офицер молча уставился на Нину.
Павловский заговорил снова:
— Ниночка! Скажи им, как это было. Ведь ты писала листовку в отчаянии… Признайся, и тебя простят…
Нина посмотрела на него с отвращением и гадливостью.
— Тебя так волнует моя судьба? Ведь ты уже продал меня. Жалеешь, что дешево? Или себя выгораживаешь?
Павловский судорожно вздохнул:
— Я не думал, что все так обернется.
— Врешь, ты все продумал. Ты отомстил мне.
— Ну что ты! Ведь я любил тебя…
— Оно и видно, — презрительно отозвалась девушка.
— Не веришь? И теперь не веришь? Так знай: из-за тебя я навел их, — он кивнул на немцев, — на след Янченко.
Отчаяние и ужас, презрение и ненависть исказили лицо Нины. Не в силах сдержать себя, она закричала:
— Негодяй! Предатель! Никогда не думала, что ты можешь быть таким подлецом! До чего дошел: не мог добиться любви ухаживанием — решил убрать с дороги того, кто был моим другом. И как? Коварно, подло, руками палачей своего народа! Мразь ты отвратительная!
Нина разрыдалась и упала на стул, закрыв лицо руками.
— Ну как? — склонился над нею Лингардт. — Будешь говорить правду или звать еще других? Здесь у нас еще шестнадцать человек твоих милых друзей и подружек — одноклассников.
— Не нужно, — глухо ответила Нина. Она сидела сжавшись и судорожно всхлипывала, вытирая кулаком слезы.
— Хватит реветь, у нас нет времени на бесконечные уговоры. Рассказывай немедленно все, как было!
— Уведите сначала этого подлеца, — указала Нина на Павловского.
— Это можно. Ну-ка, — грозно повернулся эсэсовец к Жоре, — марш отсюда!
Тот быстро, как мышь, шмыгнул к дверям.
— Мы ждем, — снова начал Лингардт. — Говори, ты писала листовку?
— Я.
— Вот это другой разговор, — повеселел гестаповец. — Какие же обстоятельства заставили тебя писать большевистские листовки против великой Германии?
— Вы арестовали хлопца, с которым я дружила. Вечером арестовали, а утром без суда и следствия расстреляли. За что уничтожили моего близкого друга? Я была в отчаянии. С горя и написала эту листовку про корюковские события.
— А откуда тебе стало известно об этих событиях?
— О них говорили на базаре.
— Какой же смысл распространять то, что уже известно людям?
— Не знаю. Павловский правду говорил: я делала это в состоянии отчаяния.
Лингардт помолчал, потом склонился к Краузе, который вел протокол допроса, и, переговорив с ним, обратился к Нине:
— Расклеенные по городу листовки тоже твоя работа?
— Моя.
— И ты все это делала сама?
— Да.
Лингардт усмехнулся:
— Странно. Как тебе это удалось? Сама и ночью, когда запрещено ходить… Кто помогал тебе?
— Никто не помогал. Вы видели, до чего дошел Павловский из мести моему другу Володе Янченко. А я мстила за Володю Янченко, за его смерть. Ни с чем не считалась, ни о чем больше не думала.
— Трудно все-таки поверить, что ты сделала это одна.
— Я рассказала вам все, как было. Отпустите моих одноклассников. Они ни в чем не повинны. Мы действительно собирались только для того, чтобы повеселиться и потанцевать.
— Ну, это уж мы решим без твоего совета! — резко ответил Лингардт. — Томме! — крикнул он надзирателю. — Отведи девчонку в камеру.
Тот немедля исполнил приказание.
Когда дверь за ним закрылась, Краузе спросил:
— Откуда появился здесь новый надзиратель? Кто он? Из какой части?
— Вчера прислали к нам из команды выздоравливающих трех человек. А этот парень — ефрейтор Томме. Он был ранен под Сталинградом, чудом уцелел, вместе со своим оберстом[5] кое-как добрался до Сновска и тут провалялся пару месяцев в госпитале. Похоже, что исполнительный и дисциплинированный солдат.
— Да, похоже, — подтвердил Краузе, — сохраняет хорошую выправку, хоть и прихрамывает.
…И снова Нина провела бессонную ночь. Бесконечно обдумывала свое поведение на следствии. Правильно ли она сделала, признавшись в распространении листовок?.. В конце концов: правильно. Потому что благодаря этому немцы могут освободить ее товарищей-одноклассников. Ведь добиться от них ничего невозможно. Они же в самом деле ничего не знают… А кто распространил листовку, немцам уже известно. «Может, и освободят моих подружек?.. Их — может быть… А меня? Что ждет меня?..»
XVI
С высокого обрыва видна безграничная ширь моря. Вдали оно кажется ярко-синим, а ближе к берегу покрыто белыми бурунами. Они, как сказочные морские кони, то вынырнут, встряхивая белыми гривами, то снова исчезнут под водой. И боязно, и хочется кинуться туда, где эти кони, ухватиться за гриву и нестись по чистым, освежающим водам. Как душно здесь! А море совсем рядом, и ветер там такой свежий! Почему же так душно здесь, на обрыве?
Нина спускается к берегу; она торопится, бежит вниз по узкой тропинке, чтобы поскорее выкупаться в море. Но тропинка почему-то становится все длиннее, ведет ее все дальше и дальше от берега, в выжженные солнцем степи… И вот уже не видно моря. «Где же прекрасные белые корабли, которые стояли на рейде? — думает Нина. — Красавцы корабли, на которых мечтала я уплыть в далекие края… Ничего кругом не видно. Ни живой души…»
— Нина, Ниночка! — слышит она чей-то приглушенный голос.
Нина оглядывается и никого не видит.
— Слышишь, Ниночка! — дергает ее кто-то за рукав.
Нина открывает глаза и, ничего не понимая, смотрит на стоящую перед ней Зою Шрамко.
— Проснись, Ниночка, — тормошит ее Зоя, — скорее! Слышишь? Нас выпускают отсюда. Дают время, чтобы сбегать домой, собрать вещи, а потом мы должны немедленно явиться на станцию для отправки на работу в Германии.
— Правда?
— Только что надзиратель сказал, чтобы собирались домой.
— Ой! — Нина вскочила и, протирая глаза, бросилась к своей одежде.
Наскоро приглаживая волосы, она вдруг увидела, что Зоя печально смотрит на нее.
— Может быть, передать что-нибудь бабушке? — тихо спросила Зоя.
Нина ошеломленно уставилась на подругу и вдруг медленно опустилась на нары.
— Да ты не убивайся, — обняла ее Зоя. — Сейчас выпускают всех наших девчат и хлопцев. Наверно, сегодня-завтра и тебя отпустят, и ты побудешь хоть недолго дома.
— Нет, — сквозь слезы возразила Нина, — если вместе с вами не выпускают, значит, не выйду я на волю. Я призналась, что расклеивала листовки. Но ты не говори этого бабушке. Сходи успокой, обнадежь ее как-нибудь, иначе она совсем с ног свалится.
Нина на секунду умолкла, подавляя непрошеные слезы, и добавила:
— Еще об одном прошу тебя: если со мной что случится, не забудь наших маленьких. Проси свою маму, соседей позаботиться о них. На бабушку надежды невелики. Сама знаешь, старая она и хворая. Не прокормить ей самой детей.