— До побудки, — буркнул Колька возле нашей калитки и побежал домой.
Я, покосившись на дом Кожихи, быстро рванулся к двери, но на крыльце налетел на неподвижного толстого человека. Я ойкнул и отпрянул.
— Что, обормот, испугался? — Толстый человек раздвоился: это были Анатолий с Нинкой.
— Я… не испугался, я так… А что это вы обнимаетесь?
Нинка рассмеялась. Анатолий, обхватив её за плечи, ещё плотнее прижал к себе и ответил:
— Чего же нам не обниматься?.. Эх, братуха, погоди вот, вырастешь — тогда мы потолкуем с тобой об этом деле. Ясно?
— Пропустите меня, — вздохнул я.
Я забрался на мамину кровать, накрылся одеялом и сжался в комок, как кот. Мягкая постельная прохлада быстро растаяла от моего тела, и я, повернувшись на спину, вытянулся во весь рост.
Спать не особенно хотелось, и я задумался. Я перебрал по порядку все события сегодняшнего дня. Он показался мне необычайно длинным, так что сразу не представишь.
Я закрыл глаза, чтоб сосредоточиться, но, наоборот, всё замелькало с ещё большей быстротой: заросли тальника, тёмная фигура в кустах, дед Митрофан, злой Фёдор у комбайна, осина с бороньими зубьями в стволе, фашистский генерал на сцене, чем-то похожий и не похожий на маму, но вдруг раздался выстрел и на скрипучий помост ворвался отец. Оказывается, разведчик — это он, только почему я не узнал его тогда? Я бы опрокинул стол и бросился к нему на шею, и никто бы не рассмеялся, все бы расплакались, переживая радость нашей встречи.
Но вот отец тряхнул головой и превратился в Анатолия. Мне захотелось открыть глаза и посмотреть на портрет. Но отяжелевшие веки были неподатливы. Я ещё слышал, как пришли Анатолий с Нинкой, как они возились, расстилая фуфайки. Потом донёсся голос Анатолия: «Ах ты, соловей-разбойник!» Потом — шёпот Нинки: «Я не соловей, я — соловьиха»…
Глава восьмая
Утром я очнулся от щёлканья бича. Ребята обычно не заходили в избу, а стоя под окном, кричали и щёлкали бичом до тех пор, пока я не выскакивал на крыльцо или, приплюснув нос, не маячил им из окна, дескать, и я на ногах.
В горнице был беспорядок — на полу валялись фуфайки, шуба. Я махнул рукой — прибирать некогда.
Перешагивая через фуфайки, я наступил на что-то острое, сморщился и присел. В скатанной шерсти шубы что-то блеснуло. Это был складень. Да, да, тот самый складень, со штопором, шилом и двумя лезвиями, который разжигал в наших глазах жадный блеск. Он лежал у меня на ладони, и перламутровые щёки его светились синеватым отливом. Для меня исчезло всё окружающее, я даже не видел собственной руки, а только складень.
Я вздрогнул, когда, задев стекло, снова лихо щёлкнул бич. Вскочив с шубы, я ринулся к двери, распахнул её и, едва коснувшись крыльца, махнул прямо во двор. Я уже разинул рот, чтобы крикнуть: «Ребя!» Но они глянули на меня скучными глазами, а Шурка, кивнув на соседний дом, зажал себе рот, чтобы я молчал. И возглас застрял в моём горле.
Возле дома Кожихи толкались люди, перешёптываясь и сморкаясь. Из избы, держа в руках кепку, вышел Фёдор с бабкой Акулихой, и вместе они подошли к подводе, стоявшей тут же, у ворот, с ворохом свежей зелёной травы, и начали, играя руками, что-то объяснять глуховатому деду, державшему вожжи.
Мы, любопытно тараща глаза, приблизились к ним.
— Тётка Дарья, чего это?
— Не мешайте, пузыри, — отмахнулся Фёдор и снова направился в дом.
Тётка Дарья отчеканила:
— Кожиха померла… Вы, ребятки, ступайте, ступайте! Выгоняйте стадо!
— А чего она? Подавилась? — спросил Колька.
— Нет, обыкновенно. Сердце схватило.
— А камнем её могилу завалят? — не унимался Колька.
Шурка прикладом хлопнул его по заду.
— Не мели…
Мы, насупившись, глядели на понурых медлительных людей и ждали, что будет дальше.
Я отчётливо представлял себе чёрную Кожиху в белом гробу, на хвойной подстилке. Это было страшно, я встряхнул головой.
— Айдате.
— Погоди, посмотрим.
Тётка Дарья, увидев, что мы ещё здесь, турнула нас.
И мы пошли.
С чего это так? Живёт человек, живёт, ест, разговаривает, смеётся, а потом вдруг, бах, умирает: и глаза закатываются, и лицо желтеет, и вообще всё в нём становится жутким. Мы знали, что людям необходимо умирать, но почему — не понимали, поэтому смерть не удивляла нас, а пугала.
Дед Митрофан, согнув ноги в коленях, стоял в открытых воротах и, приложив к бровям ладонь козырьком, смотрел нам навстречу. По мере того как мы подбегали, дед выпрямлял ноги.
— Я вас, босалыги, коло часа поджидаю, — напустился он.
— Дедусь, — перебил я, — Кожиха померла.
— Знаю, — отмахнулся старик. — Выпущайте…
Колька пошёл отпирать овчарню.
— Почему она, правда, померла?
— Срок пришёл. Пришёл — и всё, сымай узду и не дыши, — поводя большим пальцем, рассудил дед. — Это у каждого человека — срок. Вот как ты народишься ещё рабёнком, так сразу тебе и срок определили, сколько, значит, тебе лет на белом свете мыкаться.
— А кто определяет? — спросил я.
— Знать бы, — развёл руками дед и повторил с сожалением: — Знать бы — выклянчил ещё бы сотню годков.
— Это враньё, — спокойно и уверенно сказал Шурка. — Вот я сейчас захочу и головой об столб трахнусь; это что — срок?
— В обязательности.
— А если не захочу?
Сторож задумался, и Шурка ответил:
— Вот видишь, дедусь, — враньё.
Дет Митрофан рассердился:
— Умны больно. Пороть вас надо, оглашенных. Ишь…
Но ему пришлось замолчать и посторониться. Выпущенные овцы устремились к выходу. В таких широких воротах они умудрялись застревать и давить друг друга.
Мы угоняли стадо и всё оборачивались, надеясь увидеть белый гроб. Со слов смерть представляется неопределённо и вообще сомнительно. Может быть, зря болтают, может, жив человек. А когда увидишь гроб — всё ясно: собираются зарывать в землю.
Мы спустились в лог, и деревенские улицы исчезли, виднелись только серые плетни последних огородов, языками спускавшиеся по склону, да недалеко от них вперемежку с молодым березняком торчали кресты Нового кладбища. Новым оно было потому, что возникло позже того, старого, что осталось среди деревни. Но, несмотря на свою «молодость», оно уже успело обрасти многочисленными крестами. В обычные дни мы спокойно проходили по нему, угощались клубникой, которая здесь славно поспевала, поправляли дёрн на могилах и укладывали на них венки, ничего не пугаясь, не относя жуткие слухи про старые могилы к этим. И кресты нам казались добродушными, и могилы нестрашными. Но после чьих-либо похорон всё менялось: сплетенье крестовых перекладин представлялось зловещим, мы начинали верить в то, что могильные бугры шевелятся и заглатывают маленьких ребятишек, даже ягода считалась отравленной. Но это длилось недолго. Смерть и похороны быстро забывались, и кладбище переставало пугать нас.
Голодные овцы жадно набросились на зелень. Чертило и тот, забыв свои прежние проказы, умчался вперёд стада и там пощипывал траву.
Всё вокруг спокойно и тихо.
Жёлтое ослепительное солнце медленно двигалось по голубому небу, которое было таким чистым, что облака не решались проплывать по нему, а толпились там, далеко-далеко, где тёмной полоской вырисовывалась тайга.
Я показал ребятам складень. Они остановились, быстро схватили его: Шурка — за один конец, Колька — за другой, и стали пристально всматриваться в синеватые щёчки, точно в глубине их, как в волшебном зеркальце, возникали сказочные образы. Потом они посмотрели на меня, будто желая убедиться, что это действительно я, а не кто другой. Снова склонили головы. Наконец Шурка вернул мне складень, а Колька вздохнул:
— Ещё бы — родня…
В этом молчаливом жесте, во вздохе и в словах я уловил какую-то отчуждённость и холодность и, чтобы как-то исправить положение, сказал:
— Да нет… Вы можете раскрыть его, и можете поносить его полдня… вместе, и можете чижика сделать.
На этом и сошлись. Складень перешёл к Шурке в руки, а Колька, вытащив из-за пазухи вчерашний трофей — сапожничий нож, побежал вниз, в заросли, чтобы выбрать подходящую талину для биты: прямую, с изгибом у корня.
— Колька! — крикнул я вслед. — Ты, может, бурундука поймаешь? Ты умеешь ловить… Нюське бы…
— Ладно… Если попадётся.
— Бурундук царапучий. Ей бы что другое… Зря вот кора сейчас не отстаёт, а то б свистков наделали, — сказал Шурка, снимая сапоги с раструбами и опуская разгорячённые ступни на прохладную, влажную траву. Очевидно, это было приятно, он улыбался, с шумом втягивая сквозь зубы воздух, словно он обжигал. Я тоже разулся, хотя мне вовсе не было жарко, и погрузил ноги в траву, шевеля пальцами.
— Надо как-то за шишками вырваться, — глядя вдаль, за болотные топи, произнёс Шурка. — Они, поди, уже рот не вяжут. Прошлый год тайга была переходница, нынче обязательно урожай. Нюська любит шишки. Сама-то не была в тайге, а шишки любит.
Я смотрел на тёмную полоску тайги и пытался представить, как там и что там. Мне очень хотелось туда. Я ещё тоже не был в тайге. Кедры! Какие они? С большую берёзу или выше? Проще было бы спросить у Шурки, но я хотел сам пофантазировать. Я слышал про малинники, буреломы, бездонные омуты в речках, про трясины, но я не знал их. Ну, малинники — это понятно. А буреломы? Свалка исковерканных грозой деревьев! Однажды по нашим огородам пронёсся бешеный вихрь, и большинство подсолнухов почти легло на землю, вывернув корни. Зрелище необычное. А как бы выглядела тайга после бури?! Перекрещенные стволы, мрак, даже какое-то лязганье и вой смутно представлялись мне. Стволы вдруг поднимались, как живые, снова падали, снова поднимались, треща и охая, и валились опять, стараясь лечь поудобнее… Но определённой картины не возникало.
Я смахивал все видения и взбудораженным воображением рисовал новые. И новые, живя лишь миг, уходили в туман. И только тёмная полоска вдали оставалась явной и чёткой. От этого мне ещё более захотелось в тайгу. Я готов был лететь туда, готов был забраться на самый высокий кедр, тряхнуть его так, чтобы не осталось ни одной шишки, набрать в лёгкие воздуху много-много, до трещин на груди, и крикнуть что есть мочи: «Эге… ге… ге!..» И уж наверняка с кедра б я увидел половину земли и обязательно какое-нибудь море.
Я очнулся и затормошил дружка.
— Шурк, а неужели так по болоту и идти всё время?
— Нет, не всё время. Где полая вода, там прямо по воде.
— У… у! И как же?
— А так. Иди, будто нет воды, не признавай, и всё. Вода сверху только, а внизу держит мох. Идёшь, — Шурка делает руками шагающее движение, ударяя ладонями по воздуху, — и от тебя круги, чисто от поплавка, а под ногами так, как будто ступаешь по перине, и она уходит под тобой… И боязно, и приятно… Эх, надо сходить за шишками.
— А меня-то возьмёте?
— Мы всей нашей шайкой: Колька, ты и я. Ты знаешь, как Колька по кедрам шныряет? Кота завидки раздерут. И кедр не обхватывает, и ростом мал, а скинет ремень, привяжет по-хитрому к ногам и — наверх. Были б ещё сучья, а то ствол-то голёхонек… В общем, посмотришь.
Из зарослей выкарабкался Колька, отвоёвывая у кустов срезанные лозины, которые цеплялись пышными остролистыми ветвями за подол тех, что остались расти и зеленеть.
Мы двинулись следом за прожорливым стадом.
Глава девятая
— Ребя, смотри! — странным шепотом сказал Шурка. Это было через несколько дней после того, как у нас возникла мысль отправиться в тайгу.
Разморённые полуденной жарой, мы решили угнать стадо в деревню и искупаться. Овцы привыкли в это время отдыхать и плелись нехотя, терпеливо ожидая, когда же им наконец позволят бухнуться куда-нибудь в тень и вздремнуть.
Мы шли, играя роскошными тросточками, вырезанными из гладких талин. Змейки, шахматные клеточки, кольца и фонарики ловко чередовались между собою и так весело переливались светом, что казались живыми.
В кармане моих штанов бок о бок бились патрон, который я выпросил у Шурки, и складень, который я всё ещё не вернул Анатолию, потому что не встречал его и, откровенно говоря, не хотел бы встречать.
Колька, то поддёргивая штаны, то поправляя ружьё, без умолку болтал:
— Мамка всю ночь меня целовала. Как надвинется, аж хрустю. Скажет: «Ах ты мой единственный!» — и сызнова.
— А не плачет?
— Не знаю. Ночь, где поймёшь. А утром: «Разбойник ты, говорит, этакий, треплешь ты, говорит, мои нервы». К чему тогда целовать, когда я нервы треплю?
Мы проходили мимо кладбища и смолкли, вглядываясь в лабиринт крестов, ища среди них новый, белый, Кожихи. Вот тут-то Шурка и сказал: «Ребя, смотри!..» Я увидел две неподвижные человеческие фигурки. Одна стояла к нам спиной, другая склонилась на коленях. Это были Витька и Толька Кожины.
На шум стада они даже не повернулись.
Мне было очень жалко этих мальчишек. За что мы их недолюбливаем? За то, что у них странная мать? А может, и у меня странная… хотя нет, у меня не странная, а вот у Кольки — да. Так что же, нам и на Кольку коситься? Это несправедливо.
— Они теперь вовсе одни, — промолвил я, когда кладбище осталось позади.
Ребята не сказали ни слова, но они, по-моему, думали про то же. Колька смотрел себе под ноги; Шурка послал вперёд бич ленивым движением, на биче вздулась волна, побежала к концу хлыста и там взорвалась с лёгким треском. Шурка зачем-то буркнул: «Кш-шш», точно впереди были куры, а впереди вообще уже никого не было, потому что овцы удрали во двор.
На земле, подпирая спиной дверь сторожки, сидел дед Митрофан, держа в руке сучковатую палку.
— Опять прогагарили Чертилу. Он, нехристь, чуть поскотину мне не разворотил, — напустился на нас дед.
Его беззлобная ругань не была для нас неожиданностью. Колька с Шуркой понеслись прямо на озеро, а я свернул к тётке Феоктисте, выклянчил у девчонок кусок хлеба, две картофелины и вылетел из ворот.
На углу стояла бестарка, в ней сидела Нинка, а рядом переминался с ноги на ногу Анатолий. Сердце моё дрогнуло. Сейчас он остановит меня и воскликнет: «А! Обормот! Давай-ка сюда складень!» Что делать?.. Может, махнуть в огород и отсидеться, пока не заметил?.. Нет уж, встречи рано или поздно не избежать, так что лучше самому! Я подошёл к ним.
— Толь! — сказал я хмуро. — Когда вы это… с Нинкой у нас ночевали, ты это… складень забыл. Вот! — И я обречённо вынул ножичек.
Однако Анатолий особо не обрадовался, как я ожидал, он даже руки не протянул, а, едва глянув на складень, с хитрецой уставился на меня. Я же, держа находку на ладони, хлопал глазами и не знал, что делать.
— А почему ты думаешь, что я забыл его? — вдруг спросил Анатолий.
— Потому что я нашёл.
— Находят на улице, а не дома. Так вот, считай, что я оставил его нарочно. То есть подарил тебе! Ясно?
— Дарят в руки, а не в шубу, — не сдавался я, ожидая какого-нибудь подвоха.
— Неожиданный подарок — это ещё ценнее! Сюрприз! Вот так, Мишук! Складень теперь твой! Правильно, Нина? — обратился он к подружке, и та согласно кивнула. — Трудновато мне без него придётся, но ничего, переживу! Только чш-ш, ни слова — при каких обстоятельствах ты завладел им! Подарили — и всё. Ясно?
— Так точно!
— Чеши! — И Анатолий подшлёпнул меня.
Я сорвался с места и, ликуя, помчался по улице. У поворота налетел на девчонку, колотившую палкой хрустящую телячью шкуру.
— Ты что, белены объелся! — пискнула она и швырнула вслед палкой. Но, ого, где же за мной поспеет палка, брошенная девчонкой!
На травянистом берегу расположились несколько человек, и всё наш брат — мужичьё. Шурка с Колькой уже плескались на середине озера. Я мигом спустил с себя всё до нитки, сунул в раструб Щуркиного сапога, разбежался и, как лягушонок, с растопыренными руками и ногами, бултыхнулся в воду. После духоты и пота, когда тело зудит и вялость валит с ног, оказаться в прохладной глубине так приятно, что не хочется ни двигаться, ни думать. Я не выныриваю, пока сердце не начинает стучать в голове.