— Идите, Козликов, запрягать в сани коня. — Людмила не отходила от порога. — Нагрузим со склада овса и сои, отвезем на релки…
— Одумайся, Людмила! — замахал руками покрасневший от смущения и печного жара егерь. — Нас с тобой за кражу упрячут куда-нибудь подальше… Ты присядь. Что ты вся кипишь, словно пожар случился. Я уже позвонил в управление. Там много грамотных, пускай решают, что с козами делать. — Егерь поставил возле Людмилы изрезанную скамью, ладонью смахнул пыль. — Ты присядь, Люда, успокойся.
— Ну, пойдете за конем? — Людмиле надоело стоять.
— Что хочешь требуй от меня, — сознался егерь, — а на кражу я не гожусь и тебе не советую.
Людмила прибежала домой, уверенная, что удальцы-то поймут ее, посочувствуют несчастному зверью. А раз вспыхнет в маленьких сердцах сострадание к животным, то непременно выскажут дети утешающие слова и горячие, добрые советы.
Едва мать переступила порог, ребята побросали тетрадки, игрушки; спрашивали, как она шла на лыжах извилистой речкой да чьи видела следы и вкусной ли была в этот раз печеная картошка? От душевного расстройства Людмила не могла найти сил раздеться. Опустившись на стул, погладила головы подбежавших Мишутки и Петруши. Те привычно полезли ручонками в карманы фуфайки. Никогда не возвращалась мать из тайги без гостинцев. Теперь карманы оказались пустыми, только и нашли ребята коробок спичек.
Людмила рассказала детям об истощенных, погибающих косулях.
— Люсямна купила буханку белого хлеба! — воскликнул Мишутка. — Отнесем косулям.
— На чердаке кукуруза, — сказал Василек. Он подшивал валенки Мишутке.
За окнами черная ночь, в избе яркое электричество, гудит печка, пол вымыт. Тепло и уютно в избе.
Оставалась за хозяйку десятилетняя Люсямна. Бывало, накажет ей мать, что надо сделать по дому, иногда и забудет, однако Люсямна распоряжалась так умно, что всегда угождала матери. И взрослой-то женщине надо голову ломать, что варить три раза в день. Думала-гадала и Люсямна, советовалась с братьями — и варила еду всегда по вкусу Людмилы. Частым блюдом была картошка. Матери все равно в радость: пришла с работы уставшая, а в избе тепло, на столе горячая картошка, к картошке всегда что-нибудь найдется: сливочное масло, селедка, соленые из бочки огурцы и помидоры… Сейчас умыться бы Людмиле, поужинать в кругу своих галчат и залезть с ними на кровать рассказывать сказки…
Она сидела в одежде и думала о том, что для косуль морозная ночь будет губительной. Не укладывалось в ее горячей голове, как можно допустить, чтоб погибали от голода звери, когда амбар полон зерна. Ведь говорят, во время войны голодные люди шли в тайгу, и тайга их кормила…
Люсямна вытерла стол, нарезала пышного хлеба, принесла ложки и сказала тоном взрослой:
— Мама Мила, и вы, удальцы, живо за стол! Сварилось.
Людмила сняла с печки кастрюлю, скинула с себя фуфайку, платок и начала разливать по тарелкам суп.
Гостья ушла, а Козликов стоял над раскаленной печкой и машинально ворочал погнутой ложкой густую кашу. Очнулся от горького дыма, сдернул кастрюлю на край печки и затоптался по избе. Грустно и одиноко было Козликову. С ненавистью он осматривал закопченные стены, смятую кровать под суконным одеялом. До появления Людмилы егерь не замечал запущенности избы — ночевал в ней редко: носился зиму по таежным избушкам и землянкам и деревенскую избу привык видеть как охотничью. А теперь смотрел на свое жилье совсем другими глазами.
— Да-а, опростоволосились мы… — У егеря была привычка рассуждать в одиночестве вслух. — Пришла Людмила, а мы струсили, растерялись. До сих пор поджилки дрожат, точно из-под носа убежал изюбрь с семью отростками на рогах. И коня запрягать струсили… Ночное воровство… С Людмилой-то и в тюрьму пойти радостно…
Ходил Козликов по широким скрипучим половицам, затем взялся прибирать на замусоренном столе, заглянул в кастрюлю с кашей. Есть ему расхотелось.
— А ведь она сама запряжет коня! — спохватился егерь. — И одна повезет зерно в релки. Людмила такая…
Егерь надел куртку, шапку и вышел на улицу. Ночь показалась ему темной и необычно холодной, огни в окнах тусклыми. Пройдя пустынной улицей, он перелез через полуразгороженный забор Милешкиных. Окна на кухне еще не задернули занавесками, стекла плакали.
— Тепло у них, — с доброй завистью прошептал Козликов.
Он видел многочисленное семейство, сидящее за ужином. Егерю очень захотелось войти в дом, раздеться и сесть за стол вместе с удальцами. Да как зайдешь в поздний час, что скажешь? Заметит кто-нибудь из деревенских и разнесет худую молву.
— Боюсь не за себя, не жены своей, не сплетен, за Людмилу боюсь и еще, пожалуй, Люсямну… Ведь она, эта кроха, не даст своими глазищами даже минуты у порога постоять.
Тут Козликов вспомнил… Шел он недавно дубовой релкой и видит: лошадь, запряженная в розвальни, хрумкает сено, костер горит, утонув в снегу, а вокруг костра удальцы толпятся, поджаривая на палочках ломтики хлеба. Людмила с Васильком пилят дрова. Мерзлый дуб что камень. У Василька силенок мало, и Людмила устала — пилу продернуть не могут, покрикивают друг на друга. Не долго раздумывая, Козликов вынул из своей котомки топор и начал удало ахать да покрякивать. Людмила обрубала сучья со сваленных дубов, Василек стаскивал ветки в кучу. В жаркой работе егерь и Людмила разговорились легко. Самое сокровенное готов был высказать егерь Людмиле. Да не вовремя приплыла к ним Люсямна и спросила:
«Звала меня, мама Мила, или мне послышалось?» — А сама придирчиво поглядывала то на Козликова, то на мать: что за веселый разговор они вели?
«Иди, дочка, к костру, — сказала мать, — а то сучком ударит».
Девочка ушла, но через несколько минут снова оказалась возле взрослых — натаяла в баночке снега, принесла матери и Васильку пить, хитренько спросила:
«Мама Мила, куда ты девала папино письмо?»
«Хотела бы забыть своего Милешкина, но доча не позволит», — смеялась Людмила…
— Видно, угомонилась бедовая женщина, — проговорил с облегчением егерь. — Отужинает и ляжет спать со своими удальцами. И мне пора идти уплетать гречневую кашу…
Только проговорил так Козликов — через дорогу стукнула дверь избы.
— Это кто там шарится под окнами! — закричала с крыльца Степановна. — Хозяина нет, так и надо шариться… Де-ед Пискун!.. Де-ед! — громче прежнего закричала соседка Милешкиных. — Выноси ружье, шарахни по ногам!.. — и понеслась к дому Людмилы.
Козликов, юркнув за угол, опасался, как бы сердитая Степановна, взяв полено, не поперлась прямо на него. Вот будет потеха! Степановна скрылась в доме. Козликов перелез через забор и, смеясь над собою, убежал.
Без стука в избу ввалилась Степановна, выбрала из клетчатой шали сизоносое лицо и громко, испуганно сказала:
— Вы тут чаи распиваете, а под окнами кто-то бродит. Поди, ворюга.
— Что вору делать у нас, — ответила Людмила соседке. — Утащить нечего. Присаживайся суп хлебать.
Степановне не понравился спокойный, с насмешинкой тон хозяйки, спрятала в толстой шали лицо и погрозила пальцем:
— Гляди, девка, запалят тебя с четырех углов, вот тогда вспомянешь меня! — и скрылась, хлопнув дверью.
— Некогда нам думать и гадать, как поле перейти! — решительно сказала Людмила. — У нас ведь полный склад корма — сои и овса, — а мы горюем.
— Ура, мама Мила! — закричал Василек. — Завтра пойдем в тайгу.
— Ну как же, завтра! — с отчаянной веселостью возразила мать. — Наедимся вкусного супа, белого хлеба — и под одеяло на бочок, так, что ли? А косули коротайте ночь на пустой желудок? Поужинаем, сына, — и в лес.
Возьмите меня, — вызвался Петруша, — я вам буду дорогу показывать.
За столом Милешкины договорились, что сою повезут Людмила, Василек и Люсямна. Петруша с Мишуткой останутся дома, потому что они совсем маленькие: если ухнут в сугроб с головой, попробуй отыскать их в потемках.
Поели не поели Милешкины, оделись, зажгли керосиновый фонарь — за салазки и к складу.
Все дома светились окнами, один склад жутко чернел на пустыре.
— Мама Мила, — спросила Люсямна, пока мать возилась с ключом, — как же без квитанции сою возьмем? Нельзя, сама ведь говорила…
— Верно, доча, вроде бы воровать пришли… Зерно колхозное, а косули чьи? Тоже наши. Пронькин говорит: «Завтра решим». Егерь шибко осторожный, а косули, может, в это время подыхают… Нам, доча, рассуждать некогда.
Громко крякнул амбарный замок, заскрипела окованная железом дверь, и Люсямне почудилось, будто бы в черноте склада сверкнули злые глаза и кто-то в шерсти, неуклюжий, пополз по сусеку в дальний угол. Высоко держа фонарь, Людмила зашла в склад, нашарила два пустых мешка, забралась с ними в сусек, кликнула Василька, и погнутым ведром они начали ссыпать в мешки сою.
Ш-ш-ш… — шумела соя.
Люсямна округленными глазами всматривалась в углы склада, выглядывала на улицу: ей все время казалось, кто-то подкрадывается захлопнуть дверь. Она уговаривала себя, что зверям берут не спросясь зерно, и все-таки боялась, чтоб кто-нибудь не увидел их на складе.
Погрузили на салазки два неполных мешка, заперли амбар на замок, и Людмила впряглась в лямку. Люсямна с фонарем пошла впереди, Василек толкал салазки. По сельской улице везли легко; Людмила где шла, а где и трусцой бежала, чтобы салазки не наезжали на пятки валенок. Собаки, услышав подозрительный скрип снега и топот, просовывали носы сквозь калитки и начинали гавкать, но, узнав Милешкиных, конфузливо виляли хвостами и убирались в свои закурженные конуры.
Спустились пологим берегом на речку Улику, свернули на лыжню Людмилы. Тут нагруженные салазки начали вязнуть в рыхлом снегу, отяжелели, то и дело опрокидывались. Деревня зазывно мерцала огнями, а впереди, куда направлялись Милешкины, — кромешная мгла под низким пологом густых звезд. Они часто садились на мешки отдыхать, прижимаясь друг к другу, смотрели на огни деревни. Разговор не клеился; Людмила устала, у ребят настроение мрачное: еще никогда не приходилось им идти ночью в тайгу, другое дело — из тайги домой. В ногах горел фонарь, слегка потрескивая и пыхая едким дымом.
Люсямна шла впереди, крепко сжимая ручку фонаря, думала, как бы не упасть и не погасить огонь. Под пустоледьем явственно слышалось бульканье воды — это Улика пробиралась ручейком в глубокий Кур. Речка убаюкивала Люсямну своим воркованием и слабым назвоном, как бы ласково звала ее присесть на корточки и послушать отдаленные звуки весны и мысленно представить себе рыбешек: синявок, гальянчиков и чебачков.
Милешкиным пришлось тянуть груз километра два, до первых релок. Косули виделись смутными тенями, шелестели старой листвой кустов орешника и дубняка. Ночью дикие звери близко подпускают людей к себе: то ли ночь роднит зверей и людей, то ли потемки отнимают страх у животных. Косули особенно доверялись. Людмила отнесла сою от дороги в релку, выгребла с ребятами обширную яму и высыпала сою. Вернулись Милешкины к салазкам и стали молча ждать, когда подойдут к корму истощенные животные.
Людмила мысленно представила себе сотни релок на необъятной снежной мари, в релках стада косуль, а корма-то всего ничего и спасителей — она с малыми детьми. Неизвестно, когда еще колхозники отвезут в тайгу сено и придут на помощь охотоведы. Людмила готова была кричать во все стороны ночи: «Спасите!.. Помогите!..»
Она почувствовала в ногах неодолимую тяжесть, и так муторно было у нее на сердце, впору хоть плачь. Только в отчаянно-тоскливые минуты она никогда не плакала, отводила душу, браня своего Милешкина. Будь он в селе, может, и снег пропастной не выпал бы и косули остались живыми… А вот умчался Милешкин на какой-то писаный-расписаный в газетах БАМ, и вокруг его деревни все идет прахом.
— Сиди этот проходимец дома, разве бы я взяла на себя склад? — Как будто склад приняла Людмила от великой нужды. — Бьешься одна, что рыба об лед: ни дров тебе привезти, ни совет дельный дать некому. А он, птица-сокол, носится где-то без забот и горя — не запнется за пень, не зацепится за куст. Ну погоди! Заявишься домой, Милешкин, будет тебе от ворот поворот. Хватит, натерпелась…
— И при папе выпал бы толстый снег, — возразила рассерженной матери Люсямна.
— Не выгораживай отца! — шикнула на дочь Людмила. — Нет в доме мужчины — нет и семьи. Ну, да этого тебе не понять…
— А я, по-твоему, кто? — обиделся Василек. — Девчонка, что ли?..
— И как он мне такой шалопутный попался, ума не приложу! — негодовала Людмила. — На гармошке залихватски играл, трактор заставлял передо мной танцевать. А теперь вот явится в деревню, погостит — и был таков…
Вдоволь посердившись на Милешкина, Людмила словно разогнала свою усталость, усадила на салазки Люсямну и, держа фонарь, быстро пошла в деревню. Василек едва поспевал за ней.
Девочка думала об отце. Ей тоже нелегко: просыпается среди ночи — отца нету, и так тяжело ей бывает, даже под одеялом потихоньку плачет. Люсямна каждый день ждет отца домой — нарядного и веселого, с богатыми подарками. Она гордится отцом за то, что появляется он в Павловке какой-то неожиданный, геройский и опять куда-то уезжает… Раньше он, говорил, искал по сопкам уголь и нефть, а теперь все его заботы о БАМе. Он будто бы отмечает самый верный и короткий путь для магистрали. Куда Милешкин понаставит колышков, туда и поведут строители дорогу. Если возьмет да не захочет выбирать путь, тогда дорога застопорится там, где Милешкин сядет с папироской в зубах. Отчего ж не гордиться Люсямне таким знатным отцом?
Днем из города прилетели на вертолете охотоведы, развесили по деревне воззвания о помощи голодным косулям. Колхозники, сколько могли, выкроили сена, овса, пшеницы. Корм развозили на вертолете и двух вездеходах по релкам, где табунились животные. Целую неделю школьники, не учились, тоже выручали несчастных.
Колхозникам охотоведы объяснили, что в их краях скопилась косуля не маньчжурская, отечественная. Еще до снега она почуяла голод и со всех релок равнины устремилась поближе к селам, будто верила, что люди помогут, спасут…
Милешкин прибыл
Речка Улика вынесла в Кур последние осколки грязного, замусоренного льда.
Берега посветлели, цыплячьим пухом покрылись тальники, от застаревших бородатых пней потянулись прозрачные былинки. На другой стороне речки, где еще осенью огонь смахнул серую траву, стлались нежно-зеленым туманом всходы; над лугом дрожало горячее марево; за лугом разнолесные релки сделались коричневыми от густых сережек.
Милешкины с утра рыбачили на Улике. Людмила поднимала со дна проволочную сетку, в которой плясали мальки — гальяны и синявки. Мишутка и Петруша красными ручонками ловили увертистых рыбок и опускали в ведро с водой. Люсямна не могла дождаться, когда подплывет к ней рыба, она бегала с удочкой, цепляла крючками кусты, поймала за рубаху Мишутку, мать — за волосы. А Василек как встал спозаранку на одном месте, у затопленного чернотала, так и стоял. То и дело тягал чебаков. Едва пошевеливалась жилка закидушки, Людмила бросалась к сыну:
— Василек, клюет!
— Мама Мила, ну иди к своей сетке, — умолял мальчуган.
Людмила насилу сдерживалась, чтобы не выхватить у мальчугана леску: она была заядлой рыбачкой. Не помнит она, когда первый раз прибежала на Улику с удочкой — кажется, раньше, чем пошла в школу. На Улике Людмила выросла, растила и своих удальцов и не могла себе представить жизнь без речки.
Улика (по-нанайски «веселая речка») где-то в сопках чересчур бурлива, в ливни вырывает деревья, бьет и ломает их на заторах и кривунах. Протекая по долгим верстам равнины с заливами и старицами, речка мало-помалу утихомиривается и широким мелководным озером, под самой деревней, робко притуляется к быстрому, всегда холодному Куру. Катера Уликой не ходят. А по осени и пустую плоскодонку надо местами перетаскивать вброд. Речка застывает рано, без шуги, спокойно. Едва подернется тонким стеклом, ребятишки валом прут на нее с коньками и самокатами — проваливаются, режутся в кровь, однако и пушкой их не отбить от Улики. Взвизгом коньков, раскатистым буханьем березовых колотушек выпугивают из-под коряг налимов и сомов, разгоняют степенные стаи карасей.