Яков Тайц
Рисунки В. Щеглова
Сегодня дежурному сигналисту 14 лет. Вчера ему было 16, позавчера 19, а завтра может быть и 22. Это потому, что сигналисты каждые сутки меняются, а в музыкантском взводе, где они состоят, много добровольцев разного возраста.
Сегодня очередной сигналист Беломестнов.
— Играй на поверку, — говорит ему дежурный по полку Ермолин, когда будильник в штабе показал девять.
Беломестнов достает с гвоздя трубу, которая висит слишком высоко для его роста, выходит на площадку перед штабом и, приложив трубу к губам, до отказа надувает бледные щеки.
За сопками садится солнце, и все вокруг красное: и небо, и полотнища палаток, и красноармейцы, и сосны… Труба изогнулась красным драконом. Дракон купается в багровых лучах; ему весело, и он поет на своем драконьем языке:
Эй, бо-ец, по-то-ро-пись,
на по-вер-ку ста-но-вись!
Из палаток выбегают красноармейцы и, жмуря глаза от красного света зари, колоннами идут на переднюю линейку.
Кончив играть, сигналист сплевывает, протирает конец трубы и идет обратно в штаб.
Пробираясь между соснами и палатками, быстро надвигается ночь, словно она тоже торопится на поверку. На потемневшее небо выходят нетерпеливые звезды. Сквозь чащу веток протискиваются лунные лучи.
Через час Беломестнов играет «отбой», и лагерь засыпает.
Под «грибами» замерли дневальные, изредка переминаясь с ноги на ногу. Из белеющих в темноте палаток доносится храп, от которого шевелятся стены этих полотняных домиков. Командирские палатки, в которых горят лампочки, светятся, как большие фонари. По полотну ползают причудливые тени сидящих внутри людей.
В штабе тихо. Ермолин скучает возле телефона. В углу, у денежного ящика, стоит часовой. Около его плеча серебряной полоской блестит штык. В другом углу растянулся дежурный посыльный и храпит, подкинув под затылок противогаз.
Ермолин закуривает и смотрит на сигналиста, который, засунув ладонь под щеку, лежит на огромном штабном сундуке.
У сигналиста большая голова, а ноги, наоборот, — небольшие, и самые маленькие сапоги, какие нашлись на полковом складе, ему велики. Когда в выходной день товарищи по музыкантскому взводу зовут его с собой в город, он поддергивает голенища своих сапог за ушки и солидно отвечает:
— Нет, не придется. Куда с такими сапогами! Смеяться будут.
Ермолин почти вдвое выше и старше Беломестнова. Беломестнов с завистью смотрит на его длинные ноги и блестящие хромовые сапоги.
— Скучно, сигналист, — говорит Ермолин, хлопая себя по колену.
— Да, — отвечает Беломестнов, следя за огоньком папиросы, который то темнел, то разгорался. — Не опоздать бы нам завтра с подъемом, — подумав, добавил он.
— Ты, я слыхал, герой. И, кажется, даже ранен был? — произносит Ермолин и. передвинув на живот сумку и противогаз, садится на сундук к сигналисту.
— Угу! — смущенно говорит Беломестнов, отодвигаясь. — Было дело.
— Расскажи-ка, брат. Так у нас и ночь быстрей пройдет.
Беломестнов потянул носом и устроился удобнее на сундуке, чтобы потом не отвлекаться.
Будильник торопливо отстукивает секунды. В окна смотрит луна. На стекле лежат прозрачные тени сосен.
— Наше дело, музыкантское, в бою обыкновенно по уставу, — начал, не торопясь, Беломестнов, глядя на тусклую лампочку: — инструмент долой, ноты долой, носилки в руки и пожалуйте раненых таскать. Ну, я раненых не таскал, — куда мне! Они тяжелей здорового. А я ходил оружие собирать, патроны. Наганов там много валялось, винтовок разных, маузеров — до чорта! Тут так получилось: я на одном месте не стоял, а ходил смотрел, как бой идет. Не боялся, что меня ранят. Я маленький, думал, меня пуля не заденет.
— Чудак ты, Беломестнов! — улыбается Ермолин и ложится около Беломестнова, накрывая его и себя своей длинной командирской шинелью.
Ночные шумы проникают сквозь тонкие досчатые стены. То крикнет птица, то сорвавшаяся с сосны шишка хлопнется о крышу, го ветер зашумит в хвойных вершинах.
— Подхожу я к двуколке патронной, — продолжает Беломестнов, свернувшись вроде своей трубы под шинелью, — а от нее красноармейцы патроны таскают. Нацепят на себя ленты пулеметные, напихают в подсумки, в карманы, а то ящик целый волоку!. Им в одно место много нужно было. Тут бой сильный, стреляют во-всю, артиллерия и наша и ихняя, и пулеметы наши почем зря лупят. А эти патроны все для пулеметов таскали.
— Они страсть сколько патронов жрут, — вдруг сказал часовой, который, вытянув голову, внимательно слушал.
— А я выстрелов не боялся, привык. Сначала только страшно было. Бегают тут красноармейцы, вспотевшие такие и бледные. Один мне говорит: «Ты чего здесь околачиваешься? Помог бы таскать». Я к двуколке: «Давай патронов, понесу». А они меня прогоняют, что я мал: «Иди отсюда, а то убьют, мамка будет плакать». А у меня ее и нет, мамки-то. Один красноармеец взвалил на себя много, сгибается. Я ему: «Дяденька, дай помогу». Он мне и навалил кучу. Я попер с ними, ползу, как и все подносчики, и чуть не дошел…
Шмелем загудел телефон. Ермолин взял трубку.
— Штаб Н-ского полка слушает. Есть. Будет сделано. — И, бросив трубку, полез под шинель, передвигая мешающий лежать наган. — Ну!
— Да, чуточку не дошел, вдруг меня как вдарило, будто железной клюкой, и упал я безо всякого сознания.
— Скажи, пожалуйста! — вставил посыльный, который давно проснулся и сидел на столе, свесив тяжелые ноги.
— А очнулся, — продолжал Беломестнов, взглянув на заспанное лицо посыльного, — в лазарете, в городе. Белое там все, чистое, вроде нашего околотка, только больше гораздо. А я без всяких сил лежу, говорить не могу, моргнуть — и то трудно. Вот до чего был слаб! А грудь болит, терпения нет, и она перевязана. Меня в грудь ранило…
— Навылет? — с любопытством спросил часовой, незаметно придвигаясь к сундуку.
— Часовому нельзя разговаривать, — строго повернулся к нему Ермолин, и часовой быстренько встал на свое место.
— Нет, застряла… Стонут там, орут; кто поет, кто бормочет что-то. Няни ходят, доктора. Потом закружилось все, и опять я стал бессознательный. Вот я какой слабый был. Потом операцию мне делали. Хлороформы дали понюхать, я и уснул, в сонном виде делали — пулю вынимали. Ослаб я уж окончательно. Больше сплю, а то и вовсе лежу бессознательный, только время от время в себя прихожу и тогда понимаю все вокруг, а глаза открыть сил похватает. Подходят один раз доктора военные к моей койке и ведут между собой разговор: «Вот этот мальчуган много крови потерял, я за него не ручаюсь» и еще чего-то по-иностранному. Я глаза приоткрыл, а один такой молодой был, вроде тебя, в очках и халате, рукава засучены, и на меня смотрит и громко говорит: «Ну как, герой, жить хочешь?» А я глазами так делаю, что «да».
— Жить всем охота, — заметил посыльный и вздохнул.
— Да. «Ему бы, — говорит, — крови надо добавить». А где ее возьмешь? А там был один красноармеец не нашей дивизии, я его потом хорошо узнал, Андрей Орехов, веселый такой, на балалайке здорово играл, в ногу был легко раненный. А доктор дальше говорит: «Товарищи, тут мальчик-музыкант лежит, тоже китайцы ранили, ему крови вливание надо сейчас же сделать. Может, кто-нибудь из вас согласится пожертвовать немного?»
«А много ее нужно?» вдруг кто-то рядом голос подает. А это и был этот самый Андрей. Мы и сейчас с ним переписываемся, он меня в деревню возьмет, в Славгородский округ.
Обрадовался доктор. «Немножко, — говорит, — полстакана или чуть больше».
«Бери», говорит Андрей.
А другой доктор говорит: «Как же насчет Янского?»
А первый ему отвечает: «Что ж делать? Сами видите, определять сейчас некогда. Другого нет выхода. Да и выбора нет».
Принесли такой прибор особый и стали у Андрея кровь брать. Он ничего, только морщится. «Мне хоть немного оставьте», говорит. И сразу от него в меня впрыснули. На пробу, немножко. И стало мне, понимаешь, легче. Тогда еще взяли у него, побольше. А он не отказывается, руку подставляет и на меня смотрит: дескать. своему парню не жалко. А через три дня еще впрыснули, и стал я совсем молодец, поправился и через месяц выписался.
А с Андреем у нас вроде кровного родства получилось. Я с ним в деревню поеду. — Беломестнов совсем по-детски кулачками потер глаза. — Спать охота! — И повернулся на другой бок.
Короткая летняя ночь кончалась. Окна посветлели.
Ермолин встал, погасил лампочку, потянулся и вдруг стал будить Беломестнова.
— Музыкант, а чего это она про Янского говорили?
Сигналист уже засыпал.
— Кровь-то не у всех одинаковая, — сонно отозвался он, — ее четыре сорта бывает. Это Янский, такой ученый, что ли, определил. II если кому влить кровь чужого сорта, то тот человек помрет.
— Погоди спать, доскажи: а тогда знали, что у вас с Андреем один сорт?
— Не, — говорит сквозь одолевавший его сон Беломестнов, — а испытывать некогда было, — и с головой покрывается шинелью.
— Значит, на счастье? — спрашивает Ермолин.
— Угу! — буркнул из-под шинели Беломестнов и стал ровно дышать, засыпая.
Ермолин вышел из штаба. Песок и хвоя захрустели под ногами. Палатки блестели, влажные от росы. Потускневшая луна уплывала к горизонту, цепляясь рогами за далекие сопки. Огромной палаткой раскинулось над спящим лагерем светлевшее небо…
История с противогазами
1
В старых английских противогазах ноздри закрываются двумя зажимами, в рот надо брать очень невкусный конец выдыхательной трубки, на голову надеваются какие-то неудобные тесемки… То ли дело наш советский противогаз «ТТ5»! Мы радовались, как дети, когда нам наконец вместо английских выдали новенькие противогазы «ТТ5» с большой банкой в зеленой сумке, с маской из цельной резины и со смешным красным рожком вроде носа.
Ребята бегали по казарме, напялив на себя маски, и не узнавали друг друга. Все вертелись у зеркала, откуда их прогонял наш ротный парикмахер Сережа. Он там брил командира отделения Матвеина.
— Уйдите, — сердился Сережа, — загораживаете! Поднимите голову… Да отойди же, чорт! Усы сбрить?
Сережа торопился, бритва порхала блестящей бабочкой.
— Разберут все с кнопками, останутся только с ремешками. — ворчал Сережа.
Ему очень хотелось сбегать за противогазом, но нельзя же было оставить недобритого командира.
— Ну, как «ТТ5»? — спросил сквозь мыло Матвеин.
— Красота! — глухо из-под маски отвечали ребята. — Дышать можно сколько угодно.
Противогазы всем понравились.
Но летом, когда мы стояли в лагерях, они нам одно время очень надоели. Вот как было дело.
2
Чьи-то шаги скрипят но песку второй линейки и словно царапают тишину мертвого часа. Через минуту в палатку всовывается стриженый затылок и блестящие хромовые сапоги штабного писаря Васи Березовского.
Ребята, развалившись на нарах, отдыхают после тяжелого учебного дня. Горячее солнце просвечивает сквозь брезент. Командир отделения Матвеин, босой, в одних штанах, выгоняет мух из палатки. Мухи назойливо жужжат вокруг шеста, поддерживающего полотнище. Убитые мухи сыплются на спящих ребят. Матвеин яростно размахивает полотенцем и неожиданно для самого себя шлепает по голове Васю, когда тот сунулся в палатку.
— Нечаянно, — извиняется Матвеин, — отбиваю воздушное нападение. Их тут целая эскадрилья! — И Матвеин снова бросается в наступление.
Вася косится на полотенце.
— Это твоя зенитная артиллерия? Неплохо бьет! — Он потирает затылок.
Ребята высовывают заспанные лица из-под простынь.
— А, Береза пожаловал?! Чего в штабе новенького?
«Береза» садится на нары, достает из кармана галифе кисет с надписью «бойцу ОДВА», свертывает огромную козью ногу, вставляет ее в камышевый мундштук, стряхивает с колен махорку и, затянувшись, выдувает густой столб дыма в «дверь» палатки.
— Есть новости, — наконец говорит Вася и хватает лежащую на борту палаточного гнезда сумку с противогазом. — Вот эту штуку, — Вася энергично потряс сумкой, — вам придется таскать на себе неразлучно пять дней.
— Да ты что?
— Факт! В штабе, уважаемые бойцы, только что вывешен приказ, а в нем говорится: «С 10 по 15 июля с. г. объявляю по Н-скому лагсбору пятидневку химической обороны. Ежеминутно можно ожидать учебно-химической атаки, преимущественно с воздуха. Приказываю: усилить наблюдение за воздухом. Всему личному составу лагсбора, кроме тяжело больных в госпитале, иметь постоянно на данный период противогаз при себе. Начальник Н-ского лагсбора…»
— Березовский, — подсказал Апанасенко, и ребята засмеялись…
Мертвый час кончался.
Сигналист у штаба заиграл «подъем». По лагерю прокатились крики дневальных: «Первый батальон, подымайсь», «Второй батальон, подымайсь», точь в точь так перекликаются утренние петухи.
— Это что же, все время на себе таскать? — сокрушался Апанасенко.
— Будешь таскать, как миленький, — ответил Березовский, сплюнув, и стал хлопать по мундштуку ладонью, выбивая окурок.
— Апанасенко, — сказал Матвеин, — сбегай к штабу, посмотри там насчет приказа.
Апанасенко натянул сапоги и встал смирно перед Матвеиным, который в свою очередь тоже вытянулся.
— Товарищ командир отделения, разрешите сходить в штаб.
— Идите. Когда вернетесь, доложите.
— Есть! — И Апанасенко с Березовским вышли из палатки.
— Апанасенко! — вдруг крикнул вдогонку Матвеин. — Надень, знаешь, противогаз. На всякий случай.
Апанасенко повесил через плечо сумку и, придерживая ее левой рукой, побежал к штабу.
…Березовский не врал. С самого «подъема» и до «отбоя», в жаркие июльские дни, когда хочется скинуть с себя последнюю потную рубашку, противогазы висели на нас не очень тяжелым, но лишним, стесняющим движения грузом. Время тянулось медленно-медленно, точно под команду «на месте шагом марш».
Зеленые брезентовые сумки постоянно болтались на левом боку, натирая лямкой плечо сквозь тонкую, летнюю гимнастерку. В конце концов противогазы надоели нам до чорта. Особенно тяготился Апанасенко, который старался избавиться от противогаза, как, скажем, собака от намордника.
Но Матвеин зорко следил за бойцами своего отделения.
— Апанасенко! — окликает он Сеню, когда тот потихоньку, как кошка, пробирается к выходу. — Куда без противогаза?
Сеня делает невинное лицо:
— Забыл, товарищ командир отделения, понимаете, совершенно забыл.
Прошло длиннейших четыре дня. Противогазы сопровождали нас во время купанья, умыванья, занятий, обеда и т. д. На ночь мы ставили их но примеру Матвеина у изголовья.
— Зря только таскаешь, — ворчал Апанасенко.
3
Мы возвращались с купанья. Солнце садилось. Наши тени протянулись через весь луг. Тень Апанасенко не похожа на остальные, потому что на нем нет противогаза. Ему удалось все-таки проскользнуть мимо командира.
Он очень доволен.
Медленно бредут ребята, усталые после купанья. На головах и спинах сохнут только что постиранные носовые платки и портянки.
Жара спала. Над лагерными кухнями вьется дым — дело идет к ужину.
Вдруг из-за леса с оглушительным жужжанием и треском вынырнули три самолета. Звон и грохот поднялись в лагере.