Донкан нисколько не обиделся, наоборот, как будто повеселел, словно понравился ему Мишуткин вопрос.
— Глаз-то, молодой человек?.. Понимаешь, в прошлую зиму собака нашла берлогу, я — к берлоге с ружьем, а медведь выскочил и начал царапаться. Затылок повредил мне и глаз задел… Не по-мужски поступил медведь. Ну, ударил бы меня лапой по уху, а то поцарапал и убежал, драться не умеет и трус… — Донкан подмигнул единственным хитроватым глазом Мишутке и предложил: — Садитесь на нарту, молодые люди, прокачу.
Сели удальцы, свесив ноги. Донкан прокашлялся, поправил на плече ременную лямку и потянул нарту. Отъехав метров сто, остановился. Удальцы бегом вернулись к Людмиле.
Еще немного прошли Милешкины и видят: в устье протоки сети на вешалах, лед издолблен; из каждой проруби торчат тальниковые колья. Рыбаки ловили рыбу. Значит, недалеко и заветное стойбище, уже слышен лай собак. Долго проходили косу, поросшую кустами. И наконец показалось Туземное.
Теперь удальцы приближались к стойбищу позади Людмилы: побаивались собак. Туземное растянулось вдоль пологого берега. Избы старые, стояли как попало. Возле каждой избы — пирамиды тальниковых дров, амбарчики на высоких столбах и перевернутые вверх днищем лодки и оморочки.
— Избушки-то на курьих ножках, — Васильку понравились амбары. — Кто живет в таких домиках?
— Это кладовки, — поднимаясь на берег, отвечала сыну Людмила. — Держат в них улэнцы вяленую рыбу, крупу, муку, сети — от мышей. Это старый Улэн, а новый — видите? — во-он за лесом белеет крышами. В старом почти одни старики; каждый год топит их наводнением, и все-таки не покидают они родительского берега, не могут жить вдали от речки. Здесь и бабка Акулина. Тоже упрямая старушонка, никак не хочет переселяться в новый дом. Ей надо, чтоб у порога покачивалась оморочка и плескалась рыба.
Дюжина собак разных мастей выстроилась на бугре в шеренгу и, задрав морды вверх, подняла надсадный лай с зазывом. Удальцы плотнее обступили мать. А Васильку показалось, что собаки лаяли не сердито, они будто бы радовались неожиданным пришельцам, которые дали им повод погавкать во все горло, вдоволь, и хозяева не обругают их пустобрехами.
Из ближней избушки вышла пожилая женщина в мужском пиджаке, с тальниковым удилищем и, замахиваясь на собак, закричала: Та, дурные!.. Идите, не укусят, — сказала Милешкиным. — Всегда пугают людей. Та!.. Вам кого надо? Акулину? Акулина да вон живет. — И женщина пошла впереди Милешкиных, замахиваясь удилищем на слишком любопытных псов.
Псы следовали за гостями с обеих сторон, не отставая и не забегая вперед.
Из приземистой глинобитной избы появилась бабка Акулина в шерстяном теплом халате, за ней дед Сукту, маленького роста, круглоголовый. Оба ринулись навстречу Милешкиным.
— Мила, здарстуй! — радостно воскликнула Акулина. — Та, проклятые! Слова не дают сказать. И что за собаки! Заходите, арбята… А я знала, что ты придешь, Мила, сердце мне с утра говорило…
Акулина секунды не молчала, зато старичок помалкивал, улыбаясь, ловил за руку Мишутку. Василек заметил: и в соседних дворах появлялись люди и тоже улыбались, что-то кричали Милешкиным.
Акулина быстро завела их в сенцы, словно побаивалась, как бы не перехватили сородичи ее гостей. В темных сенцах пахло вяленой рыбой и черемухой. Едва зашли в избу, к Мишутке подскочила горбатая, с тощими седыми косичками дряхлая старушка. Сухими руками она быстро расстегнула на его пальтишке пуговицы, развязала тесемки шапки, посадила на нары и, сдернув с его ног валенки, крепко ощупывала — может, замерзли ноги?
В избе творилось что-то невообразимое. Акулина, легкая девушка Даранка и горбатая старушка бегали из избы в сенцы, растапливали печку, мыли вмазанный котел веничком, чистили картошку. Акулина принесла жирную тушку барсука и начала рубить топориком на чурке; старичок Сукту занес с улицы белую от мороза метровую щуку. Едва она оттаяла, содрал с рыбины шкуру и взялся тонко изрезать узким ножом.
Не встречал гостей один лишь парень с продолговатым лицом и коротко подстриженными смолисто-черными волосами. Лежал он на нарах у стенки закинув руки за голову и смотрел на гостей равнодушно, мечтательно думая о чем-то своем.
Заходили без стука соседи, здоровались и спрашивали у Людмилы: «Когда пришла, Мила?», хотя все видели когда. Улэнцы усаживались у порога на корточках, на стулья, на низкие скамеечки, курили трубки и папиросы. Похваливали удальцов, угощали их кедровыми орешками, вялеными чебачками или подавали незатейливые поделки из дерева.
Людмила вспомнила о своих подарках. Когда открывала сумку, туземцы прекратили говор и смех, забыли о трубках и папиросах — все смотрели на Людмилу. Она раздала вещи Акулине, ее миловидной дочери, круглоголовому старичку. Те отказывались. Зачем дорогие подарки принесла, Людмила! Сама пришла в стойбище, ребятишек привела и тем сильно обрадовала семейство Акулины, зачем еще и подарки. Да разве можно так! Хоть и отказывалось от подарков семейство Акулины, однако сейчас же стало примерять на себе обнову. Сородичи доброжелательно прицокивали языками, трогали, просили померить подарки.
— А для вас ничего не взяла, — смущенно сказала Людмила горбатой старушке и лежащему на нарах парню.
— Родственница приехала меня проведать, — заметила Акулина о старушонке. — Муж моей дочки, — с холодком показала трубкой на парня.
Когда парень поднялся с нар, надел выбегайку — легкую стеганку без рукавов — и вышел за дверь, Акулина сказала Людмиле:
— По-умному сделала, что не дала подарок этому, — кивнула на дверь. — Уже месяц как женился, а на охоту, на арбалку не идет, только и знает улыбаться. Как с утра начинает, так до вечера не перестает смеяться. Когда холостым ходил к нам, серьезным парнем был, а то разве бы отдали за него Даранку… Пошто так шибко испортился зять, не знаешь ли, Мила?
— Об этом спроси лучше у своей Даранки. — И Людмила заговорщицки переглянулась с юной женщиной.
Та залилась густым румянцем, сжала сочные губки и принялась усердно мыть в тазике ложки.
Соседям Акулины Людмила раздала шоколадные конфеты и печенье. Гостили соседи у Акулины до тех пор, пока она не поставила на нары два низких столика. Тут соседи вспомнили о неотложных делах и быстро разошлись.
Акулина самодельной поварешкой накладывала в деревянные миски мелко нарезанное душистое мясо, начерпывала бульона с какими-то травяными приправами и ставила на столики. Сукту нарезал тоньше лапши мерзлой щуки, перемешал с красным перцем, уксусом, посолил и тоже принес на столик.
Василек уплетал за обе щеки нежное барсучье мясо, запивал бульоном, попробовал и нарезанной щуки — тала называется, — едва проглотил холодное, обжигающее рот перцем и уксусом кушанье. А Людмила ела талу и нахваливала, только часто покашливала. Василька растрогало гостеприимство Акулины. С легким укором он думал о матери: «И почему мама Мила так долго не вела нас в Туземную? Как хорошо видеть, что тебе рады!»
После мяса и щучьей талы пили чай, заваренный кореньями лимонника, с обсыпанными сахаром пресными лепешками, испеченными на рыбьем жиру.
Едва Акулина с дочерью убрали столики под нары, снова явились соседи. И начались таежные рассказы.
Не заметили Милешкины, как наступил вечер. Последние лучи солнца обожгли маленькие окна. Пора собираться домой. Акулина пожалела, что так быстро пролетело время, и взялась одевать Мишутку, дочь ее — Петрушу и Люсямну. Не хотелось удальцам домой, остаться бы ночевать на нарах, покрытых камышовой циновкой, и слушать, пока не одолеет сон, рассказы о былом тяжком житье нанайцев. Если бы завтра не школа да не топить бы печку в омшанике…
— Ночь дак не успеет поймать вас дорогой, — сказал проворный Сукту, уже тепло одетый. — Отвезу на собаках.
Два рослых пса Акулины охотно познакомились с удальцами и гордо ходили вокруг них по ограде, взлаивая и порыкивая на собак, норовивших пролезть сквозь изгородь и тоже поластиться к ребятишкам. Две собаки — разве упряжка! Сукту с грустью вспоминал то время, когда у него было двенадцать псов, они мчали нарту быстрее ветра. Еще хранил дед добротную кожаную упряжь. Соседи Акулины подзывали своих собак, ловили за ошейники, ставили возле постромки нарты. Дед ощупывал лапы собак — одних принимал в упряжку, других отгонял.
— Бери, бери моего! — кричали ему соседи. — Ты не смотри, что мой худой, зато жилистый!
Дед был неумолим, он по своему усмотрению выбирал в упряжку собак. Отобрал десять самых лучших, своего поставил вожаком. Ему помогали запрягать Акулина, старики и старушки. Отвергнутые псы громко, как бы с обидой, разлаялись, гоняясь друг за дружкой, словно показывали деду резвость. Собаки, запряженные в нарту, пританцовывали и скулили.
Дед Сукту велел Акулине подержать вожака, а сам долго копался в сенцах, вернулся с остолом — короткой толстой палкой из дуба, с железным наконечником, — привязал к нарте мешок с рыбой и вывел за калитку упряжку. Усадив на нарту Милешкиных, показал, как надо держаться, привязал санки сзади нарты и крикнул Акулине отпускать вожака.
И собаки понесли! Васильку чудилось, что нарта не касалась тонкими полозьями снежной дороги, она будто летела на невидимых крыльях. Собаки мчались в упряжке напористо и зло, а свободные бежали рядом, обгоняли нарту, но не смели заступить дорогу ездовым. Мало-помалу свободные выдохлись, отстали, а упряжка по-прежнему летела.
Василек не успел хорошенько насладиться быстрой ездой, как нарта взметнулась на крутой берег и заскользила укатанной улицей по деревне.
— Дорогу давай! — кричал прохожим Сукту. — Раздавим! Разорвем!
Прохожие испуганно шарахались к заборам от закурженных, злых псов и лихо кричащего каюра. Возле дома Милешкиных дед резко остановил собак. Сам, весь заснеженный и помолодевший, соскочив с нарты, шутливо спросил у ребят:
— Ну, как дела? Все живые, никого не потеряли?
Удальцы с трудом разжимали оцепеневшие руки и слезали с нарты.
— Это разве упряжка? Тьфу! — огорчался дед. — Посмотрели бы, арбята, какая у меня была раньше! Гром и молния!
Сукту отвязал от нарты салазки, положил на них мешок с тремя солеными кетинами и мороженой щукой. Выкурив папироску, дед развернул собак в обратную сторону, гикнул и умчался. Удальцы провожали глазами упряжку, расставаясь с необыкновенным днем — мгновением детства.
Мытарства косуль
Козликов, житель городской, страстный охотник и рыбак, егерем стал по речке Улике с прошлого лета. Первые недели сиживал егерь на берегу, однако лодки не останавливал, что в рундуках везли сельские ребята, не проверял. И колхозники потеряли покой, им стало неудобно жить при новом егере: с виду добрый, напрашивается на дружеский разговор, а что на уме держит — не вникнешь, потому и не знаешь, как обороняться, если припутает с незаконным орудием лова. Увлеченный Людмилой Милешкиной, Козликов видел в деревенских жителях частицу того хорошего, что ему нравилось в Людмиле: ее приветливости, разговорчивости. Надо признаться, Козликов прощал ловлю рыбы сетями. Оправдывая себя, думал: «Рыбачат не на продажу, детей кормить». Но залетные городские лодки неутомимо преследовал, отвадил от Улики и Кура. И не на кого стало писать ему протоколы.
Начальству не верилось, что таежные люди не рыбачили и не охотились. Тут одно из двух: или егерь ленив, лишен острого глаза, чутья или умышленно потакает вредителям природы. Третьего быть не может. Начальство решительно требовало от Козликова протоколы и браконьерские трофеи. Поставило ему на вид слабую работу среди колхозников. Даже намекало на увольнение. Пришлось ему бы сматывать удочки и возвращаться в город, да выручили косули.
Косули нахлынули осенью на релки вблизи деревни несметными табунами. Валили на забереги речек, пускались вплавь, изрезаясь о лед, тонули, с тоской глазея на далекие сопки в кедраче. Павловцы радовались детской радостью: вернулось былое времечко! Лет тридцать или сорок назад, вспоминали старики, вот так же осенью ходовая косуля перла с Маньчжурских сопок. Тогда, бывало, охотник, не сходя с места, брал их из берданы десятками…
Ранними утрами и вечерними потемками Козликов разгуливал теперь по улицам деревни — принюхивался к морозному воздуху и среди всякого варева и жарева за версту чувствовал аромат козлятины. Вари козье мясо хоть за семью замками, за дубовыми дверями, под землей — все равно далеко разнесется запах мяса: аромат мелкотравья лесных опушек, молодых стручков сои, колосьев пшеницы и многих других злачных растений с лугов и полей.
Определив точно, в какой избе кипела козлятина, егерь заходил в гости. Хозяин суетливо подсаживал его к столу и рассказывал, как запрыгнула шальная косуля в огород, а Трезорка, балбес, сцапал ее… Надо заметить: павловцы были тугими на изворотливость. Только и слышал егерь: в огороде собака задавила или в плетне сама застряла… Насытившись мягким, нежным мясом и напившись крутого чая с цветочным медом и голубичным вареньем, егерь вежливо говорил спасибо. Отодвигался на стуле подальше от стола, открывал свою кожаную плоскую сумку и доставал бланки протоколов, химический карандаш. Хозяин нервно покуривал. Козликов тщательно заполнял протокол, ставя точки и запятые. Написав под копирку в трех экземплярах, он подавал хозяину карандаш.
— Подпишем протокольчик…
— Да за что, товарищ егерь! — пугался хозяин. — Трезор-подлец, а мне за него отвечать?
Козликов все-таки протягивал протокол, приговаривая:
— По нынешним временам мясо дорогое, даром никто не ест.
И хозяин, чистосердечно браня Трезора, который, ни в чем не повинный, терпеливо ждал костей, каракулисто расписывался.
Первой забила тревогу Людмила.
С неделю она не топила печку в омшанике: изо дня в день валил снег. Когда немного распогодилось, отправилась на лыжах в лес. Пришла к омшанику и видит: солома съедена подчистую. Там и здесь животные выбили копытами в сугробах ямы, тщетно пытаясь достать траву и листья. Подпускали женщину шагов на пять, смотрели на нее большими слезящимися глазами. Она вынесла несколько ведер картошки и быстро вернулась в деревню.
Не Козликова, а председателя Пронькина Людмила считала первым в ответе за диких животных, потому что гибли они на колхозной земле.
— Иван Терентьич, беда! — Людмила в потемках примчалась домой к председателю. — Косули дохнут! — выкрикнула она, не закрыв за собой плотно дверь.
— Дверь-то прихлопни да присаживайся к чаю.
Худенький, щуплый Пронькин в одной майке смотрел телевизор. Рослая угрюмая жена убирала со стола посуду. Людмила захлопнула дверь и повторила:
— Косули пропадают!..
Пронькин, не отрываясь от телевизора — танцевала балерина, — развел тонкими, жилистыми руками в конопатинках.
— А что я могу сделать?.. Вот и Евдокимов привез силос из ямы, тоже говорит: косули до самой деревни, как ручные, тянулись за трактором. Колхозному поголовью у меня не хватит кормов до весны… Козы дикие передохнут — стружку с меня не снимут, — сердито, однако не совсем уверенно продолжал председатель, — и колхоз не развалится…
— Оторви шары от танцухи!.. Твои коровы слягут или нет, бабушка надвое сказала, а косули сегодня с ног валятся. Выручай, Иван Терентьич, ведь ни одной козлушки не останется на релках. Ну скажи, что поможешь. За это тебе должной не останусь, еще две работы возьму.
— И ночью-то не дают роздыха… — из кухни пробурчала жена председателя.
— Вот привязалась репьем! — Пронькин сморщился не то в улыбке, не то в недовольстве, небрежно взглянув на жену: — Может, велишь мне прямо сейчас поднимать народ и спасать твоих косуль?
— А почему бы не ночью? — стояла перед Пронькиным Людмила. — Если бы коровник загорелся, ты бы разве сидел у телевизора?
— Ладно уж, приходи завтра на правление, что-нибудь решим…
Людмиле Милешкиной показалось мало одних посул председателя — побежала она к егерю Козликову, надеялась заставить его помочь животным сию же минуту. Прежде чем постучать в дверь, она остановилась, как бы решаясь на что-то трудное или отбрасывая какие-то сомнения.
— Да пусть сплетничают, — сказала она и резко постучалась.
Егерь варил гречневую кашу на потрескавшейся, закопченной печке. Увидев Людмилу, растерялся: стал застегивать на себе рубаху, прятать под кровать какие-то шмутки. Жена наотрез отказалась переехать к нему из города на постоянное жительство, хоть и работала в учреждении уборщицей. Летом по субботам и воскресеньям наведывалась в Павловку с рослым сыном и каждому встречному-поперечному напевала: «Не надо мне его селезней и изюбрей, пусть сам загибается в глуши…» Отсутствие супруги замечалось в запущенной избе и неряшливом облике егеря.