— Пусть не надеются! — наконец не сказала, а старческим дискантом прошамкала тетя. — Им они не достанутся. Они в надежном месте, мой мальчик.
— Где же, тетя? — Алик готов был упасть в обморок или откусить себе пальцы на руках, только бы узнать, где они спрятаны… Ничего не было сейчас важнее. Каждый мускул, каждая клетка, каждый нерв — все замерло. Он трепетал, ожидая приговора: быть или не быть? На коне. Белом. Красивом. Как последняя модель «мерседеса». Или на поганой метле.
Тетя молчала. Это молчание становилось невыносимым, ненатуральным, безумным. Кончилось горючее в баках самолета, а он еще летел по инерции в звенящей тишине и в любой момент мог кувыркнуться вниз… Возник перед ним сказочный замок — можно дотянуться рукой, — и вдруг оказалось — ничего нет, то просто мираж.
— Где они, тетенька? — голосом, полным любви и надежды, спросил Алик. — А если, не дай бог, с вами что-нибудь случится?
Восемьдесят прожитых ею лет — это как длинная дорога. Кажется, все, что могло быть, все было. И дождь, и пыль, и жара, и холод, и смех, и шум, и одиночество, и радость, и тоска. И ничего не было.
Предательски заурчало в животе. Алик замер, весь сжался. Наконец-то до него дошло с неотвратимой ясностью, что фаворитка дьявольски умна и хитра. Что она во сто крат умней и хитрей его. Что она провела его. Что ему, как кутенку, только и оставалось все время заваливаться на спину и поднимать кверху все четыре лапки и вилять хвостиком. Под усохшей, морщинистой кожей у нее изощренный ум. Вот ведь какие у нее буркалы — всепроникающие, острые, не знающие пощады.
С кем он вздумал тягаться, младенец? Шут на подмостках. А еще воображал, что у него душа из нержавеющей стали.
На его лбу резко обозначилась вена. А тут еще начался нервный тик верхней губы. Ничего себе, хорош субчик! С искательной улыбкой и жалким лицемерным взглядом. Грозной громадой высилась над ним тетя, способная в любой момент раздавить его, мозгляка, и растереть. Даже мокрого места не останется.
— Я уже все обдумала, мой мальчик, — наконец-то заговорила старуха, и ее насмешливо-сердитый голос не предвещал ничего хорошего. — Напрасно ты так нервничаешь. Им они не достанутся. Тебя я тоже не обидела. Когда ты уезжал, я вызывала нотариуса и вписала тебя в завещание. Ты был так внимателен. Тебе останется телевизор. Ты доволен?
Алик, сцепив пальцы рук, сидел отрешенный, как восковая фигура в музее мадам Тюссо, и ни о чем не думал. Как будто парил в невесомости. Как будто точным и сильным ударом выбили из его души последнюю надежду, и она улетела, порхая ангельскими крылышками.
— А кому же вы, если не секрет, завещали статуэтки и драгоценности?
— Я уже сказала тебе, голубчик, ты напрасно волнуешься. — Тетя гордо откинула назад голову. — Камни у меня похитил во время войны немецкий офицер. Я приняла его, как родного сына. Титулованный дворянин, барон — он поступил как мелкий мошенник. Втерся в доверие, играл на рояле, пел со мной старинные романсы. — В голосе тети дрожала запоздалая горечь. Сердце у Алика испарилось. Зато взгляд тяжело наливался свинцом. — У меня осталось кое-что. Правда, мелочь. То, что было на мне. Бриллиантовое колечко, брошь, заколка с жемчугом. Они предназначены для Ниночки. Надеюсь, ты не в претензии. Она тоже моя внучатая племянница. Говорят, славная девушка.
Нет, Алик не был в претензии. Ниночка, возможно, на самом деле славная девушка. И в конце концов, какое ему дело до этой Ниночки, до немецкого офицера-барона, до всего на свете!
— Значит, мне, кроме телевизора, вы больше ничего не завещаете? — как бы в забывчивости, упавшим голосом спросил он. — А статуэтки?
— Какие статуэтки? — криво усмехнулась старуха, пытаясь натянуть на острое костистое плечо сползающую шаль. Она недоуменно уставилась на него и впервые после беспамятства сердито кхекнула.
— Танагрские статуэтки, тетя. Те, что я, помните, продал хромому сапожнику.
— А ты знаешь, какая у меня пенсия?
— При чем здесь ваша пенсия, тетя? — с трудом сдерживая остро закипающее раздражение, пробормотал Алик. Он до конца старался остаться джентльменом, внуком бывшего гвардейского офицера.
— При том, мой дорогой, что мне недостаточно было моей пенсии. Статуэтки меня не грели и не кормили. Оставлять их в наследство тоже не имело смысла. Кому? За что? Все вы так далеки от меня. Поэтому еще десять лет назад я продала их музею. Конечно, я получила гораздо меньше того, что они стоят. Но что поделаешь?
— Значит, еще десять лет назад вы за бесценок спустили кому-то нашу семейную реликвию? — как бы во власти оцепенелого раздумья спросил Алик. Он уже заводился — у него хищно заклацали оскаленные зубы и в бешенстве начали вращаться глаза. — Выходит, вы еще десять лет назад обобрали нас — ваших законных наследников? — Архипасов все еще не мог отрешиться от роли, в которую прочно вжился.
— Ты что, голубчик, спятил? — рассердилась старуха. — Ты о чем? — Она как-то суетливо задвигалась, задергалась в кресле, будто силясь подняться.
— Что же вы… мне мозги засоряли?.. — с обидой оттопыривая набухшие губы, спросил Алик.
Тетя вжалась спиной в кресло.
— Юраша! — внезапно заорал Алик, стукая изо всей силы кулаком по столу. Старуха беззвучно раскрывала рот и, как рыба, ловила им воздух. Тотчас предстал в комнате обеспокоенный Шариков. Он стоял, как угодливый официант, наклонившись вперед. И ждал указаний.
— Юрашка! Мы проиграли, — с натугой вымолвил Алик, вращая глазами. — Включай проигрыватель, заводи музыку. Устроим прощальный шабаш этой проклятой фаворитке!
Юраша, не отрывая взгляда от старухи, поставил на проигрыватель пластинку.
В бананово-лимонном Сингапуре,
Браслетами и кольцами звеня,
Магнолия в тропической лазури,
Вы любите меня, —
с меланхолической грустью пел певец, и ему было решительно на все наплевать.
И нежно вспоминаю былые встречи мая,
Глаза твои и губы фимиам… —
с душевным надрывом продолжал певец на пластинке.
— За великого князя — члена императорской фамилии и за его прекрасную фаворитку! — высоко поднял Алик бокал, стоя за столом. Глаза его стали совсем гипсовыми, беломраморными. Он одним рывком осушил бокал. — А вы почему не пьете, дорогая тетя? — строго спросил он. Тетя немо смотрела на него и не шевелилась.
— Зачем это, Алик? — больным голосом спросил Юраша. Ему было холодно и страшно.
— За любовь — любовью… — не разжимая зубов, процедил Алик. — Смени-ка пластинку. Да живей!
Юраша не двигался с места. Глаза его отрешенно смотрели куда-то в неведомые дали.
— Эй, слышишь? Ты что, спятил? Или уснул? — Алик присвистнул, словно подзывал собаку.
— А? Что? — встрепенулся Юраша.
— О чем задумался? — с горькой догадкой спросил Алик. — Смыться хочешь?
— Ни о чем. Просто выключился, и все. Как будто исчез. Не удивляйся. Когда мне становится страшно, я выключаюсь.
— Ну и зря. А мне, думаешь, весело? Но мы не страусы, мы люди.
— Люди… — криво усмехнулся Юраша. — Скажешь тоже… Хавки мы. Шакалы…
Он подошел к радиоле. Алик разлил в бокалы коньяк. Один поставил перед старухой. Она сидела распрямившаяся, гордая, неподвижная и как бы вслушивалась в себя.
— Сегодня мы торжественно справляем панихиду по одной из последних могикан русского дворянства, — торжественно, с нотками металла в голосе говорил Алик, стоя за столом напротив тети. — Ее благородная гражданская смерть состоится в духе лучших аристократических и гусарских традиций — за рюмкой коньяку. Что может быть прекрасней, возвышенней? — Алик был искренне взволнован. Его щеки и лоб стали белыми как скатерть. — Смени эту пластинку, плебей. Надо не за здравие, а за упокой.
Ваши пальцы пахнут ладаном,
И в ресницах спит печаль, —
запел меланхолический голос, и ему тоже было решительно на все наплевать.
— Вот это другое дело, — кивнул Алик. Фаворитка смотрела прямо перед собой. Алик не отрываясь, с каким-то сверхъестественным любопытством следил за нею. Юраша не сводил понурого взгляда с Алика. — Итак, выпьем, — провозгласил Алик. — За любовь! — Он что-то вспомнил, снова криво усмехнулся уголком рта и добавил с непонятной иронией: — За чужую! — Одним глотком осушил бокал и вопросительно взглянул на Юрашу, подбрасывая на ладони тяжелый хрустальный сосуд. Юраша торопливо выпил. — А тетя? — в деланном удивлении выпучивая глаза, спросил Алик. — Юрашка, почему не пьет тетя? Ты плохо ухаживаешь за этой благородной женщиной.
Она поднялась с кресла — огромная, страшная, вытянула руку по направлению к двери, громко крикнула:
— Вон! — Юраше и Алику показалось, что разверзлась земля и сам Вельзевул нечеловеческим голосом властно приказал им: — Убирайтесь вон! Бездельники! Негодяи! И чтоб ноги вашей здесь не было!
Алик подтолкнул Юрашу к телевизору, цепко схватился за один край руками.
— Бери, Юраша! Скорей, дружок! Это мой телевизор. Она сама сказала, что завещала его мне…
Топая по ступенькам лестницы, они поспешно скатились вниз и выскочили на улицу.
…Петухову, который после вечернего похода в пивную направлялся домой, встретились два молодых человека, которые несли громоздкий телевизор.
— А-а-а-а, жулики… — обрадовался Петухов, словно встретил добрых знакомых. — Я же говорил, встретимся…
Юраша посмотрел на него выпученными глазами. Внутри у него все обмякло. Пальцы рук сами собой разжались. Телевизор упал на ногу Алику.
— У-у-у… — взревел Архипасов.
Словно дюжину ножей всадил в спину Юраши. Неловко подпрыгнув, он припустил прочь бешеным, сумасшедшим аллюром.
Петухов и Алик завороженно, как удав и кролик, смотрели в глаза друг другу.
Петухов крайне удивился, почему приятели так испугались. Но они испугались не его. Следом за Петуховым по улице шли четверо парней с повязками дружинников.
Растратчики
Утро размазало по блеклому краю небосвода немного оранжевой краски. В сыром воздухе стыли сбросившие листья и потемневшие от сырости деревья.
Дымили заводы. К школам и институтам стекалось молодое племя. По проспектам наперегонки, словно гончие за зайцем, мчались автомашины. Открылись магазины и библиотеки, амбулатории и сапожные мастерские.
В обычный час в четырехэтажном кирпичном здании начал свою работу народный суд. К доске объявлений на первом этаже кнопкой пришпилен лист бумаги, на котором были записаны все назначенные на сегодня дела.
На втором этаже в одном из небольших залов судебных заседаний слушалось дело наших знакомых — Алика Архипасова и Юраши Шарикова.
Алик и Юраша сидели рядом на желтой, хорошо отполированной деревянной скамье и с усердием подхалимистых учеников внимали каждому слову судьи, прокурора, свидетелей. Всем своим видом они выражали безоговорочное осуждение своему запятнанному прошлому и готовность немедленно, тут же, не сходя с места, перевоспитаться, стать самыми добропорядочными, честнейшими гражданами, только бы их простили… А если и осудили, то хотя бы условно…
Небольшое оживление внес лишь свидетель Петухов. Он был трезв и одет как на праздник: в черный парадный костюм, в новую белую рубаху с кружевными мережками.
Увидев Алика и Юрашу, он сочувственно кивнул им:
— Привет ветеранам раскопок… Что, кидалы, все-таки погорели?
Показания он давал объективно, но одной своей репликой вызвал смех присутствующих и бурный протест подсудимых.
— Два года назад с моего балкона пропало старое одеяло, — укоризненно глядя на Алика и Юрашу, сказал Петухов. — Теперь я знаю, кто его свистнул. Кто же еще? Прошу внести это в протокол и взыскать с них стоимость пропавшего одеяла по исполнительному листу.
Услышав дружные негодующие вопли подсудимых, Петухов махнул рукой:
— Ладно. Про одеяло не пишите. Где наше не пропадало. Пусть пользуются моей добротой.
— Признаете себя виновным? — спросила женщина-судья у Юраши, глядя на него с терпеливым состраданием. Так смотрят на калеку или на тяжело больного человека.
Едва судья обратилась к Юраше, он вскочил на ноги, наклонился вперед.
— Да. То есть нет. То есть да. А если по справедливости, гражданин, то есть гражданка, то есть, извините, гражданин судья… — Юраша замолчал и в отчаянии уставился на женщину-судью.
— Продолжайте, — сказала она.
— Это он один во всем виноват, — плачущим голосом продолжал Юраша. — Заморочил меня и втравил в эту никудышную историю. А я теперь расплачивайся. Сам твердил: «Нас ждет триумф». Суд, а не триумф, чтоб ему ни дна ни покрышки…
— Ваше последнее слово, — обратилась женщина-судья к Алику.
— Скажите, пожалуйста, это правда, что чистосердечное раскаяние и признание вины на самом деле смягчает меру наказания? — в высшей степени деликатно, с видом человека, ставшего жертвой досадного недоразумения, спросил Алик.
— Если оно на самом деле чистосердечное, — усмехнулась судья. Казалось, этой приправленной горечью улыбкой она сказала: «До чего же вы искалечили себя!» — Эх вы, растратчики! Так глупо растратили свою молодость и способности.
— Простите меня! — с театральным отчаянием произнес Алик. В его голосе зазвучали рыдающие нотки. — Я всем сердцем чувствую, что еще смогу быть полезным для общества. Возьмите меня на поруки. А этому субъекту, — Алик ткнул указательными пальцем в Юрашу, — не верьте ни на грош. Ради денег он способен на все. У него за душой не осталось ничего святого. Я торжественно заявляю, что он уже до конца потерян для человечества.
Потрясенный таким вероломством, Юраша остолбенело смотрел на Алика, как смотрит человек на неожиданно возникшую у ног змею. Наконец он обрел дар речи и срывающимся от ненависти голосом закричал:
— Сам ты подлец! Обманщик! Не слушайте его, граждане судьи. Он все врет! Он кого угодно обманет…
Судья и заседатели ушли на совещание. Алик и Юраша понуро сидели на скамье подсудимых, отгороженные деревянным барьером от всего остального цивилизованного мира. Присутствующие в зале смотрели на них холодно и отчужденно, без малейшей тени сочувствия. После оглашения приговора, встреченного аплодисментами, мошенников увели.
Были на суде как свидетели и Гена Осипов с Петькой Зайцевым. Они вышли из здания на солнечную многолюдную улицу. Из универмага выходили люди с покупками. По проезжей части, обгоняя друг друга, мчались машины. У тележки мороженщицы остановилась щебечущая стайка ребятишек. Театральную тумбу обступила группа студентов.
— Финита ля комедия! — сказал Осипов.
— Слышь, Гена, — сказал Петька, — а что, если бы мы с тобой их не задержали? Так бы они и продолжали обманывать?
— Ну что ты. Нет, конечно, — усмехнулся Генка. — Ты же знаешь: сколько веревочке ни виться, конец будет. Не мы бы их задержали, так другие.