Ведь тогда не придется ей идти униженно просить прощения за испорченное платье у купчихи Мыткиной и ее дочери. Да и простят ли они?
Ганя мысленно воспроизвела перед своими глазами образ толстой, сытой миллионерши. Перед ней встало как живое ее лоснящееся самодовольное лицо и жесткая складка у губ… Нечего и говорить, что у такой-то трудно ожидать снисхождения. А ее дочь?
Румяная, тщеславная, себялюбивая Люсенька, презрительно поглядывавшая на всех, кто был ниже ее по положению, едва ли найдет снисхождение в своем сердце!
А если они не простят ее, Ганю, то снова побои, щипки, крики и брань ожидают ее. Нет-нет, лучше смерть в таком случае!
И девочка, твердо решив повторить своим поступком участь покойной Зины, повалилась как сноп на жесткие мешки с углем.
* * *
— Это еще что такое? Нечего здесь прохлаждаться зря, ступай в коридор и сейчас ложиться спать у меня. Слышишь?
Белая фигура снова предстала на миг перед Ганей, и костлявые, но сильные и цепкие руки Розы Федоровны вытолкали ее из чулана.
— Сейчас же спать ложиться! Марш! — еще раз приказала она, толкая Ганю по направлению к ее убогой постели в коридоре.
Нечего было делать, и девочка подчинилась поневоле; укладываясь на своем жестком ложе, она слышала, как закрывала на ключ дверь, ведущую в сени, ее мучительница, очевидно, догадавшаяся о наивных замыслах Гани.
Слышала еще Ганя, как Роза Федоровна разбудила Софью, отличавшуюся исключительной способностью спать как убитая во всякое время, и передала ей ключ.
Последняя надежда на скорое избавление от тяжелой безысходной доли исчезала с этим поступком закройщицы из сердца девочки, и она тяжело вздохнула. Впереди предстояли бесконечные дни страданий и горя. И эти ужасные наказания в чулане, от которых все тело ноет и болит…
Как избавиться от них, где найти спасение?
Слезы хлынули из сухих до этой минуты глаз девочки и закапали на подушку.
Что делать ей теперь? Что делать? Она решительно не может продолжать свое жалкое существование в этой страшной для нее сейчас мастерской. И умереть-то нет возможности, да и жить так больше нельзя.
Рыдания, скопившиеся в груди Гани, рвались теперь наружу, надрывая ее худенькую, истерзанную непосильным страданием грудь. Не будучи в состоянии больше сдерживать слезы, она глубоко уткнулась головой в подушку и тихо, беззвучно плакала тяжелыми, ненасытными слезами, надрывавшими все ее существо…
— Ганя! Ганюшка! Чего ты? Ревешь, говорю, чего? Аль приснилось что? А? Тебе говорят, слышь, Ганюшка?
И щелкая от холода зубами, в одной рубашонке, босая, только что проснувшаяся Анютка стояла, переминаясь с ноги на ногу, перед плачущей Ганюшей.
И так как девочка все еще рыдала в подушку, Анютка энергично прыгнула к ней на сундук, залезла под убогое одеялишко и энергично принялась за плачущую Ганю.
Она с трудом оторвала от подушки ее залитое слезами лицо и, обняв одной рукой худенькие плечи плачущей девочки, силой повернула ее к себе и зашептала ей на ухо быстрым, прерывистым шепотом:
— Ну, чего ты? Ну, скажи, ради Господа! Чего рекой разливаешься? Да не реви ты, дай срок, толком говори! Хошь, воды принесу из кухни, Ганька? Выпьешь, может, малость? А?
Голос Анютки звучал участливо. И трудно было сейчас признать в этой озабоченной чужим горем девочке четырнадцатилетнюю «пройду» Анютку, как ее называли в мастерской, таскавшую обрезки шелковых материй у мастериц, а то и куски сахара из буфета и постоянно до слез дразнившую апатичную Стёпу и насмешничавшую над ней.
Теперь в самом шепоте Анютки Ганя уже почуяла сочувствие к ее горькой доле. Это сочувствие и неожиданная ласка так мягко отозвались в сердце избитой девочки, что она тут же, плача и всхлипывая, прижалась к плечу Анютки и рассказала ей все.
— Ах она дрянь этакая! — возмутилась Анютка. — Да как же это она бить тебя решилась, когда нашим мастерицам обещала простить? Ах негодная! Да я бы ее!..
Тут Анютка неожиданно обвила своими тонкими руками голову Гани, прижала ее к своей детской груди и зашептала изменившимся голосом:
— Ганюшка ты моя, Ганюшка! Бесталанная ты моя! Нет тебе здесь доли, Ганюшка! Да будь я бы на твоем месте, да я бы отсюда давным-давно ушла!
— Куда бы ты ушла, Анюта? Некуда нам уйти с тобою! — вырвался тихий, полный отчаяния шепот у Гани.
— Как некуда? А к Ольге Леонидовне-то! Неужто, думаешь, я бы к ней не убегла, ежели бы она меня так же отличала, как тебя?
— Что ты! Что ты выдумала, Анюта? Да нешто отличает меня Ольга Леонидовна чем! — протестовала Ганя, в то время как в измученное сердечко ее скользнул слабый луч надежды, совсем маленький, слабый луч.
— А то нет, скажешь? А билеты тебе не давала она? А конфеты не привозила? А как глядит-то всегда ласково на тебя! Словно мать родная!
— Правда? Ты говоришь правду, Анюточка? — сильнее взволновалась Ганя.
— А то вру? Завтра же ступай к Бецкой на квартиру, проси, моли ее, в ножки кланяйся в прислугах оставить у себя… Хошь в подгорничных, што ли! Только бы при ней! Чтобы не прогнала никуда от себя!
— Господи! Да ведь это ж такое счастье, такое, что и подумать-то жутко становится! — зашептала Ганя проникновенным, счастливым шепотом. И вдруг сразу оборвался этот шепот.
— А-а-ню-та! — протянула она упавшим голосом, — да ведь больна Ольга Леонидовна-то… При смерти, вон Саша сказывала, больна!
— Ну уж и при смерти! Сашка соврет — недорого возьмет! — снова возмутилась Анютка, а коли больна, так ты, стало быть, еще нужнее там будешь… При больном-то каждая лишняя рука — клад: и тебе за доктором, и тебе в аптеку сбегать. Да я бы на твоем месте, Ганька!..
Девочки замолкли на минуту. Обе обдумывали что-то. Вдруг Ганя заговорила снова:
— Я убегу… И то… к Ольге Леонидовне утром… Как Софья встанет, дверь откроет в сени, так и убегу. Ты только молчи, не сказывай никому! — возбужденно роняла девочка.
— А то скажу?… — рассердилась было Анютка. — И глупа же ты, Ганька, как колода дубовая, ежели думаешь такое про меня! Что я тебе, Танюшка далась, что ли? Одной Марье Петровне скажу… Побожиться велю, чтобы не скандалила из-за тебя с Розкой, а все расскажу как есть, и как была она у тебя, и куда ты побегла… Марья Петровна добрая! Она для нас во — расшибется — не выдаст ни за что!
— Не выдаст! — убежденно отозвалась Ганя и погрузилась в новые, теперь уже сладкие и такие несбыточные, как ей теперь казалось, мечты.
* * *
Было около половины седьмого утра, когда маленькая, тщедушная фигурка выскользнула из двери черного входа модной мастерской мадам Пике и, спустившись по лестнице, прошмыгнула во двор.
Пробежать до ворот и выйти на улицу было для Гани делом одной минуты.
На улице горели фонари и было холодно колючим утренним холодом, который бывает в начале зимы. Ганя крепче закуталась в свой байковый платок, который заменял ей ее подбитую ветром драповую кофточку, оставленную у мадам. Никто, кроме Анютки, не знал об ее уходе. Выбежала она сразу после того, как ее сообщница Анютка побежала в булочную, так что никто ее не заметил. С этой стороны все было благополучно. Ганя боялась другого… Ну, как она нежданно-негаданно придет в чужой дом и станет просить приютить себя Ольгу Леонидовну? И что если Ольга Леонидовна больна настолько, что к ней не пустят Ганю? Ганя несколько раз была в уютной и нарядно обставленной квартире артистки. Она бегала туда с заказами по поручению madam Пике или Розы Федоровны. Хорошо знала она и молоденькую франтоватую горничную Ольги Леонидовны Катюшу и степенную, важную кухарку "за повара" Анисью Васильевну. Они обе частенько угощали Ганю чаем, когда та прибегала с поручениями из мастерской. И дорогу туда Ганя знала прекрасно. Не позднее как через полчаса она уже поднималась по черной лестнице, ведущей к задней половине квартиры, занимаемой Бецкой, и остановилась перед закрытой дверью черного входа.
"Спят, поди, еще все, и прислуга тоже. Анисья Васильевна к восьми только поднимается и идет на рынок, — вспомнила девочка, — а Катюша-то и до девяти часов иной раз прохлаждается в постели. Торопиться ей некуда, Ольга Леонидовна раньше одиннадцати никогда не встает. Надо подождать на лестнице, пока они сами дверь откроют", — решила она и тут же, присев на приступку, стала подробно обдумывать все то, что она решила сказать Ольге Леонидовне, как просить и молить о милости добрую артистку.
"Буду Христом-Богом заклинать ее взять меня хоть на самую что ни на есть черную работу — полы мыть, на посылках бегать, грязь убирать на кухне. Все едино, что ни придется работать буду, только бы она, голубушка, не погнала меня от себя! Только бы при себе держала!" — решила девочка. Уже самая мысль о том, что, может быть, ей, Гане, предстоит от нынешнего дня ежедневно видеть ее "голубоньку Ольгу Леонидовну", жить под одной кровлей с нею, так воодушевила девочку, такую радость влила ей в сердце, что мигом были забыты и перенесенные ею накануне жестокие побои, и обиды, и угрозы "страшной Розки". Милый образ Бецкой заслонил собою все, и Ганя сладко замечталась теперь о предстоящем ей райском житье вблизи Бецкой, и эти мечты закружили в сладком вихре горячую головку ребенка…
— Никак Ганюшка? Что ж это ты тут примостилась, девочка, и на кухню не идешь?
И небольшая дородная фигурка кухарки Анисьи Васильевны предстала перед Ганей.
— Ты от мадамы, что ли? — спросила ее женщина.
Вся кровь бросилась в лицо Гани. Она замялась и, смущенно теребя пальцами бахрому платка, прошептала робко:
— Да… нет… я, Анисья Васильевна, к Ольге Леонидовне… по своему делу я… — и умолкла, жестоко краснея в тот же миг.
— Эвона! Когда хватилась! — громко воскликнула кухарка, ударяя себя полными руками по бедрам. — Да Ольга Леонидовна еще вчера утром за границу укатила. На всю зиму, на все лето, осенью, сказывала, вернется только. На год, почитай. Так это ее болезнь скрутила сразу, сердешную, что доктора сейчас, это, ее и погнали из здешней слякоти в теплые края. Потому что здесь она беспременно пуще расхворалась бы, ежели бы хоть неделю осталась, а там-то и погода, и страна другая… Солнце, говорят, море теплое и всяких таких удовольствий вдоволь. Ну вот, она живым манером собралась и покатила. В два дня, никак. С театром своим контракт нарушила, неустойку в несколько тыщ заплатила… Что ей? Она богатая… Так-то, милая, не увидишь ты до самой до будущей, значит, осени, своей заказчицы! А мы с Катей, так и вовсе не увидим, пожалуй. Потому на другие места поступаем. И квартиру передаем. И билетики у ворот уж наклеены. Как сдадим, так, значит, мебель в склад, а сами на другое место. Вот какие дела у нас нынче пошли, девонька! — заключила тяжелым вздохом свою речь словоохотливая стряпуха.
Отворилась дверь и из нее выглянула заспанная физиономия Катюши.
— Анисья Васильевна, кофей готов… Пить ступайте… А, Ганя! Вот кстати-то… Ступай и ты, с нами побалуешься горячим кофейком! Да что это, ровно лица на тебе нет, девочка? Больна ты, или обидел кто? — тревожно присовокупила она, взглянув на белое как снег личико Гани.
С первых же слов Анисьи Васильевны об отъезде Бецкой какой-то темный туман поднялся перед глазами девочки и понемногу окутал и говорившую с ней словоохотливую стряпуху, и дверь, и лестницу. Все гуще и гуще делался этот туман с каждой секундой, в то время как все тело Гани стало вдруг странно тяжелеть, словно наливаться свинцом. Шум, звон, какие-то несуществующие крики зазвучали в ее ушах, и внезапно поплыло перед ней и добродушное лицо дородной кухарки, и лестница, и дверь, и выглянувшее в последнюю минуту сознания лицо Катюши…
Как-то странно взмахнула обеими руками, точно птица крыльями, Ганя и, зашатавшись, упала на руки подоспевших к ней Анисьи Васильевны и Катюши.
Пережитые за истекшие сутки волнения, перенесенное жестокое наказание и последний, самый сильный удар — неожиданный отъезд Бецкой возымели свое действие. Не выдержал потрясений хрупкий организм ребенка, и девочка лишилась чувств.
* * *
Уже третий день лежит без признаков сознания Ганя в чистенькой, скромной по убранству комнате горничной Катюши. И Катюша, и Анисья Васильевна приняли горячее участие в заболевшей девочке.
Из своих скудных средств обе они лечили ребенка. Был позван доктор, куплено лекарство. Поили всякими микстурами и кормили порошками не приходившую в сознание Ганю, но ничего не помогало. Состояние больной ухудшалось с каждым часом. Девочка бредила и металась в жару по постели. Из отрывистых фраз ее обнаружилась пережитая маленькой сиротой тяжелая драма. Разрезанный ненароком дорогой лиф… Жестокое наказание… Угрозы страшной Розки… И опять предстоящие наказания в случае если не простит ее, Ганю, Мыткина — все это срывалось в одном общем хаосе криков и стонов с запекшихся губ девочки.
— Изверги! Злодеи! Мучители! До чего довели ребенка! — утирая передником слезы, говорила сердобольная Анисья Васильевна, прислушиваясь к этим отчаянным крикам.
— В больницу бы ее надо, сердешную, не померла бы у нас! — первая заикнулась Катюша. — Да и мадаме, хозяйке ейной, дать знать надо! Еще скажет, укрыли мы беглую девочку у себя.
— Как бы не так! Смеет она сказать это! — разразилась негодующая стряпуха. — Да ее самое, подлую, с живодеркой Розкой этой, в полицию предоставить надо за истязания ребенка… Да я ее! — тут негодующая речь обрывалась, и добродушная толстуха неслась, насколько ей только позволяло ее дородство, к мечущейся в жару Гане.
— Болезная ты моя! Бедняжка ты моя! И нет у тебя родителев, которые бы поплакали над тобою! — причитала она, склонясь над пышущей жаром Ганей.
Приглашенный во второй раз врач посоветовал Ганиным случайным благодетельницам отправить девочку в больницу.
— Там и уход лучше, и доктора, и лекарства под рукою, следовательно, и больше причин ожидать выздоровления, — убеждал он запротестовавших было женщин.
В тот же день закутанную в теплую шубку Катюши Ганю Анисья Васильевна вместе с горничной отвезла в ближайшую больницу. А вечером обе они были уже в мастерской мадам Пике.
О чем говорили с хозяйкой и с ее помощницей обе женщины, не слышал никто из мастериц. Но по возбужденным красным и взволнованным лицам всех четверых, когда они вышли из комнаты, было видно, что объяснение это носило далеко не мирный характер. Уходя, Анисья Васильевна суровым голосом упрекала в чем-то «саму» и старшую закройщицу, упоминала покойную Зину и как будто грозила даже. А «сама» и Роза Федоровна отвечали ей дрожащими голосами, в чем-то убеждали, в чем-то оправдывались. Как, по крайней мере, шепотом передавали друг другу находившиеся в мастерской работницы.
Едва только закрылась входная дверь за неожиданными и далеко не приятными для хозяйки мастерской посетительницами, как со своего обычного места за рабочим столом поднялась мастерица Марья Петровна и торопливой походкой прошла в помещение хозяйки. А через минут пять до насторожившихся девушек долетел повышенный голос «самой», скрипучие ноты Розки и ломкий, прерываемый кашлем, высокий говор Марьи Петровны.
Разумеется, о работе нечего было и думать. И мастерицы, и их помощницы, и даже девочки побросали работу и жадно прислушивались к тому, что происходило за дверью.
Но вот внезапно стихли голоса, и на пороге мастерской появилась бледная, с горящими глазами, с резкими пятнами чахоточного румянца, выступившими на лице, Марья Петровна.
— Прощайте, девицы, — заговорила она своим слабым, высоким голосом, — не поминайте лихом, ухожу я отсюда, к другой хозяйке поступаю. И сама ухожу, и Ганю к себе возьму, если суждено ей выздороветь только. Авось, там, где пятеро человек сыты, и шестая прокормится, Бог поможет сироте! — и горячо распростившись со всеми работницами, Марья Петровна, не дожидаясь часа окончания работы, быстро покинула мастерскую.