Выпал первый ровный снежок. В лесу сделалось тише, просторнее: звери таились, привыкая к зимней жизни. Фифли побежал к логову человека и еще издали услышал частый, отрывистый лай. Такого голоса никто из лесных жителей не имел. Фифли догадался: лаяла собака, друг человека. Дождавшись полной темноты, Фифли осторожно подобрался к деревянному жилищу. И опять у него поднялась дыбом шерсть от страха и враждебности: блескучий глаз теперь излучал острый свет, а внутри логова было невыносимо ярко, красно — там пылал жаркий костер, выпуская дым сквозь старое корьё крыши. Фифли подумал, что человек сгорел в таком жилище, потому и собака лаяла, но тут же увидел человека: длинный, на двух ногах, в гладких кожах, наросших одна на другую, с круглой лысой головой и не звериными, ласковыми глазами; передние лапы у него болтались просто так, без дела, все хватали что-то, суетились, и Фифли хотелось, чтобы человек успокоил их, став, как полагается всем существам, на четыре лапы. Снаружи вбежала собака — лохматая, черной масти, с отвислыми ушами, коротеньким хвостом; легла у самого огня, прижмурила человеческие глазки; она была совсем не похожа на волка (зря болтали, что собака — прирученный волк). На стене висела железная палка, не страшная на вид, но железная...
Долго Фифли лежал в зябком оцепенении, не имея воли отвести взгляд от красного глубокого провала в стене, позабыв, зачем он пришел сюда. Он начал понемногу замерзать, когда сверху упал ком снега, испугал его. Фифли вскочил, припомнил то, что было обдумано им, решено заранее: надо протоптать тропу от логова человека к логову медведя. У собаки — знал Фифли — хороший нюх, утром она станет на свежий след и приведет своего двуногого хозяина к Хозяину леса.
Всю ночь Фифли бегал от жилища человека к берлоге медведя, пробил в тонком снегу тропку до самой земли, обломал кое-где ветки, натрусил своей шерсти. Перед тем как спрятаться в нору он, поднатужившись, крикнул сороке, дремавшей на сосне в ожидании новостей:
— Человек убьет медведя! Я приказал человеку!
Фифли сразу уснул, но спал настороженно, ловя звуки, шорохи. В глубине леса возник частый, задыхающийся лай собаки, раздался выстрел, хриплый рев поколебал землю, еще выстрел. И — ледяная тишина. Фифли зарылся в сухую траву, прикрыл лапами уши, уснул — как умер. Очнулся он через сутки, выглянул из норы, чтобы посмотреть погоду, и сразу услышал:
— Мудрый, великий Фифли победил Хозяина! Фифли самый сильный на земле! Слава нашему Фифли!
Сороки, сойки, вороны и всякая другая птичья мелочь черными тучами носились над лесом, дико выкрикивали эти слова. Поляна была истоптана звериными следами, а у самой норы Фифли обнаружил кедровые орехи, мороженые ягоды, сухие грибы.
Скоро наступила зима, завьюжила троны, заледенила ручей, усыпила деревья. Трудно стало птицам и зверям добывать пищу; лес притих, чутко прислушиваясь к своей дрёме, лишь клесты суетливо расклевывали сосновые шишки, осыпая шелухой сугробы. Но Фифли жилось легко. Все так же у своей норы он находил еду, и незачем было ему грызть горькую таловую кору. Он растолстел, едва помещался в норе, хотя гулял много, даже в лунные ночи: какие-то звери протаптывали ему тропки, охраняли поляну, сидя в кустах. А когда ему надоела зима, захотелось зеленой травки, он сказал зябнувшим на еловых ветках галкам: «Оповестите всех — будет весна!» Галки понесли над лесом радостную весть, и весна наступила.
Незабываемая для Фифли весна.
Погожим ранним утром к поляне пришли все крупные и мелкие жители леса, прилетели птицы. Толпа зверей и пернатых заняла пространство от ручья до болота, от горы до оврага. На каждом пеньке, любой ветке, сырой кочке кто-нибудь сидел или стоял. Но было тихо, молчали даже сороки. И в этой тишине почти воздушными шагами к норе Фифли приблизились старый медведь и седой волк. В знак покорности и почтения они подогнули передние лапы, преклонили головы. Послышался негромкий басок медведя:
— Великий Фифли, прости и пожалей нас. Мы признаем твою власть, будем покорны тебе.
Волк проскулил по-собачьи:
— Мудрый Фифли, мы хотим пригласить тебя в лучшее место, на лучшую поляну. Мы построили для тебя жилье. Не откажи нам, Владыка.
Ничего такого Фифли, конечно, не ожидал и, по привычке, глубже спрятался в нору. Но звери не уходили. Фифли слышал тяжкое дыхание медведя, сопение волка, пугал себя их клыками, жадностью к мясу и вдруг понял, что он не боится их. Они не тронут его, потому что сами испуганы.
— Покажись нам, о Фифли! — попросил медведь.
«Сейчас или никогда, — решил Фифли. — Они пришли, приползли, прилетели... Им нужен Владыка. И не беда, что я уродец. Они ослепли, увидят то, что захотят. — Фифли почистил коготками шерсть, умыл подушечками лап рыльце. — Мне надоела эта гнилая поляна. Я умнее их. Я не виноват, что они таким меня уродили».
Рассерженный и взъерошенный, Фифли выбрался из норы.
Наступила жуткая тишина — кажется, замер воздух, остановилось в соснах низкое солнце, заледенела роса. А потом пронеслось легкое шуршание, колыхнул траву протяжный вздох и возникла приглушенная толчея, всхлипы, писк, рычание: звери придвигались, чтобы увидеть Фифли. Птицы сорвались с ветвей, немо закружили над поляной, прикрыв небо. Стало тревожно, сумеречно. Ничтожность Владыки породила ужас перед его могуществом.
Медведь припал к земле, положил голову на вытянутые лапы, молча предлагая Фифли свою спину. Фифли изловчился, прыгнул медведю на холку, вцепился коготками в загривок. Медведь осторожно поднялся, тихо пошел, приноравливаясь к седоку, и скоро мягкими прыжками он несся меж деревьями, перемахивал ручьи, взбирался на склоны сопок. Следом едва поспевал волк, за ним, растянувшись по лесам и долинам, двигалось великое множество зверья. В небе, указывая путь, летели птицы. Падали деревья, грохотали, срываясь в бездны, камни, слышались крики гибнущей под ногами мелкой живности... Все поднялось, бурно устремилось к новой небывалой жизни.
На исходе какого-то дня Фифли увидел впереди зеленую, сверкающую родниками, в россыпях ярких цветов долину. От нее веяло теплом, мирной тишиной; роскошные деревья были отягощены спелыми плодами. «Здесь! Здесь мне нравится!» — захотелось крикнуть Фифли, но медведь, замедлив бег, сам повернул к долине, прошел, не сминая травы, по ее пестрым лугам и остановился под широколистым деревом, шатром накрывавшим землю. В стволе дерева Фифли увидел сухое, опрятное дупло, перед дуплом был пенек, гладко срезанный, вроде пьедестала, у пенька — ровная, с маленькой ковровой травкой кочка, на которой лежали свежие ягоды, орехи, белые коренья. Две юные серенькие зайчихи появились из-за дерева и, опустив глазки, застыли возле пенька.
Медведь припал к земле, положив голову на вытянутые лапы, и Фифли прыгнул на пенек. В ветвях дерева хором запели что-то нежное и величественное маленькие розовые птички, а по сторонам дерева, возникнув тенями, сели на хвосты два матерых волка. Медведь удалился на окраину поляны, где зияло в огромном дереве черное дупло; все другие звери остались за пределами дивной долины.
Фифли легко принял новую жизнь.
У него было много вкусной еды, мягкая постель, ласковые зайчихи, которых он очень полюбил. Каждое утро к пеньку почтительно приближался медведь, говорил одно и то же: «Звери довольны, сыты, славят владыку Фифли». Незачем стали ночные прогулки, Фифли спокойно спал даже в росные лунные ночи, нравилось ему и днем, если было знойно, поваляться в прохладном дупле. На пеньке он восседал по утрам да в тихие вечера, строго озирая долину, слушая журчание родников, пение розовых птиц.
Как-то раз вздумалось Фифли сходить в ближнюю рощицу, посмотреть, что за лесной крикливый народец обитает там. Он спрыгнул в мягкую траву, заковылял потихоньку, разминая лапки. Но тут же, сорвавшись с насиженных мест, встали перед ним два мрачных волка, позади заверещали, прося Фифли вернуться, зайчихи. И он влез на свой надежный пенек, радуясь, что звери так бдительно оберегают его жизнь.
Прошли годы. Фифли одряхлел, почти ослеп, шерстка сделалась редкой и седой. На пеньке теперь все долгие дни неподвижно сидел маленький зверек-упырь, мутными глазками озирал леса, прислушивался. Он мало спал, брезгливо и скупо ел. Он прогнал зайчих, приказал замолчать розовым птицам, пожелал усилить охрану — четыре волка с четырех сторон оберегали его, — и медведь только по вызову приближался к пеньку. Он любил покой, мертвую тишину. И если где-нибудь в рощах раздавался хищный рык или вопли мирных обитателей, Фифли не тревожился: ему давно внушили, что все жители его владений, от мала до велика, по примеру Владыки питаются плодами растений, кореньями, травой.
Однажды ночью, когда Фифли дремал на пеньке, а волки, проголодавшись, все разом ушли подкрепиться свежей добычей, на поляну у старого дерева забрела лиса. Она была из дальних, чужих краев, тощая. Увидев жирного дремлющего зверька, лиса схватила его, размяла в зубах и на ходу проглотила.
Утром волки доложили медведю, что исчез великий Фифли, склонив при этом седые повинные головы. Старый медведь помолчал, озираясь вокруг, сказал одно слово:
— Чудеса!
Сидевшая на дереве сорока вспорхнула, закричала:
— В небеса! В небеса вознесся Владыка! — и полетела над долиной.
— В небеса? — удивились волки.
— В небеса,— подтвердил, подумав, медведь. — Сорока видела.
И Фифли сделался богом. До сих нор звери веруют в него, молятся ему, ждут его пришествия для справедливого Страшного суда.
СКАЗКА ПРО ЧОКУ
Болото было большое, и лягушки жили в нем хорошо. Хватало тины, воды, зарослей осоки. Цвели здесь кувшинки и много водилось всякой живности: комаров, мошек, личинок. По утрам лягушки долго спали от сытости, зато к вечеру, когда согревалась вода и над болотом скапливался пахучий туман, квакали и скрипели на самые разные голоса, чтобы выказать свое полное довольство жизнью, оповестить все сущее на земле, как им прекрасно в большом, зеленом болоте.
Квакал и молодой лягушонок но имени Чока. Прозвали его так за то, что он, открывая рот, очень красиво причокивал. Это нравилось всем, и Чоку считали талантливым. Были у него и другие достоинства: он отлично прыгал, на целый час заныривал в тину, имел на спине два золотистых пятнышка, что и вовсе считалось необыкновенным.
— Какой кррасавец! — скрипели старые лягушки, жмуря желтые ослепшие глазки. — Каких головастиков нар-родит !
Чока слушал их, и ему становилось обидно: «Как они глупы! Всю жизнь киснут в этом болоте и думают о каких-то головастиках!..» Он выползал на широкий лист кувшинки, надолго задумывался. Грело солнце, звенели комары, душно парило болото и тонко пах белый цветок кувшинки. Было смутно, сонно, влажно вокруг. Чока щурился, вглядываясь в древние деревья на опушке леса, они казались мутно-зелеными и тоже туманными: Чока хорошо видел только то, что было рядом с ним, даже края болота ему мерещились, как во сне. Но все равно он упрямо глядел на опушку, в темные провалы между деревьями, а когда поднимал голову, глох и слеп от сияющей бездны неба. Он уставал сидеть на листе кувшинки, у него высыхала кожа — от этого поднимался в теле необыкновенный жар, — однако он не позволял себе нырнуть в воду: еще рано, еще мало собралось вокруг обеспокоенных сородичей, гадающих: «О чем так глубоко задумался Чока?..»
Лягушата и лягушечки больше взрослых пялили глаза на Чоку, открывали ротики и пробовали часто и трудно дышать — как это делал Чока. Они очень хотели быть похожими на него, чтобы и их хвалили за какие-нибудь таланты, но терпение у них было маленькое, как раз такое, чтобы выждать и слизнуть языком с травинки комара, и трудно дышать они могли совсем недолго.
Приплывали к листу кувшинки старые, утомленные жизнью родители, вежливо просили Чоку хотя бы разок окунуться в воду. Им помогали, горюя, другие многолетние лягушки. Чока никого не видел, и деревья на опушке ужо не казались ему зелеными — они вспыхивали то желтыми, то розовыми мутными пятнами: так тяжело было Чоке, так напекло его солнце. Вокруг листа кувшинки скапливались все жители болота, приплывали даже тритоны с самой окраины. И когда поднимался настоящий гвалт от всеобщих восторгов и вздохов, а родители начинали тихо плакать, Чока спрыгивал в воду, уходил глубоко, к самому дну, и лежал там долго, остывая в мягком иле. И это тоже было удивительно, не каждому посильно.
Однажды в очень жаркий день Чока сидел на своем листе кувшинки и сильно грустил. Почему-то медленно собирались сородичи, вяло квакали, и Чока стал думать. «Что за жизнь?.. Как скучно, как серо вокруг! Какая вонь из болота! А лягушки?.. Ни одной светлой личности. Болотные обыватели!» Думал Чока долго, мучительно, все больше расстраивая себя.
Собрались сородичи» заквакали. И их голоса показались Чоке противными. «Не могу!» — решил он. Глянув в шумящую толпу, Чока крикнул:
— Уйду!
— Куда, куда? — испугались родители.
— Туда! — сказал Чока, указав лапкой на деревья между которыми смутной темнотой зияли провалы.
— Как! Как! — заквакала толпа.
— Упрыгаю! — совсем рассердился Чока.
Он соскользнул с листа кувшинки, быстро подплыл к краю болота, выбрался на берег. Позади плескалась и рокотала испуганная толпа. Чока хотел глянуть в последний раз на родное болото, но удержался: «Это слабость, да и лягушки подумают еще, что трушу»,— и легко запрыгал к опушке леса.
На траве не обсохла еще с ночи роса, она окатывала Чоку, когда он задевал листики, и прыгать было очень приятно, свежо. Роса напоминала хороший теплый дождик, от которого кожа покрывается нежной прохладной слизью. Чока подпрыгивал все выше и выше, на мгновение видел деревья — уже совсем зеленые,— падал в траву и снова подпрыгивал. Он обезумел от счастья и восторга и хотел только одного: оторваться, полететь над травой, кустами, подняться выше деревьев и увидеть всю землю.
Через лужицу, мимо трухлявого пенька, обогнул куст боярышника. Выше, выше... Уже близко деревья. Какие они огромные! И шумят так, будто хлещет ливень. А что за ними? Что за теми сумерками, за туманом леса? Вдруг — огромное, прекрасное, необитаемое болото. Тина нежнейшая, комарья тучи, жирные личинки... Чока поживет в нем, вернется к сородичам и... Выше, еще выше! Вот бы оторваться и полететь...
И Чока оторвался, полетел. Его охватил со всех сторон воздух, от невесомости сперло дыхание, Чока квакнул, изумляясь, и расправил лапки, как крылья. Он летел! Да, он летел!.. Но вдруг его окутала темнота, он уловил запах прелой сырости, и... сильный удар лишил его памяти.
Приходил в себя Чока медленно, так, точно снова из икринки вырастал в головастика, из головастика — в лягушонка. А когда вырос, ощутил себя всего, до кончиков лапок,— увидел плесень на старых досках, глинистые стены, размытые дождем, и высоко-высоко клочок неба с жидкими верхушками деревьев.
Чока понял: он свалился в яму. И испугался и заквакал, изо всей силы раздув свое горло. Где-то далеко, чуть ли не в самом небе, отозвались лягушки, и опять стало тихо. Чоке сделалось стыдно: он так некрасиво, испуганно квакал (позабыл даже причокнуть), что родня болотная может подумать о нем, будто ему плохо или он жалуется. А лягушата и лягушечки смеяться начнут, кувыркаясь в тине. Чока еще пуще раздул свое горло и зачокал, захохотал, подняв голову к дрожавшим на ветру верхушкам деревьев.
«Не надо пугаться, — решил он, — главное — хладнокровие». У него же, у Чоки, кровь холодная. «Надо подумать, прикинуть, взвесить — и выход из ямы найдется».
Вон слегка обвалилась стена, чуть левее свесился клочок дерна с кустом крапивы, а рядом к углу ямы, наискось, тянется край замшелой доски. Подняться по ней до конца — и выпрыгнуть.
Чока вскарабкался на доску — сырую, осклизлую, осторожно пополз вверх. Не надо только смотреть в яму, чтобы не свалиться, да и что там интересного, внизу? Чока уставился в белую тучку в небе, и почти совсем спокойно дополз до края доски. Здесь яма была намного шире, гуще виднелись верхушки деревьев, голубее светилось небо. И кромка дёрна совсем близко, только изловчиться и прыгнуть изо всей силы.