— Так много?
— Хм, много! С ведра кружка.
— А тут чуть больше половины.
— Ну и что ж? Если б половина — взял бы полкружки, а раз больше — значит, кружку. Понял? Засыпай, — сказал он мне повелительно, бросив кружку с моей пшеницей в ящик.
Я засыпал зерно и стал крутить ручку самодельной мельницы. Камень вращался на стержне, к которому передавалось движение от зубчатого колеса, снятого с лобогрейки, того самого колеса, которое приводит в движение косогон.
Крутить было тяжело, но я так злился на жадного Ваньку, что не чувствовал этого, и решил не бросать, пока не смелю все зерно.
Молоть я закончил только к вечеру. Возле меня все время дежурил горбун, ждал, когда я кончу. Когда последние зернышки упали из ковша в круглое отверстие в центре камня, я так же, как он тогда, с силой несколько раз крутнул мельницу, чтобы высыпалась вся мука.
— Что ты делаешь? — закричал он, вскакивая. — Камень затупишь!
— Так там же моя мука!
— Твоя в ведре.
— И отмер, значит, и там еще остается с полкружки? Здорово! Жирно будет!
— Не твое дело. Смолол — и уходи. Погляди, сколько муки. Разве столько у тебя было зерна? Видишь, сколько примолу.
— Примол? Она ж рыхлая, ее надо притоптать…
— Ну, ладно, давай уходи, — не стал слушать меня Ваня.
Схватив ведро, я побежал домой.
3
Муки этой хватило ненадолго. К концу февраля у нас уже не осталось ничего, кроме полбочки соленых огурцов. Даже картошка кончилась. Раньше всегда хватало до весны, а в этом году почему-то все очень быстро убавлялось.
Начался настоящий голод. Надо было что-то предпринимать. Многие уходили куда-нибудь подальше в деревни и там на одежду выменивали хлеб. Решил идти и я.
— Один? — спросила мама.
— С Митькой пойдем, у них тоже с хлебом, как и у нас.
Митька уже стал немного видеть и правым глазом. Он давно рвался на улицу, но бабушка не пускала, боялась, что догадаются о причине болезни Митькиных глаз. Но это напрасно, наверное, никто о том случае уже и не вспоминал. Когда я предложил Митьке идти в деревню, он сразу согласился, да и бабушка не стала возражать.
— Ладно, иди, — сказала она ему, — там все равно тебя никто не знает. Только хорошенько правый-то глаз завязывай, а то застудишь.
Мама взяла у бабки Марины взаймы два блюдца муки, испекла мне на дорогу две пышки. Кроме пышек, она завернула еще с десяток соленых огурцов. Потом дала свои лучшие блузку и юбку, которые я должен был променять на хлеб, и мы пошли.
Тащить пустые санки было совсем не тяжело. Мы с Митькой взялись за веревку и бодро зашагали. Но на душе было как-то неспокойно. Дома осталась больная мама без единой крошки, а я иду куда-то далеко-далеко, сам не знаю куда, добыть хоть немного хлеба. Идем вдвоем с Митькой, без взрослых.
Мы вышли за поселок, миновали усадьбу МТС и направились по дороге на юго-запад. Ветер дул в спину, идти было легко. Там, где дорога спускалась вниз, мы садились на санки и съезжали. Так, идя и разговаривая, мы все больше удалялись от Андреевки, и мне казалось, что мы сможем пройти сколько угодно.
Я снова, уже в который раз, рассказывал Митьке про Никитина, про смелую женщину у мельницы, он слушал, поддакивал.
— Наган бы достать, — сказал он в заключение. — Никитина надо убить в первую очередь. Он, вражина, самый опасный. Немцам откуда знать, где, кто и что? А он всех знает и выдает.
Митька посматривал на меня красным безбровым слезившимся глазом. Но я завидовал Митьке: смелый он! И то, что он чуть не остался слепым, меня не отпугивало от него, наоборот, он как-то вырос в моих глазах, стал мне казаться героем.
— Жаль, у нас партизан нет, — вздохнул он. — Давно б уже этого Никитина не было.
— Откуда ты знаешь, что нет? Что ж они, всем будут рассказывать о себе?
— Конечно, нет, — настаивал он. — Ни одного поезда не взорвали, ни одного немца не убили… Да и где тут быть им? Были б у нас леса — вот это да. Ушел бы в партизаны…
— Говоришь, партизан нет? А кто ж листовки расклеивает на поселке?
— Да это так, чепуха! Вот ты скажи, где сейчас наши, фронт? Неужели теперь так все и будет и наши никогда не вернутся? Как ты думаешь?
Митькин вопрос застал меня почему-то врасплох: я никогда не задавал себе его — придут или не придут. Я просто ждал того дня, когда все фашисты будут перебиты, а Лешка, дядя Андрей, Митькин отец — все-все придут домой. И даже не верилось, что и Вовка и Егор Иванович уже никогда не вернутся. Опять будут школы, откроются магазины. А в магазинах все, что хочешь: хлеб, булки, колбаса, конфеты.
Я сказал об этом Митьке. Он усмехнулся, проговорил:
— Да-а! Колбаски б я сейчас съел. Помнишь, была такая — толстая колбаса, пахучая? Кажется, любительской называлась. Вот я ее любил! А теперь и тонкую жирную и то б уплел целое кольцо.
— Я больше любил халву. Вот вкусная до чего! И главное — много не съешь. Сто граммов и полбулки — и все, вот так сыт! А теперь, да! Килограмм бы съел! Почему так получается? Как все есть — не очень хочется, а как голод, так все съел бы? Вот я масло и яйца не любил, а теперь и за уши не оттянули бы.
Этими воспоминаниями мы вызвали у себя такой аппетит, что у меня в животе заурчало и нестерпимо захотелось есть. Митька, видимо, тоже почувствовал голод, он сказал мне:
— Сейчас где-нибудь в затишке перекусим, а то что-то есть захотелось… Вон, кажется, посадка впереди виднеется.
Вдалеке действительно была видна черная полоска, растянувшаяся через все поле. Мы прибавили шагу и, подгоняемые ветром, молча устремились к намеченному месту привала.
С утра была ясная, солнечная погода, теперь она стала портиться. Небо заволокло тучами, падал снежок. Ветер гнал поземку, заметал дорогу, местами дул с такой силой, что взвихривал снег, и, казалось, началась пурга. Но проходило немного времени, и снова по полю, обгоняя нас, бежала только небольшая поземка.
Черная полоса, принятая нами за посадку, быстро приближалась, и вскоре мы убедились, что ошиблись. Сначала мы не поверили своим глазам. Но когда подошли совсем близко, то увидели, что это не деревья, а люди. Сплошной поток людей до самого горизонта! Усталые, понурые, они шли и шли, не обращая на нас никакого внимания. Почти каждый из них тащил за собой саночки с небольшой поклажей.
Это голод выгнал людей из своих домов, и они шли в деревни, подальше от городов, искать спасения от голодной смерти. Они шли из Сталино, Макеевки, Горловки, из рудников и поселков многолюдного Донбасса.
Мы влились в общий поток, и никто на нас даже не посмотрел, будто мы так все время шли вместе со всеми.
Ветер усиливался, поднималась пурга. Он, наверное, изменил направление: когда мы вышли из дому, дул в спину, а теперь — в лицо.
Чем дальше мы шли, тем больше чувствовалась усталость. Люди, выбившиеся из сил, ложились отдыхать прямо на снег; некоторые, сойдя на обочину дороги и присев на санки, наскоро ели. Какой-то старик лежал без шапки, уткнувшись головой в снег — вероятно, давно уже умер, а шапку либо кто снял, либо укатил ветер, а возможно, ее здесь же засыпало снегом. Люди возле старика не останавливались: мертвецы в степи встречались очень часто.
Мы прошли еще немного, а затем решили сойти с дороги и перекусить. Я достал из котомки свои пышки и огурцы, дал Митьке.
— Ну, ладно, давай твое, а потом мое. У меня там голубь зажаренный, — сказал он.
— Голубь? Последнего уничтожил? — удивился я.
Митька молча кивнул, откусил желтенький кончик от огурца, сплюнул в снег.
— Бабушка уговорила, — сказал он и тут же успокоил себя. — Ничего! Вот придут наши — заведу разве ж таких!
После отдыха идти стало труднее. Во всех суставах была какая-то ноющая тупая боль. Митька тоже с трудом распрямил колени, но старался не подать виду, что очень устал.
— Вот что значит долго не ходить, без привычки сразу и ноги заболели, — сказал я.
— Ничего, привыкнем.
Мы прошли еще немного, совсем устали и решили в первом попавшемся селе проситься ночевать. Но такую массу народа, ежедневно проходящую через село, нельзя ни накормить, ни устроить на ночлег, ни обогреть. И, сознавая это, люди просились в избу только в исключительных случаях. А так как исключительных случаев было много — заболел человек, обморозился, то все хаты были заняты, и хозяйка на просьбу пустить переночевать приглашала к себе, говоря:
— Дивитесь, уже скилько тут. Як шо помиститесь, то зоставайтесь.
Мы ткнулись в одну, другую хату и, поняв, что с ночлегом безнадежное дело, испугались: неужели придется оставаться на улице? Одна женщина, заметив нашу растерянность, посоветовала:
— Вы, хлопчики, пойдить до клуба, там завжды ночують. Ще рано, и там народу, мабуть, не багацько.
В клубе одни голые стены да на полу солома. Людей, правда, было много, но место найти можно.
Мы подняли на руки санки и осторожно, чтобы не наступить на ноги лежащим, прошли в глубину зала, подальше от дверей. Здесь в уголке лежал старик и дымил табаком. Заметив, что мы никак не выберем себе места, он дружелюбно сказал нам:
— Садитесь, ребята, вот здесь. — Старик подвинулся, освобождая рядом с собой место. — Тут не дует. Соломы побольше под себя подложите — и будет хорошо. — Голос у старика был совсем молодым.
Мы обрадовались его приглашению и сели возле приветливого старика.
Я чувствовал себя совсем разбитым. Не хотелось ни есть, ни пить. Я очень боялся: вдруг заболею, что тогда со мной будет делать Митька? Не имея сил сдерживаться от боли во всем теле, я тихо стонал, кряхтел и беспокойно ворочался. Старик посоветовал мне лечь навзничь, а ноги поднять вверх, положив их на санки. Я послушался, и действительно стало немного легче.
Митька лег так же, как и я, задрав ноги, продолжая беседовать со стариком, который спросил, откуда мы, и, узнав, что мы идем, сами не зная куда, покачал головой.
— Трудное дело. Видели, сколько народу идет? И все хотят есть, — Он помолчал, потом посоветовал нам: — Вы далеко не забивайтесь — толку мало, везде немцы выскребли все. Постарайтесь уйти в сторону от людной дороги, куда-либо в глушь. Может, найдете хуторок, куда немцы еще не добрались. Там скорее достанете хлеба. А далеко забиваться не стоит — везде одно и то же. Да у тебя еще и напарник хлюпенький.
— Да нет, он ничего, — возразил Митька.
— Раскис совсем, — вздохнул старик. — Ну ты крепись, парень. Время тяжелое, правда, но надо перенести, выжить… Ты не поддавайся, — подбадривал он меня.
Пока стемнело, клуб наполнился людьми. Стоял приглушенный гомон, в темноте то там, то здесь вспыхивали яркие огоньки — светлячки папирос.
— О, шарят уже, — вдруг проговорил старик и стал быстро гасить свою цигарку.
Я приподнял голову и увидел у входа яркий пучок света от карманного фонарика и какие-то три тени, похожие на немцев. Свет блуждал по людям, выхватывая из темноты усталые, испуганные лица женщин, детей, стариков.
— Так вы вот так, ребятки, в сторону от дороги… За селом сразу сворачивайте влево, а не доходя до немецкой колонии — направо, через речку и прямо держите направление на бугор. Через бугор перевалите — будет село. Там переночуете и дальше пойдете, к лесу… — Старик говорил быстро, то и дело оглядываясь на приближающихся немцев — это были они.
— Если есть что ценное, лучше припрячьте, заберут, — сказал он нам и, вытащив из своей котомки сверток, быстро сунул его под солому, отодвинув подальше от себя. — Спите…
Старик отвернулся от нас и, накрыв голову полой парусинового плаща, притворился спящим.
Немцы проверяли документы, и поминутно раздавалось короткое отрывистое слово:
— Документ!
Они обращались только к мужчинам.
Яркий свет ударил мне в лицо, и я закрыл глаза. Потом круглое пятно света, похожее на «зайчика», пробежало по нашим санкам, перескочило на Митькины ноги и остановилось на его лице.
— Документ!
Митька моргал одним глазом, стараясь освободиться от яркого света, крутил головой и, наконец, закрыв глаз ладонью, стал зачем-то подниматься, силясь что-то выговорить.
— Ни… Никс документ…
Но свет от фонаря уже перескочил на старика и медленно ощупывал всего его с ног до головы. Сначала он задержался на старых, истоптанных, с многочисленными кожаными заплатами валенках, потом медленно пополз по серому, видавшему виды плащу, остановился на большом пустом квадратном кармане, на руке и вдруг прыгнул на голову.
— Документ! — немец бесцеремонно двинул сапогом по ногам старика.
Старик медленно поднял голову и, щуря глаза, недоуменно посмотрел на патрулей.
— Документ! — повторил немец, направив фонарик прямо в лицо старику.
Старик достал паспорт и подал его немцу. Тот долго смотрел на фотографию, потом открыл последнюю страницу, где стоял большой четырехугольный штамп немецкой прописки.
— Откуда?
— Из Горловки.
— Куда?
— Хлеба искать…
— Хальт!
Старик поднялся, и двое других немцев стали обыскивать его. Один засунул руку в котомку, порылся, потом ногой переворошил солому, на которой лежал старик и, не найдя ничего, бросил котомку на пол. Немец с фонариком возвратил паспорт и вдруг с силой дернул старика за бороду. Тот вскрикнул, схватившись за подбородок, но немцы, не обращая внимания, о чем-то быстро заговорили между собой.
— Ком! — немец махнул рукой старику, указывая на выход. — Бистро!
Старик поднял котомку и, ни на кого не глядя, пошел. Я рванулся было, чтобы сказать ему, что он не все взял, забыл сверток, но Митька толкнул меня ногой.
Старика увели, и он до утра так и не вернулся.
4
Я всю ночь ворочался от нестерпимой боли во всем теле и никак не мог уснуть. К утру совсем расхворался и думал только об одном: что будет делать со мной Митька? Я сердился на себя за то, что оказался таким «хлюпеньким», как сказал старик.
Митька успокаивал меня, говорил, что к утру все пройдет, потом, за полночь, незаметно подтянул к себе стариков сверток и, положив на него голову, уснул.
Народ стал подниматься рано, лишь только забрезжил рассвет. Не хотелось, чтобы они разбудили Митьку: ведь я не могу пошевелить ни ногой, ни рукой. Но Митька спал и ничего не слышал. Когда совсем рассвело, в клубе никого не осталось, только в дальнем углу лежал кто-то тихо и неподвижно.
Стало совсем холодно, и как я ни сворачивался калачиком — согреться не мог. Митьку тоже пробрало, он поминутно поворачивался с боку на бок. Но это мало помогало, и он вскочил на ноги.
— Бр-р-р… Как холодно! — потом он пощупал через солому сверток, прошептал мне в ухо: — Старик не приходил?
— Нет.
— Интересно… Что ж делать?
Я промолчал. Митька, наверное, думает, что я способен что-то делать. А я как колода. Просто обидно. Года два тому назад я был гораздо меньше, а бегал целыми днями — железные обручи катал по улицам — и не уставал. А тут вот прошагал день — и все.
— А ты как? — спросил Митька.
— Ноги распухли… Вот в этом месте распухли, потрогай…
Митька не стал трогать, поверил. Он сидел задумавшись.
— Ты о чем, Мить? Из-за меня, да?..
— Да нет… — Он помолчал. — А ты попробуй пройтись, может, разомнешься? Я о старике думаю. Что делать с его вещами?
— Надо было вчера сказать… Не дал.
— А ты думаешь, он забыл?
— А что ж?
Митька молча вытащил из-под соломы сверток и, прежде чем раскрыть его, осмотрелся кругом. Увидев лежащего в углу, он оставил сверток, пошел проверить, кто там, и тут же вернулся.
— Какая-то тетка умерла, — сказал он шепотом и принялся за сверток.
Митька засунул руку и вытащил… пистолет. Я не верил своим глазам. Забыв о боли, я подвинулся к нему, потрогал рукой холодную сталь пистолета, провел ладонью по шершавой рукоятке. Настоящий! Сердце забилось, хотелось схватить его и спрятать под самую рубаху.
— Осторожно, — отстранил мою руку Митька, а сам все вертел его перед глазом и вытирал рукавом. — Вот это вещичка!