Бахмутский шлях - Колосов Михаил Макарович 21 стр.


— До ночи б дотянуть, а там видно будет. В темноте можно смыться. — Он вздохнул: наверное, и сам мало верил в то, что мы еще можем «смыться».

Положение наше было безвыходным.

На чердаке послышался топот, мы невольно посмотрели на потолок.

— Что-то затевают, — сказал Митька.

Вскоре оттуда стал доноситься какой-то треск, словно там развели костер из сухих сучьев. Через некоторое время: мы услышали треск посильнее, уже похожий на выстрелы патронов, когда их набросаешь в костер.

Мы не могли понять, что это такое, и с ужасом ждали, чем кончится трескотня.

— Запалили хату, — догадался Митька, — черепица лопается.

В комнату снова влетело несколько гранат, и после их взрыва взметнулся огонь, который быстро разлился по полу, лизнул занавески, пополз по ним вверх.

Горький дым лез в горло, выедал глаза.

— Давай закроем дверь, — сказал Митька откашливаясь.

— А мама?

Митька, молча нырнул в дым и вскоре показался с матерью. Держа двумя руками, он с трудом тащил ее в сенцы. Я подхватил волочившиеся ноги матери, помог ему.

В комнате все было объято пламенем, огонь полыхал, стал доставать до нас. Мы закрыли дверь.

— Немцы в огонь не полезут, — сказал Митька.

Закрытая дверь не спасала, в сенцах уже было полно дыму — он проникал сюда сквозь щели.

Впервые я пожалел, что наша хата не саманная, как у многих, а деревянная — из старых шпал. Когда-то мы гордились этим: зимой у нас было очень тепло, а теперь это было наше несчастье. Старые просмоленные шпалы будут гореть, как факел.

Вздрогнул, заскрипел потолок, сверху на нас посыпалась глина — это обрушилась крыша.

Уже загорелась дверь, горел простенок, становилось жарко, дышать было нечем. Мы отступили в чулан, захватив с собой тело матери.

В чулане было так же, как и в сенцах; дымно, жарко. Пламя пожара, охватившего весь дом, бушевало, словно ураган, бревна трещали, стены подрагивали. «Уходить от огня дальше некуда, — подумал я. — Теперь все, сгорим…» Я молча присел возле матери и старался ни о чем не думать.

Митька метался по чулану, и я подумал, что он может упасть в погреб, если наступит на крышку.

— Ты осторожней, — предупредил я его, — тут погреб — можешь провалиться.

Митька остановился и вдруг закричал:

— Погреб?! Так чего же ты молчал? Погреб!

Только теперь я сообразил, что в погребе можно спастись от огня. Митька ползал на четвереньках по чулану, искал крышку и, найдя, быстро открыл ее.

— Лезь! Лезь скорее! — толкал он меня.

Я подошел к люку, остановился.

— Маму…

— Лезь, я сам втащу ее. — Митька подтолкнул меня и вслед за мной спустился по пояс в погреб.

Он стал подтаскивать тело матери, но в этот момент затрещал потолок, сверху посыпались искры. Митька на мгновенье прикрыл люк, а когда хотел открыть его снова, потолок рухнул, упал, придавил сверху. Митька нажал снизу плечом — крышка не поддалась.

— Мама там осталась… — зарыдал я.

Митька не ответил.

6

В погребе было сыро и темно. Пахло плесенью, тухлыми солеными огурцами, капустой. Кирпичные своды надежно предохраняли нас от огня. Сквозь щели в крышке просачивался дымок. Митька наскреб в уголке сырой глины, с трудом замазал щели. Дым перестал вползать — это уже хорошо, хоть дышать будет чем.

Сидели молча. Через крышку глухо доносился треск горящего дерева. Что-то тяжелое упало сверху на погреб — это, наверное, рухнули стены.

Наверху бушевал пожар. Но я ничего не слышал — перед глазами стояла мать. Мама… Как же так можно, что нет мамы, что ее больше никогда не будет! Ведь мама — это все-все…

Отца я совсем не помню и не знаю, как живут с отцами. О своем отце я слышал только рассказы матери. Она говорила о нем много-много раз: сознательный был, «партейный», зарабатывал хорошо — котельщики на станции и сейчас помногу денег получают.

Особенно подробно рассказывала она о последних днях отца, когда его убили кулаки. Как она узнала о несчастье, как его привезли, сколько народу было на похоронах, как люди высказывались на погосте — все это она помнила до мелочей. Рассказывая, мама плакала, я тоже не мог сдержать слез: чувствовал себя самым несчастным. Какой хороший отец был у меня, как бы хорошо мы жили! И мама так не «бедкалась» бы, как она говорит, с нами: и накорми, и обуй, и одень.

— И в люди хочется вывести, — жаловалась она и добавляла: — И слава богу, не хуже людей ходите, а знали б вы, как оно все это достается…

Мы с Лешкой знали, как маме трудно, и старались ей всегда помогать. Лешка с восьмого класса уже зарабатывал: он выучился пускать на узкопленочном аппарате кино и по воскресеньям «крутил» в клубе детские фильмы, получал за сеанс десять рублей и все приносил маме. Помню, как она плакала радостными слезами, получив от Лешки первую десятку:

— Господи, дождалась, сыночек принес первую получку!

Я летом ходил с ребятами в совхоз полоть хлеб, и тоже мама радовалась, когда я принес ей первую «получку» — три рубля. А на другой день я заработал пять рублей. Мама, смеясь, всплеснула руками:

— А я, дура, плачу: сыны уже помогают! Да ты так не только на книжки, и на штаны себе заработаешь. Самый маленький уже получку носит!

Я знал, что наша получка — небольшая помощь, но все же очень приятно было хоть чем-нибудь помочь маме, обрадовать ее.

Если маме случалось приготовить дома что-то особенно вкусное, она обязательно клала на блюдце или на тарелку, и я разносил, угощал соседей. Никогда, никогда теперь я не увижу моей мамы…

Я невольно всхлипнул. Митька встрепенулся:

— Ты чего?

Я не ответил, взял себя в руки, старался не плакать.

— Ты брось, — продолжал Митька. — По-моему, если б они знали про погреб и что-нибудь подозревали, так уже б давно нас раскопали. — Он помолчал. — Теперь уже часов двенадцать, пожалуй, будет — есть что-то хочется. А тебе?

Мне есть не хотелось. И совсем я не потому всхлипнул, что боялся: мне жалко маму. А немцев я не боюсь, пусть взорвут здесь или пусть вытащат и повесят, как Егора Ивановича и Вовку. Пусть! Ничего теперь не жалко мне и ничего не надо!

При этой мысли какое-то отчаяние овладело мной. Я вскочил и полез по лестнице.

— Куда ты?

— Крышку открою…

Я не успел договорить, Митька схватил меня, дернул вниз. Я упал, больно ударившись коленкой о лестницу. Карабин отскочил в сторону. Сидя на полу, я ощупыо искал его.

— Ты что, с умом или совсем уже того, помешался? — шептал взволнованно Митька. — Вставай, чего сел на сырой пол? Что с тобой? — уже мягче спросил он.

Я молчал. На мгновение подумалось, что вот-вот поднимется со скрипом крышка, блеснет свет и вместе со светом влетит граната, а здесь и спрятаться негде. Но мысли о маме снова нахлынули и не выходили из головы.

Мы примостились на ступеньках лестницы — Митька повыше, я пониже. Прислушивались, старались угадать, что творится наверху. Но там все было тихо.

Митька нагнулся ко мне, зашептал:

— Как думаешь, сколько сейчас времени?

— Не знаю, а что?

— Если мы до ночи дотянем, можно будет…

— А если они там дежурят?

— Что им тут караулить — золу?

Сидеть на лестнице очень неудобно, ноги затекали, угловатые перекладины врезались в тело, к тому же меня начинал бить озноб.

— Тебе плохо? — спросил Митька и слез с лестницы. Он снял с полки пустые банки, бутылки, кувшины и, раздвинув в стороны старые, с залитыми цементом днищами бочки, положил на них широкую доску. — Тут можно лечь. Иди ложись, — сказал он. — Ты заболел, наверное…

Митька помог мне забраться на доску, накрыл снятым с себя пиджачком, заботливо подоткнув под меня свесившиеся рукава и полы, и сел у моих ног.

Вскоре озноб сменился жаром. Затошнило, и тут же все тело покрылось потом, захотелось пить. Я силился побороть жажду и не мог. Со мной творилось что-то неладное. Сколько я пролежал — не помню, наверное, долго, хотя мне казалось, что прошло одно мгновение. Очнувшись, я позвал Митьку.

— Ты, брат, серьезно заболел, — отозвался он откуда-то из темноты. — Бредишь. Но ничего, потерпи, все равно выберемся. Не через верх, так…

— А что?

— Крышку придавило — не сворухнуть.

Митька говорил прерывисто, похоже было — он что-то делал и, не отрываясь, отвечал мне.

— Что ты делаешь? — спросил я.

— Кирпич выковыриваю. Уже один вытащил, раскрошил его. Главное — кирпичи, а там пойдет.

Я встал с доски, подошел к нему.

Митька стоял на перевернутой бочке и у самого потолка ковырял стену.

— Дай я попробую.

Митька молча спрыгнул с бочки, передал мне большой костыль, который он вытащил из стенки (на таких костылях лежала полка).

Выковырнуть кирпич оказалось совсем не легко. Если бы у нас был молоток — дело шло бы гораздо быстрее, а так я только царапал стену. Да и чувствовал слабость: не вытащив ни одного кирпича, весь вспотел, обессилел. Голова кружилась. Чтобы не упасть, я прислонился к стене.

— Ну, что? — спросил Митька.

— Сейчас, голова закружилась…

— Я ж говорил, что заболел. Слазь, отдохни. — Митька отобрал у меня костыль, влез на бочку. — Нам штуки три еще выковырнуть, а там бы дело пошло как по маслу — они ж не на цементе клались?

— Наверное, нет. Верх только цементовый.

— Хоть бы пару еще.

— Тут стена толстая, — сказал я, — это ведь фундамент.

Митька остановился, присвистнул и снова принялся ковырять.

…Болезнь меня одолевала какая-то непонятная, видимо серьезная. Я лежал на доске, метался в жару и в минуты прояснения, помню, звал Митьку, просил воды.

Митька подходил ко мне, говорил:

— Потерпи немного, уже скоро… Сам бы сейчас целое ведро выпил без передышки. А есть не хочешь? А я, брат, быка съел бы!

И еще запомнилось: Митька подвел меня к бочке, сказал:

— Смотри!

Я поднял голову, но ничего не увидел, а лишь почувствовал, как на лицо падали откуда-то брызги холодной воды.

— Вода?! — обрадовался я.

Сверху доносился шум, похожий на монотонный шум деревьев в осеннюю дождливую погоду. «Прокопал! — радостно подумал я. — Мы спасемся…»

— Лезь! — Митька помог мне забраться на бочку, а оттуда влезть в дыру.

Холодные дождевые капли заставляли вздрагивать, ежиться. Дождь лил, по-видимому, уже давно, так как земля раскисла и корни травы совсем не держались. Я хватался за траву, она легко вырывалась. Наконец я дотянулся до деревца, схватился за него, вылез, притаился под кустом.

Деревья в ночной темноте шумели как-то по-осеннему жалобно, вспыхивала бесшумная молния. Она, подобно зарнице, озаряла все небо, мокрые деревья, косые, тонкие, как иголки, струи дождя и тут же гасла без грома, без звука. Потом вспыхивала снова далеко на горизонте, словно там из доменной печи выливали расплавленный чугун.

— Пошли, — прошептал Митька.

Я оглянулся назад и при вспышке молнии увидел страшное зрелище: где стоял наш дом, было черное пустое место, а над ним, как зловещий обелиск, возвышалась длинная, тонкошеяя, большеголовая печная труба. Там сгорела мать… При этой мысли я потерял сознание.

Глава седьмая

НА БАХМУТСКОМ ШЛЯХУ

1

Очнулся я внезапно, словно проснулся после крепкого сна. Чувствовалась какая-то необычная легкость, хотелось потянуться, но не хватало сил, и я только обвел глазами комнату, осмотрелся. Потолок низкий, балки прогнувшиеся, между ними, словно ребра у худой лошади, видны потолочины. Побелка на потолке неровная, глина шелушилась, отставала тонкими чешуйками.

Я повернул голову набок и увидел небольшие заплаканные оконца. К подоконникам подвязаны бутылки, в которые по веревочкам стекала вода с запотевших стекол. Земляной пол чисто смазан серой глиной с коровьим навозом — мама всегда так обмазывала летом завалинку.

В «святом» углу, перед иконой, маленьким желтым пятнышком светилась лампадка.

«Где я? Не снится ли мне сон?» — подумал я. Нет, это был не сон, сны снились раньше. Некоторые даже запомнились. Во сне я видел дядю Андрея на станции в красной фуражке, он провожал свернутым флажком поезд, на этом поезде куда-то уезжал я, кричал ему: «До свиданья! Уезжаю!» А он грозил мне кулаком, улыбался. Снилась мама. Она посылала меня на огород за сухими стеблями подсолнухов для топки. Я набрал большую вязанку, шел обратно и вдруг стал проваливаться, словно под ногами появилось топкое болото, звал на помощь: «Мама, спаси, погибаю!» Не спасла… Особенно запомнился сон: мы убегали с Митькой от немцев, они нас догоняли, а я изо всей силы кричал Митьке: «Стреляй, стреляй в фашистов!» Митька дергал затвор винтовки и никак не мог открыть его. «Эх, пропали…» И тут я ощутил удар в зубы, по подбородку что-то потекло. «Кровь», — подумал я. Но какая-то женщина говорит мне: «Ешь, ешь, это не кровь, это варенье… Вишневое варенье…» — «Какое варенье? — кричу я. — Это кровь, меня ударил фашист». — «Ну не кричи так, дурачок, не надо. Пусть кровь, только не кричи так…» — говорит женщина.

И еще — самое страшное, но это, по-моему, не сон, это, кажется, было на самом деле… А может, сон? Маму немцы убили, подожгли хату, а мы с Митькой спасались в погребе. Если б это тоже был сон! Только на сон не похоже, помнится, что подобное случилось на самом деле.

«Но где я, что со мной?» — поворачивал я голову, стараясь угадать, где нахожусь. Рядом с кроватью стояла некрашеная старая табуретка, на ней накрытый блюдечком стакан с вареньем.

В сенцах стукнула дверь, я закрыл глаза, притворился спящим, ожидая, что будет дальше.

В комнату вошла женщина вся в черном — черный большой платок, черный длинный жакет и длинная, до самых пят, черная юбка. Она осторожно закрыла за собой дверь, поставила в угол палку, стала снимать платок.

«Что за баба-яга с клюкой? — подумал я с ужасом, подсматривая за ней. — Не снится ли мне все-таки сон? Или привидение какое?..»

Между тем «яга» разделась, оправила волосы, чуть подбеленные, словно инеем, сединой, подошла к кровати. Я совсем закрыл глаза и затаил дыхание. Она долго стояла надо мной — я слышал ее вздохи, — потом подоткнула под меня край одеяла, отошла.

Я осторожно приоткрыл один глаз, посмотрел. Лицо ее мне показалось знакомым, и я стал вспоминать, где видел эту женщину. Но сколько ни думал — вспомнить не смог. Она заметила, что я смотрю на нее, и, не двигаясь с места, словно боялась испугать меня, спросила:

— Тебе лучше, детка?

— Да, — с трудом выговорил я, и мой голос показался мне чужим, незнакомым.

Женщина перекрестилась, сказала:

— Ну слава богу, смилостивился… — Она подошла ко мне, присела на краешек кровати. — Совсем было преставился, ан нет, воскрес. Есть хочешь?

Я отрицательно покрутил головой.

— Надо теперь есть, поправляться. А то совсем уж было… Я и лампадку зажгла, чтобы ангелам видно было, как они душу понесут в рай, к богу! А бесы-то, бесы — как они носились! Страх божий, да и только.

Я удивленно расширил глаза.

— Да, — подтвердила она. — То они прямо под землю хотели душу твою унести, то на поезде увезти…

— Как?

— А вот так. Они-то не видны, да все, что они делают, наружу выходит, душа твоя кричала: «Погибаю, проваливаюсь, помогите!..», «Уезжаю, прощайте…» — все это дьявольское наваждение. А потом прилетели божьи посланцы — ангелы, прогнали бесов и ждали, чтоб взять душу и отнести в рай. Тут уже душа не кричала, и ты лежал спокойно.

По ее словам получалось, что я не дался ни ангелам, ни бесам, а взял да и выздоровел. Но я не возражал. То, что она рассказала, было похоже на сказку. Но и эту сказку я слушал рассеянно, ждал, когда она заговорит о маме, о Митьке. Если она все слышала, что я говорил в бреду, должна же она и об этом сказать. Я все еще надеялся, что весь тот ужас был ни больше, ни меньше как привидение, бред. Но она о маме ничего не говорила, и я спросил:

— А мама? Где мама?

Женщина не ответила, на глазах у нее показались слезы. Она встала, поправила в лампадке фитилек, пламя увеличилось, стало продолговатым, похожим на язычок, заколебалось. Засверкала золоченая бумага в иконе.

Назад Дальше