— Что тогда?
— Я бы им Шакире отдал, а тебя оставил бы дома.
— Но мы ни за что не отдали бы тебе эту обезьянку, — сказал Абдул-Гани, надел её на пальцы, и обезьянка погрозила Миргасиму рукой, кивнула головой.
Миргасимова бабушка уже и самовар вскипятила, ужин приготовила, но скатерти не расстилала, ждала главного работника — комбайнера Зианшу.
Глава двадцать третья. Зианша
С того дня как пришла чёрная весть, Зианша переменился. Не замечал брата и сестры, не разговаривал с матерью. Казалось ему, читает упрёк в глазах её за то, что, бывало, дичился отца, редко заглядывал в кузницу. Думалось — не к спеху, казалось — успеется. Были дела поважней: спешил Зианша послушать, как трещит весною лёд на реке, торопился увидеть первые тюльпаны в степи. Голоса птиц и зверей он хорошо различал, мог часами сидеть у норки полевой мыши… На всё хватало времени, только с отцом дружить было недосуг.
«Наш доктор», «товарищ профессор» называл Зианшу отец. Выписывал ему книги, журналы. Не жалел денег на приборы, наглядные пособия: «Говори, что тебе для науки требуется, не стесняйся! Знания — богатство, которое в огне не горит, в воде не тонет. Оно всегда при тебе, и чем щедрее будешь дарить его людям, тем больше тебе самому останется. Учись!»
Сколько в доме кузнеца книг! Но жгут они теперь руки Зианши, слабые, никогда не знавшие деревенской работы руки.
Младший братишка, Абдул-Гани, радовался, если отец не выгонял его из кузницы, если просил: «Подай брусок», «Принеси воды». Но Зианша и не заглядывал в кузницу. Всё ему было недосуг — он учился.
Эх, сколько ни горюй, времени того не вернёшь, когда стоило лишь произнести «аткей» [6], и отец откликался, спешил помочь…
Теперь кричи, зови, плачь — не услышит, не откликнется.
Опостылел Зианше родной дом. Приходил поздно, ужинать со всеми не садился, ел на ходу и шёл на сеновал.
Бабушка Миргасимова, как пришла, всё это переменила. Зианше она сказала:
— Отец твой семью построил, а ты сломать хочешь? Пока ложку в руки не возьмёшь, я к еде не прикоснусь.
Нехотя, с опозданием, а всё же стал приходить Зианша к ужину. Садился угрюмый, ни на кого не глядя.
Сегодня Зианша пришёл, как всегда, весь чёрный, в масле, в мазуте, но глаза ясные, весёлые. И голос непривычный, бодрый:
— Если бы ты знала, мама, как сегодня трактор [7]меня замучил — барахлит и барахлит, а потом вдруг и вовсе отказал. Пока мотор разобрал, семь потов с меня сошло, а тут ещё тракторист ругается: «Не соберёшь обратно, не соберёшь». Но поверишь ли? Собрал! Почти голыми руками… прямо в поле.
И он посмотрел на свои руки. Привычные к перу, к бумаге, они были теперь в ссадинах, трещинах, эти руки, которые превозмогли свою слабость, осилили трудную работу.
Карима-апа подала сыну кусок душистого мыла и вышитое полотенце.
— Что ты, мама, я соломой ототру, керосином, довольно мне и простой тряпки.
— Нет, руки твои вышитого полотенца достойны. Завтра чем хочешь вытирай, а сегодня мы твои руки побалуем, победу твою отметим.
Зианша покраснел, взглянул на бабушку. Она ничего не сказала, только пальцем погрозила. Засмеялся Зианша и пошёл умываться.
— Бабушка, почему ты ему подмигнула? Скажи, какой у вас секрет?
— Секреты выбалтывать ты у нас мастер, а я не умею.
Так и не узнал Миргасим, что было сегодня днём в поле, как Зианша бранился, когда бабушка ему обед принесла — кусок хлеба с солью, зелёный лук, айран [8], варёные яйца.
Зианша в это время стоял у своего комбайна и плакал.
— Гад железный, чтоб тебя чёрт взял! — так он ругал трактор, к которому прицеплен был его комбайн.
Потому что трактор вдруг стал. И хоть убей его — ни с места. Тракторист, такой же, как Зианша, подросток, сидел на скошенной полосе и бормотал:
— Я не из вашей деревни! Вот убегу домой, тогда будешь знать, как ругаться!..
Увидал Зианша бабушку, стыдно ему стало, и потому он ещё сердитее закричал:
— О дьявол!
А бабушка увидала руку Зианши, — видимо, крепко молотком по пальцу хватил: ноготь весь чёрный.
— Э, сынок, конь о четырёх ногах и то спотыкается, а этот, гляди, какая громадина, тоже, должно быть, корму просит.
— Лошадь, ту уговорить можно: валится от усталости, а воз везёт. Но этого убей, ему всё равно, он железный. — И Зианша пнул ногой своего железного коня.
— О комбайнер ты наш, не дело, не дело так себя изводить, — молвила бабушка, — ты устал, проголодался. Поешь немного, и живот твой согреется, голова лёгкая станет. Что-нибудь мы с тобой придумаем, выход найдём. И ты, человек из другой деревни, иди сюда, садись, поешь с нами.
Зианше не до еды было, да ведь и обидеть нельзя Миргасимову бабушку. Откусил разок, другой… Трудно, оказывается, проглотить лишь первый кусок, а потом еда будто сама собой умялась.
— Может, разобрать у трактора мотор? — рассуждал вслух Зианша, навёртывая хлеб с луком и запивая еду айраном.
Поел и принялся за дело. А бабушка сидит, ласково так смотрит.
— Бабушка! — воскликнул вдруг Зианша. — Глядите: вот эта песчинка в маслёнку попала, от неё и вся беда пошла. Если бы не вы, ни за что не догадался бы! Спасибо!
А что молотком по пальцу ударил, он уже и позабыл. Но бабушка не забыла:
— Иди сюда, детка, я руку твою посмотрю.
Он протянул руку, она как рванет палец, как ударит ребром своей руки по вспухшему суставу!
Зианша взвыл даже:
— Ко всем чертям! Убирайтесь!
Но прежде чем он замолчал, боль утихла. Бабушка оторвала полоску от своего головного платка и крепко перевязала ему больной палец.
— Вечером в горячую воду опустим. К твоей свадьбе всё заживёт.
Он молчал, не смея взглянуть на неё.
Разве могла бабушка рассказать всё это Миргасиму? Вообще никому говорить об этом не следовало.
«Когда-нибудь после войны, — думала она, — если живы будем, добрым словом и Зианшу, и того мальчишку из другой деревни, и всех, всех ребятишек наших поблагодарим. «Друзья, — скажу людям, — товарищи, пока вы там, на войне, дрались, кто кормил вас и семьи ваши? Кормили вас дети. Непосильно они работали, а мы, старики, ещё и подгоняли их. Подбадривали не только лаской, но и угрозой. Нам бы пожалеть, сказать бы: «Отдохни, поиграй, поспи». Но мы требовали: «Нельзя лениться, надо работать». Уговаривали: «Ну постарайся, потрудись ещё немного, надо постараться…»
После ужина поцеловала бабушка тётю Кариму:
— Погостила у тебя — и довольно. Теперь есть в доме гости помоложе, — и погладила кукол, которые уже спали на красной подушке.
— Приходите ещё! — просили бабушку Насыровы.
— Придём. Чтоб я пропал, если не придём! — говорил Миргасим, а сам держал бабушку за руку, боялся, что не отпустят её, уговорят остаться.
И вот повёл он свою бабушку домой.
— Всегда, всегда ты бросаешь нас, уходишь… Всех ты любишь, всех! Всё село.
— Как же иначе, Миргасим? Надо мне к людям ходить, помогать им, пока совсем не ушла.
— Куда это — совсем?
— Туда, дружок, откуда не возвращаются. Дедушка твой, уходя, знаешь, о чём печалился?.. «Ах, говорит, Гюльджамал, жена моя верная, сможешь ли ты огород вскопать соседским сиротам? Я хотел сам это сделать, да со дня на день откладывал. А теперь вижу, уж не придётся мне помочь им. Обещай, жена моя, друг мой Гюльджамал…»
Бабушка замолчала. Миргасим тоже шагал молча, потом сказал:
— Бабушка, а ты и не знаешь! Вчера на мостках я дорогу старшему человеку уступил. Сам по грязи топал, а человек шёл по мосткам. Не веришь? Фатыму-апа спроси, это она была тем человеком.
— Отлично ты поступил, мой внук. Завтра в школу пойдёшь, учеником Фатымы-апа будешь. Смело сможешь в глаза ей смотреть.
Но бабушке в глаза Миргасим сейчас не посмел бы взглянуть.
Хорошо, что теперь рано темнеет и не видит она, как смутился её внук. Ещё бы не смутиться!
Бабушку-то Миргасим обманул, не сознался ей, что, когда учительница шла по мосткам, сам он нарочно шагал по лужам. Топал, шлёпал по воде босыми ногами, чтобы забрызгать её новые сапожки.
Шлёпал, топал и пел:
Если хочешь полюбить, полюби скорее!!!
Знал бы, что она будет учить не старших ребят, а первоклассников, озорничать не стал бы.
Глава двадцать четвёртая. Первый день
Что случилось с Миргасимом?
Всё лето мечтал — скорее бы в школу! Сам сшил сумку для книг, выпросил у Зуфера голубую чернильницу-невыливайку, у Шакире её красивый пенал взял, даже тряпочку, чтобы перо вытирать, и ту припас. Но сегодня, когда настал этот долгожданный день — «первый раз в первый класс», — Миргасим никак не может собраться. То повесит школьную сумку через плечо, то снимет, на стул положит. То обуется, то опять разуется.
— Ты на свадьбу наряжаешься? — рассердилась бабушка. — Опоздать хочешь?
Пришлось идти. В класс. К Фатыме-апа.
«Вот когда она мне всё припомнит, всё. Как на столбе сидел, как собаку Чулпаном назвал, а ещё как вчера нарочно по грязи шлёпал и песню брата Мустафы пел».
Как ни длинна дорога, она кончается. Миргасим на школьное крыльцо поднимается.
Полы в классе вымыты так чисто, хоть обедай на них.
— Разувайся, разувайся! — крикнули ребята.
У стены рядом с дверью на газете стояла обувь: галоши, ботики, сапоги, брезентовые туфли. Миргасимовы жёлтые башмаки были здесь как два коня в стаде овец. Если прежде кто не успел полюбоваться Миргасимовой обувкой — пожалуйста, глядите, не жалко. Можно и в руках подержать, и на парту поставить. Но примерить? Нет, никому нельзя. Никогда!
— Это не простые башмаки, их сам своими руками сшил мой дедушка, а был он лучший сапожник во всём свете.
— Рядом с моими поставь их.
— Нет, лучше сюда.
— Здесь им будет хорошо, — сказал Миргасим и поставил башмаки на подоконник.
Как засияли они в свете солнца, в отблесках чисто вымытого оконного стекла! Миргасим и носки свои красные с ног снял, сунул в башмаки, словно по красному цветку в две жёлтые вазы.
— Почему так блестят?
— Салом ты их смазал, что ли?
— Ваксой.
— Чем, чем?
Миргасим только было собрался рассказать о ваксе — в каком коробке, жестяном, плоском, она лежит, как вкусно пахнет, — но тут дверь внезапно отворилась: в класс вошла учительница Фатыма-апа.
И только теперь Миргасим увидел плакат, который висел между окон. Там нарисованная учительница показывает нарисованному ученику, как надо сидеть за партой. У нарисованной учительницы косы подобраны, закручены в узел на затылке.
«Ишь ты, — отмечает про себя Миргасим, — и наша апа косы свои подобрала, причесалась, как та, на плакате».
Разве он виноват, что родился такой глазастый? Только одному Абдулу-Гани сказал о волосах Фатымы-апа, но уже и Фаим, и Темирша, и все, все ребята смотрят то на учительницу свою, то на плакат. Улыбаются, шепчутся…
«Для чего, зачем я сделала причёску? — бранит себя Фатыма-апа. — Ребята всё подмечают, всё. Почему в класс не пришла с косами, как всегда хожу?»
— Здравствуйте, — говорит она.
— А мы на улице уже здоровались, — возражает Фаим.
— Здравствуйте, ребята, — повторяет апа уже построже.
Кто хочет, отвечает ей «Здорово!», кто всё ещё смеётся, кто молчит разинув рот — уж больно красивое на ней сегодня платье.
— Шерстяное, — шепчет Фаим. — Знаете, почём метр?
— Когда я вхожу в класс, когда входит ваша учительница, — голос у Фатымы-апа окреп, стал строгим, — вы, ученики, должны встать. Когда я, учительница, здороваюсь, вы, ученики, отвечаете стоя, произносите приветствие дружно. Начнём снова: ЗДРАВСТВУЙТЕ!
— Здравствуйте, апа! — стоя отвечают ребята.
Все встали как полагается, а Миргасим поспешил, уронил крышку парты, и она грохнула, как выстрел.
— Садитесь, — приказала апа, — а ты, Миргасим, встань ещё раз и так откинь крышку, чтобы никто тебя не слышал.
«Ну вот, начинается!» — подумал он, но возразить не посмел. Тихо встал. Не шевелясь стоит, на плакат смотрит.
«Глупый, должно быть, тот ученик нарисованный. Глядит на учительницу, а сам будто язык проглотил. Уж я молчать не стал бы, знал бы, что сказать».
А сам молчит. Почему? Потому что живой он, не нарисованный. Тому, на плакате, кого бояться? А Миргасиму боязно: вдруг на него маме пожалуются.
— Хорошо ты, Миргасим, встал, неслышно. Теперь садись.
Миргасим садится.
«А вообще-то лучше всего, оказывается, молчать. Хоть такая, хоть нарисованная, всё-таки обе они учительницы…»
Не успел подумать, как Фатыма-апа снова начала придираться:
— Почему башмаки на подоконнике?
— П-по-тому что он-ни оч-чень кра-сивые, — чуть слышно произносит длинный Темирша.
— Какие бы ни были башмаки, место их на полу. Придётся к этому привыкнуть.
Взяла башмаки, как котят за шиворот, и поставила на пол, на газету. Вместе с носками. А носки чем виноваты? Вот и остался Миргасим совсем босой. А у всех на ногах шерстяные носки, только у него пятки голые.
Фатыма-апа не спрашивает: «Чьи носки? Чьи башмаки?» Сама знает, чья это обувка. Ждёт, должно быть, что Миргасим первый к ней обратится. Никогда! Плохо, что ли, босому? Лучше всех! Он умеет ногу сжать как кулак, будто руку. Не верите? Смотрите!
Но никто смотреть не хочет. Почему? Потому что учительница показывает, как надо держать карандаш, если хочешь научиться хорошо буквы рисовать.
По очереди подходит она к ученикам:
— Эта палочка у тебя, Абдул-Гани, хорошо получилась — прямая, как игла… О Темирша, ты настоящие оглобли поставил!.. У тебя, Фаим, все палочки будто спать легли.
— Что стоя, что лёжа — цена одна.
— Нет, большая разница. Прямой палочке будет пятёрка, а согнутой — двойка… Фарагат, не облизывай карандаш.
Одному говорит, чтобы не горбился, другому — чтобы не болтал ногами. Так обходит она парту за партой, и вдруг тень её упала на Миргасимову тетрадь. У того точно пчёлы зажужжали в ушах. Ни словечка он не слышит, не понимает. Ноги поджал, даже зажмурился:
«Вот теперь-то мне как следует влетит! Ну для чего я босыми ногами сучил, ребят смешил? — Не поднимая глаз, уткнулся в тетрадь. — Бывают ли на свете шапки-невидимки? А может, и без шапки, просто по слову волшебному станешь невидимым?»
Миргасим знает волшебные слова, однажды у гадалки подслушал, она ходила по избам, гадала. Ей давали деньги, мёд, масло, муку. Она кофейные зёрна рассыплет по столу и шепчет: «Ашенгерби, шууптрахман, гюль-юль-орда…»
— Ашенгерби, шууптрахман… — повторяет он чуть слышно колдовские слова.
— Миргасим, сейчас же замолчи! Сядь прямо. Почему ты смотришь в окно? Ученик должен смотреть на учителя.
Он нехотя взглянул на Фатыму-апа. Глаза их встретились. И вдруг — ну кто бы мог подумать? — лицо, шея, уши учительницы начали краснеть, вспыхнули, запылали.
Ямочка заиграла на правой щеке Миргасима.
— Смотри, — подмигнул он Абдулу-Гани, которому ещё весной под большим секретом поведал, что брат Мустафа целуется с Фатымой-апа. — Эй, взгляни же на учительницу!
Абдул-Гани даже головы не поднял. Насупившись, смотрит он в тетрадь. Карандашом, зажатым в кулак, водит по странице так усердно, что карандаш не выдержал, сломался.
Абдул-Гани положил его на парту, закусил губу…
Неужели заплачет?
— Апа! — вдруг прозвучал голос Миргасима.
Все оглянулись.
— Апа! Абдулу-Гани надо карандаш заточить.
Учительница послушалась, подошла к Абдулу-Гани, заточила карандаш.
— Миргасим, — шепчет Фарагат, тоже посвящённый в тайну брата Мустафы, — Миргасим, у меня живот заболел, скажи!