Улыбка лорда Бистузье. Часть вторая из трилогии - Шуф Павел 6 стр.


Поняв, что Стелла непобедима, Стасик сложил язык и прекратил борьбу.

Но на другой день он удивил нас, явившись в школу только к третьему уроку. Был Стасик бледен, рассеян, расстроен. Эммануил Львович трижды назвал его имя, прежде чем Стасик услышал и испуганно вскочил:

— Что?.. Меня?..

—Если ты — Барханов, то тебя,— улыбнулся Эммануил Львович.— Стихотворение выучил? Рассказывать иди.

Стасик опустил голову.

—Не выучил... В смысле — не успел.

—Траву жег?— хохотнула Стелла.

Стасик молчал.

—Что случилось, Барханов?— Эммануил Львович подошел к парте Стасика.— Заболел, что ли?

—Не я...— глухо сказал Стасик.— Дедушка... Сердце у него слабое... Осколок с войны в левом плече притаился. Как мина в теле сидит. Чуть погода переменится или, к примеру, расстроится дед, понервничает — сразу нехорошо ему.

— Фронтовик?

—Танкистом он был, — вздохнул Стасик, — До ухода на пенсию работал бульдозеристом. А теперь вот... болеть зачастил. В больницу его утром увезли. Я у него был, термос с бульоном отвез, потому и опоздал в школу.

—Поправится твой дедушка, не беспокойся,— вздохнул Эммануил Львович и добавил:— И погода хорошая на дворе. Долго не переменится.

—Погода-то хорошая,— скучно кивнул Стасик. Он не видел, что при этих его словах Стелла метнула в залитое радостным солнцем окно взгляд, полный тревоги и отчаяния.

После урока она тронула Стасика за руку, проговорила виновато:

—Может, деду нужно что-нибудь? Ты скажи.

—Ничего не нужно,— ответил Стасик, не поднимая глаз.

—Может, за каким лекарством нужно в Ташкент съездить? Ты узнай, ладно? — вкрадчиво продолжала она.— Лично я с удовольствием.

И по тому, как отшатнулся от нее Стасик, как задрожали его губы, Стелла поняла, что сказала обидное.

—С удовольствием? — переспросил Стасик. — С удовольствием можешь лекции читать. А деда моего не трогай!..

— Так я же...— Стелла растерянно развела руками.

А солнце в окнах стояло и правда замечательное. Каждый день спрашивали мы Стасика—как дедушка.

—Уколы делают,— отвечал он.

Однажды Стасик появился совсем грустный. Мы всполошились: что с дедом? Стасик вздохнул:

День рождения у него завтра. А он в больнице.

Поправится — выйдет,— сказал я.— Все будет хорошо, ты не волнуйся. Он же танкист.

Танкист-бульдозерист,— поправил Стасик. — Он часто вспоминал, как после войны сменил танк на бульдозер. Любил он его. Говорит, пока работал бульдозеристом — продолжал считать себя танкистом...

— А давайте мы ему торт испечем! — загорелась Стелла.— И завтра поздравим с днем рождения. Я могу испечь.

Не надо торт.— мотнул головой Стасик.— Он сладкого не любит.

А что любит?— во взгляде Стеллы можно было прочитать готовность испечь, сварить, засолить, изжарить что угодно — лишь бы дедушка Абдурахман был доволен. И Стасик тоже.

Стасик подумал. И сказал неожиданное:

Он песню любит. И листья любит. На свой день рождения дед всегда ставит свою любимую пластинку и слушает раз десять — не меньше.

Что за пластинка?

Вальс. Про то, как на фронте один гармонист играет в лесу вальс, а бойцы слушают,

А что за листья?— не выдержал я. — Ты сказал, что он любит листья...

Стасик заулыбался.

Примета у него такая, Он ведь плохо видеть стал. Зрение сильно ослабло. Он мне сказал, что времена года теперь различает по звукам.

Как это — по звукам?

— А очень просто. Зиму — но скрипу снега, осень — по хрусту листьев под ногами. Примета у него есть,— Стасик снова вздохнул. — Он мне однажды вот что про нее сказал. Если, говорит, услышу скрип снега, считай дотянул танкист до зимы, а значит, переползу ее, вражину, и обязательно встречу весну... Он и осень так же ждет. Верит, что, если захрустят листья под ногами, значит, он и осень победил.

Я скосил глаза в окно. Солнечные блики плясали на листьях — еще по-летнему сочных, зеленых. Осень пока ни на граммулечку не напоминала о себе, хотя уже вовсю листала дни сентябрьского календаря. После урока можно было даже загорать — духовка лета не спешила остывать, будто природа замешкалась и забыла выключить ее,

Может, через месяц желтые листья появятся...— неуверенно протянул я.— Знаешь, как бывает? Жарко-жарко, а потом — Р-раз, и сразу золотая осень! Вот дедушка твой и пройдет по хрумким листьям. Если любит это...

Очень любит! — подхватил Стасик, — Когда начинается листопад, он или без конца по саду гуляет, или просто на тахте там сидит и листья ловит. Чудак...

После уроков я заглянул в актовый зал. Сквозь его приоткрытые двери лилась музыка. Новобранцы оркестра репетировали на новеньких духовых инструментах, которые подарили шефы.

Музыканты раздували щеки и пучили глаза, барабанщик, поставив ногу на «лапу», старательно доставал колотушкой тугой бок барабана, огрызавшегося сердитым гулом. Репетицию проводил учитель пения Михаил Харитонович Бялый. Сквозь хаос звуков в зале, где, казалось, никто не желает слышать собрата по оркестру, с трудом вызревал «Марш энтузиастов». Духовики готовились к концерту. И тут меня осенило: а что, если...

Оглушенный этой мыслью, я закричал;

— Михаил Харитонович, можно вас на минуточку!

Мой жалкий писк захлебнулся и утонул в Гольфстриме звуков, в их неодолимом водовороте. Казалось, это многоголосое и бессвязное пищание, уханье, рев никогда не остановятся. Наконец я не выдержал, выдрал листочек из тетрадки и написал: «Михаил Харитонович, есть очень срочное и важное дело. Надо помочь хорошему человеку. Прошу вас выйти в вестибюль, здесь — ужас, ничего не слышно», И передал листочек учителю.

Пробежав глазами записку, Михаил Харитонович вдруг воздел руки над головой, поставив их крест-накрест. И произошло чудо. Сходу натолкнувшись на незримую, но строгую преграду, тайфун звуков задрожал, притормозил, с визгом взвился напоследок. ввысь и, словно больно ударившись в потолок, бессильно рухнул и умолк, оглушенный, укрощенный. В тишине, непривычно кольнувшей уши, Михаил Харитонович сердито спросил меня:

— Что случилось? Почему мешаешь репетировать?

— Погодите!— взмолился я.— Я не мешаю... Но случилось вот что... — и я рассказал учителю обо всем, что произошло у нас из-за Стеллы.

—С сердцем фронтовик лежит? — сочувственно вздохнул учитель. — Это плохо. Особенно, если осколок рядышком... Танкист... И день рождения, говоришь, завтра?

—В том-то и дело, что завтра...— я заговорил торопливо, комкая слова,— Стасик переживает... Любимая, говорит, это у него пластинка. Как же он завтра без нее?

— А если проигрыватель в палату принести?— предложил Михаил Харитонович.— Или магнитофон?

— Не выйдет. Стасик и сам думал об этом. Но там почему-то розетки нет.

— М-да,— протянул учитель с ухмылкой,— Тогда нужен патефон с заводной ручкой. Ею эту штуковину можно как трактор заводить. Крутанул — и играет без всякого электричества.

Он вздохнул и, подойдя к табуретке, стал рыться в стопе нот.

— Вот.— показал наконец. — Ноты есть. Песня эта — знаменитая, ее все фронтовики любят. «В лесу прифронтовом...»

— А вы уже разучивали? — осторожно спросил я.

— Нет пока. Думал, на двадцать третье февраля сыграем. Но по нотам быстро разобрать можно, Если надо...

— Надо! Михаил Харитонович!— воскликнул я, боясь, что он может передумать.

Учитель вздохнул, стал набрасывать на чистые нотные линейки точки, палочки, закорючки и передавать ноты музыкантам.

Уже стемнело, когда в окно постучали. Я увидел Стеллу, Лицо ее, залитое сейчас светом из моей комнатки, было изумленно-растерянным. Она протянула мне странный в эту теплую пору светло-коричневый листок — съежившийся, застывший, заледеневший. Целлулоидный какой-то.

—- Откуда он у тебя! — вскричал я.— Где достала? Сейчас же еще нет таких.

Стелла объяснила:

— Понимаешь, как все вышло... Мама велела мне сухарики к чаю изготовить. Чтоб румяные были, поджаристые. Любит она их.. Печка у нас на открытой веранде стоит, ты знаешь, Я на противень хлеб уложила и, видать, не заметила, как с яблони листок слетел — и прямо... Понимаешь.

— Что же?

— А то! Я листок с сухарями и... А вынула противень — что такое?! Даже сама испугалась... Понимаешь?..— лицо Стеллы излучало вдохновение, глаза сверкали, горели жаром. Наверное, сейчас она вновь могла бы одним только взглядом сушить сухари и перекаливать масло в котле.

Я сразу же понял, куда она клонит. Ну и Стеллка! Умница!

Шепнул ей.

—Подожди меня, я сейчас.

И выскочил в сад с двумя пустыми ведрами.

—У Стасика в саду какие деревья? — спросила Стелла.

—А какая разница?— удивился я. Стелла спокойно объяснила:

—Ты же сам слышал от Стасика — дедушка Абдурахман осень по хрусту листьев узнает. А хруст, наверное, разный бывает. Специфический. От разных листьев разный. От яблоневых один, от тополиных другой. А?

— Яблони у них,— уверенно сказал я. — И урючины. Давай сюда...

Мы быстро набили оба ведра сочными, зелеными, полными жизни листьями с яблонь и урючин. И поспешили домой. Мои папа с мамой и сестра Айгуль смотрели пятую серию детектива. Мы скользнули на кухню,

— Сейчас. Сейчас... — нетерпеливо повторяла Стелла.

Движения ее были суетны, беспокойны. Она достала из духовки оба противня, и мы устлали их густым слоем мягких листьев.

Я запалил огонь, загнал противни в пазы и захлопнул духовку. Мы уставили друг на друга безумно счастливые глаза. Вскоре по кухне поплыл горьковатый дымок.

—Давай поглядим, — шепнула Стелла. — Может, готовы?

Мы потрогали листья. Они бугрились, шуршали, хрустели и вкусно трещали, как сухари. Впрочем, сейчас мы со Стеллой не променяли бы эти скрюченные, опаленные жаром листья не то, что на сухарики — не уступили бы ни листочка, ни прожилки в обмен на торт весом в тонну!..

Высыпав испеченные листья обратно в ведро, мы вновь уложили па горячие противни зеленое сырье. Но тут вошла встревоженная Айгуль, с подозрением поводя носом.

Горит что-то, — обеспокоенно сказала она. — Что вы тут делаете?

Печем,— ответил я и на глазах у изумленной сестры вставил снаряженные листьями противни в пазы духовки.

— Что это?! — ахнула Айгуль.— Это же... листья!

Они самые,— подтвердил я.

Ничего не понимаю. Вы печете... листья?

Печем.— Я был невозмутим. — Понимаешь, очень надо. А эти, видишь, уже готовые,— я окунул руку в ведро, и оно тотчас отозвалось приятным хрустом.

Не поломай! — испуганно дернулась Стелла. — Осторожно.

Айгуль отступила, бормоча:

—Ясно, опыт по ботанике... Так бы и сказал. А то — печем...

В больницу мы смогли прийти только к пяти часам. Обидно, конечно, что не с утра. Но что поделаешь — с утра уроки, а потом у них тихий час.

Дедушка Абдурахман — ура! — еще спал, когда мы втроем — со Стеллой и Стасиком — вошли в его палату на третьем этаже и осторожно высыпали вдоль всего прохода у его кровати листья из обеих ведер. ни с готовностью отзывались треском и шуршанием на малейшее наше движение, и хотелось умолить их, стуча пальцем по губам:

— Тише, милые, тише. Еще не время вам шуршать. Спите пока... Лежите спокойно...

—Вчера интересная история была,— шепотом рассказал Стасик.— Во время обхода... Профессор приехал со своими студентами, ужасно строгий, и потребовал, чтобы они побеседовали с больными и определили, что у них, болезнь какая.

Диагноз называется! — с видом знатока вставила Стелла.

Вот-вот... Потом подошли к деду. Стала одна студентка деда пытать, вопрос за вопросом, а все никак не может профессору-своему угодить. А тот хмурится, недовольный, Двойкой пахнет, И точно: "Не видать вам зачета!— говорит он студентке,— Ходите вокруг да около, а ухватить не можете. Тут дед за нее и вступился.

—Не ставьте, говорит, девушке двойку, Это не она виновата, а война проклятая. Откуда же бедняжке знать, что у меня в плече железка еще с войны сидит, Не надо ей из-за того фашиста, что в меня этот осколок усадил, двойку ставить, очень вас прошу, уртак профессор.

И гак разволновался, что профессор сдался.

И что он ему сказал?

Пообещал пожалеть, если дед обещает не нервничать. Ему ведь нельзя.

Я подошел к окну и по заранее условленному знаку во дворе больницы ожил духовой оркестр. Михаил Харитонович дирижировал, стоя впереди оркестра — лицом к окну. Казалось, он дирижирует окнами: форточки и стекла, повинуясь магии его дирижерской палочки, казалось, должны послушно хлопать, скрипеть и дребезжать. В распахнутые окна палаты вплыла мелодия вальса и закачала все вокруг, У меня закружилась голова. Мне показалось, что я никогда на свете не слышал музыки — чарующее, прекраснее, волшебнее этой. Губы сами шепотом листали слова:

С берез неслышен, невесом

Слетает желтый лист.

Старинный вальс «Осенний сон»

Играет гармонист...

Дрогнули веки дедушки Абдурахмана. Он открыл глаза, но лицо оставалось неподвижным. Дедушка Абдурахман словно оставался в тысячный раз повторяющемся сне, где он, старший сержант запаса, только что вновь и вновь подавлял — упрямый и злой фашистский дзот, за который вспыхнул на его груди орден Красной Звезды. А может, снилось ему, что он сидит в кабине бульдозера и режет ухабы, тянет за собой дорогу. Но вот он разлепил губы и осторожно скосил глаза вправо, увидел внука Стасика и нас со Стеллой, молчаливо выпевающих одними губами вслед за мощно ворвавшейся в палату мелодией:

Вздыхают, жалуясь, басы,

И словно в забытьи,

Сидят и слушают бойцы,—

Товарищи мои...

Что это, ребята?— растерянно уронил дедушка Абдурахман.— Это же... Это же...— голос его задрожал.

Мы поздравляем вас с днем рождения, — сказала Стелла.— От имени всей школы.— Стелла показала в окно.— Они тоже пришли. Специально разучили для вас. Оркестр. Хотите посмотреть?

Дедушка Абдурахман приподнялся на локте, спустил с кровати ноги, и тотчас же листья отозвались веселым, сочным треском Дедушка Абдурахман испуганно дернулся.

—Листья?! — потрясение прошептал он.— Это же осенние листья!

—Листья, дедушка, — зашептал и Стасик. — Не бойся, это листья. Осень пришла, дедушка. Сам видишь — осень. Все теперь будет хорошо. Ты же сам говорил, главное — успеть услышать листья. Слышишь их, слышишь?..

Дедушка Абдурахман подрагивающей рукой взял с тумбочки очки с толстыми, круто выпуклыми фарами стекол, снял со спинки стула пиджак с орденскими колодками и, накинув его поверх больничного халата, застегнул на все пуговицы. Стасик подскочил к деду и, придерживая за локоть, помог ему подойти к окну. Листья шуршали и трещали, вплетаясь в музыку вальса. Неслышные, невесомые листья, словно слетев в том немыслимо давнем прифронтовом лесу с остывающих после жаркого лета берез, бесконечно долго вальсировали в осеннем воздухе часы, сутки, десятилетия — и только сейчас, всласть накружившись, плавно легли па зеленый дощатый пол этой больничной палаты, устлав его, как осеннюю поляну, чтобы старый солдат, старший сержант запаса танкист Абдурахман Барханов, услышал их и вспомнил их, и поверил в новую весну.

Дедушка Абдурахман стоял у распахнутого окна, откуда больно била в упор, как из дзота, до слез ласковая музыка, а учитель Михаил Харитонович поднимал песню в атаку и вел бой, чтобы вырвать из плена дедушку Абдурахмана.

Старший сержант запаса Абдурахман Барханов стоял у окна, высоко подняв голову и, сильно шурясь, вглядывался в незримую быль — поверх оркестра, поверх все еще зеленых, живых садов, поверх тяжелых, с танк величиной облаков, нахлобученных на острые верхушки тополей, что встали цепью у горизонта — словно готовились взмыть в безудержную штыковую и пронзить облака, бесцеремонно оккупировавшие голубую высь, и только ждали боевого приказа, чтобы немедленно проучить захватчика.

Старший сержант запаса Абдурахман Барханов, стоя у окна, принимал парад у музыки и у своей давней фронтовой юности.

А когда оркестр умолк и мелодия, призвавшая к окнам больницы десятки ходячих больных, вновь улеглась отдыхать в меди полыхающих на солнце инструментов, дедушка Абдурахман, так и не шелохнувшись, тихо сказал:

Назад Дальше