Том 34. Вечерние рассказы - Чарская Лидия Алексеевна 18 стр.


Бог действительно помог сироте, и Ганя выздоровела. Тот день, когда она, впервые почувствовав заветное облегчение, открыла сознательные глаза, первое лицо, замеченное ею у постели, было лицо Марьи Петровны. Девочка сердечно обрадовалась приходу мастерицы, а когда та объявила ей радостную весть о том, что берет ее к себе на помощь старухе-матери для надзора за ее детьми и ведения несложного хозяйства, Ганя бросилась на шею к доброй женщине и разрыдалась счастливыми, облегчившими ее настрадавшуюся душу слезами.

С этой минуты заметно пошло на поправку здоровье девочки. Через неделю она уже разгуливала по больничной палате в сером халатике выздоравливающей, а еще через месяц уже хлопотала в крошечной квартирке Марьи Петровны среди ее четверых детишек и старухи-матери, очень ласково относившихся к любому члену семьи.

Должно быть, доброе дело, совершенное Марьей Петровной, не прошло втуне. С той минуты, как поселила добрая мастерица у себя Ганю, приятная новость в виде полученного Марьей Петровной прекрасного, хорошо оплачиваемого места заставила облегченно вздохнуть бедную труженицу.

Прибавился доход — облегчилась жизнь. Теперь увеличившаяся семья мастерицы могла себе позволить некоторую роскошь даже в виде поездки на дачу, в деревню. Сняли недорогую избу и поселились в ней. Марья Петровна даже взяла отпуск на месяц у своей новой хозяйки, особенно дорожившей знающей и трудолюбивой мастерицей, и занялась самым энергичным образом своим лечением.

Ганя вполне оправилась и поздоровела на чудном деревенском воздухе. После тяжелой жизни у мадам Пике ее пребывание в семье Марьи Петровны среди двух ласковых, добрых женщин и обожавших ее ребятишек казалось ей настоящим раем. И когда осенью она снова вернулась в город, забежавшая как-то к ней мимоходом по дороге в Гостиный двор Анютка едва узнала в загоревшей и на диво поправившейся девочке свою прежнюю слабую и болезненную подругу.

Между прочим, Анютка рассказывала удивительные вещи Гане. С самого дня побега Гани из мастерской как-то странно и резко изменились отношения «самой» и «Розки» к ее работницам и ученицам. Прежние крики и брань затихли. О побоях и щипках и говорить уже нечего — они совершенно исчезли из обихода старшей закройщицы и хозяйки. Сама "страшная Розка" круто изменилась и притихла. "Говорят, им от полиции вышло какое-то предостережение, чтобы, значит, не мучить нашу сестру, а не то прикроют мастерскую ейную", — захлебываясь горячим кофе, гостеприимно предложенным ей бабушкой, матерью Марьи Петровны, рассказывала Анютка.

И рассказывала, кстати сказать, совершенную правду. Испугалась ли хозяйка со своей помощницей могущих снова возникнуть недоразумений со дня побега и болезни Гани, или же действительно получила предостережение от администрации, но только с этого дня заметно улучшилась жизнь бедных маленьких тружениц модной мастерской мадам Пике.

Репетитор

Последний урок в гимназии только что кончился. Старенький, прихрамывающий на одну ногу, учитель математики, поспешно ковыляя, вышел из пятого класса. И следом за ним выскочили оттуда веселой гурьбой гимназисты, переговариваясь между собой.

— Ты куда? На каток, Лимонин?

— Да, с Козыревым. Ухарские там, братец, горы устроили!

— А ты, Петров, со мною, нам по дороге.

— Ладно, шагаем. Мне только книгу переменить в библиотеке надо.

— Тореадор… Смелее в бой! Тореадор! — забасил на весь коридор пятиклассник Курицын, обладающий титаническим басом, и тотчас же смолк, осекся и нырнул за колонну, заметя невдалеке всем хорошо знакомую сухую и длинную фигуру директора.

Павлуша Меркулов вышел вместе с другими в просторную, увешанную бесчисленными гимназическими шинелями, раздевальню. Надев при помощи сторожа Артамона свое ветхое, подбитое "рыбьим мехом" пальтишко, из которого он вырос еще два года тому назад, он нахлобучил по самые брови старенькую с потертым козырьком фуражку и энергично зашагал по улице, глотая студеный двадцатиградусный морозный воздух.

Прижимая рукою к боку находившийся у него под мышкой сверток с книгами и тетрадями и глубоко засунув в карманы начинавшие уже зябнуть руки, Павлуша бодро зашагал по завеянному снежком тротуару. Идти было далеко. С одной из центральных городских улиц, примыкавших к Невскому проспекту, на семнадцатую линию Васильевского острова, где у Павлуши Меркулова, ученика пятого класса N-ской гимназии, был урок.

Этот урок Павлуша, худенький, высокий шестнадцатилетний подросток-юноша, выхлопотал себе с большими трудностями при помощи объявлений и рекомендации самого инспектора. Приносил он Павлуше ровно десять рублей в месяц — подспорье немалое для отца-труженика, день и ночь не разгибающего спины над станком пильщика по дереву.

Ремесло Петра Михайловича Меркулова, отца Павлуши, являлось, так сказать, исключительным. Немного находилось любителей заказывать рамочки и ящички, выпиленные из дерева хотя бы и с таким неподражаемым искусством, каким обладал пильщик Меркулов.

Обыватели в таких случаях предпочитают купить готовую вещь в магазинах Гостиного двора. Вот почему Петр Михайлович Меркулов жил более нежели бедно с семьею, состоящей из больной, страдающей суставным ревматизмом жены, двух малолетних дочек Оли и Насти и любимца своего сына Павлуши.

Еще недавно держал Петр Михайлович токарную мастерскую, имел мастеров и подручных. Дела шли настолько хорошо и гладко, что мог он отдать своего Павлушу, окончившего в ту пору трехклассное городское училище и отличавшегося большими способностями и желанием продолжать учиться, в гимназию, как господского сына. Но болезнь жены, постоянные траты на ее леченье, потеря главного токаря-мастера, перешедшего из-за личных выгод в другое токарное заведение — все это вместе взятое пошатнуло дела Меркулова, заставило его распустить работников, закрыть, ликвидировать мастерскую и заняться одному выпиливанием мелких вещей и починкой зонтиков.

К счастью, освободили к этому времени от платы за ученье его Павлушу ввиду исключительных успехов в занятиях, да подвернулся к тому же Павлуше десятирублевый урок у лавочника в семнадцатой линии, и таким образом юноша мог несколько помогать отцу в содержании семьи.

Правда, нелегко приходилось порою юноше. Помимо приготовления собственных уроков, задаваемых гимназистам к следующему дню, помимо хлопот с больной матерью, прикованной день и ночь к постели, и беготни в аптеку и лавочку, Павлуше надо было урывать по полтора часа ежедневно для занятий репетиторством с тупым, несмышленым, лишенным всяких способностей, да еще вдобавок ко всему этому ленивым внуком лавочника.

Нечего и говорить, что далеко не с радостным сердцем ходил на эти уроки юноша. Нынче же он с особенным неприязненным чувством шагал по знакомой дорожке к Васильевскому острову.

И морозно было сегодня, и продрог он в своем легком пальтишке, служившем ему и зиму, и лето, да и уроков было задано немало на завтра. А сегодня еще надо было помочь отцу сдать заказ, то есть попросту поработать над станком до тех пор, пока не позовет к ужину сестренка Настя, прекрасно, несмотря на свои десять лет, управлявшаяся со стряпней.

А тут, как нарочно, то и дело обгоняли Павлушу краснобокие быстрые трамваи и веселым своим грохотом заманивали его к себе.

Но за удовольствие проехаться в электричке надо было раскошелиться на целый пятак, а этой роскоши Павлуша Меркулов себе уже никак не мог позволить. Уж и то с завтраками своими он нагнал экономию. Попросту обходился без завтрака, то есть трехкопеечной булки, которую в былые, лучшие времена, покупал у гимназического булочника, заглядывавшего к ним самым аккуратным образом ежедневно в большую перемену. С тех пор как нужда и лишения стали постоянными сожительницами семьи пильщика Меркулова, Павлуша сумел уверить родителей, что денег на завтраки ему не нужно, что завтраки — пустое дело, в сущности, и что они только зря отнимают время у занятого повторением уроков гимназиста. А что вместо завтраков он лучше будет досыта пить с хлебом по утрам чай и поститься до обеда.

— Да как же ты, болезный мой, так долго голодать-то будешь? — сокрушенно тянула своим слабым голосом Капитолина Власьевна, больная мать Павлуши.

— Полно, мамаша. Сыт я… До вечера терпеть могу… Вон спросите Настюшку, сколько я при ней хлеба уписал нынче. С запасом на случай голода! Что уж тут, потолстел даже! — шутил Павлуша и, чтобы избежать дальнейших сетований матери, спешил собрать свои книжки и тетради и бежал в гимназию.

Разумеется, из желания успокоить мать говорил это юноша. На самом же деле, как бы ни был он сыт утром от ломтя черного хлеба и двух кружек чая, к шести часам вечера после сделанного им немалого моциона из гимназии до семнадцатой линии и в Спасский переулок оттуда Павлуша чувствовал не только явный голод, но и чрезвычайную усталость, и какую-то разбитость во всем теле.

* * *

— Ну вот, слава тебе Господи, пришел-таки батюшка… А мы уж думали, не придешь нынче. Ин, холодина-то какая. Добрый хозяин собаки не выпустит на улицу. Ты бы чайком побаловался малость! А? Я тебе налью стаканчик, батюшка! — так говорила рыхлая седая старушка в бумазейном платье с разводами, в черной наколке на голове, сама лавочница Анфиса Харлампиевна, крестная мать и бабушка Павлушиного ученика.

Сам ученик, двенадцатилетний Кокочка, умудрившийся застрять на третий год в первом классе ближайшей к их дому мужской гимназии и не исключенный только ради усиленных просьб его дедушки Кузьмы Матвеича Лодыгина, усиленно занимался в эту минуту соскабливанием с замерзших окон тоненьких льдинок и сосал их, как леденцы.

— Благодарю вас, Анфиса Харлампиевна, чая я не хочу. Да и не холодно нынче вовсе! — поторопился отказаться Павлуша.

— Ну, как знаешь, батюшка! — не совсем довольным голосом произнесла старуха и, выходя из комнаты, ворчливо заговорила себе под нос:

— Ишь, гордый какой! Всякий раз хлебом-солью нашим гнушается… Подумаешь, емназист так и барин. А у самого-то нос, что твоя клюква подснежная от стужи-то, да и пальтишко-то не сегодня-завтра расползется по швам… А тоже, фордыбачится, генерал какой!

Если б знала только старуха причины, побуждавшие Павлушу отказываться всякий раз от ее угощений! Бедный юноша, действительно застывший от холода, не прочь был напиться и горячего чая, и отведать вкусного пирога, оставляемого ему иной раз от обеда хлебосольной по натуре Лодыгиной, но Павлуша никогда бы не решился лакомиться всеми этими вкусными вещами, в то время как его семья питалась одним хлебом да картофелем, а в лучшем случае пустыми кислыми щами.

Нынче же особенно потянуло мальчика проглотить стакан горячего чая с вкусной домашней булочкой (иначе, он это знал прекрасно, чай не подавался в зажиточной семье лавочника), но он превозмог себя и отказался.

— Ну, Кока, приступимте! — бодрым, почти веселым тоном обратился он к прилипшему к окну мальчику и, потирая иззябшие руки, уселся к столу.

Кока нехотя оторвался от окна и, переваливаясь с боку на бок, лениво занял свое обычное место напротив репетитора.

— Ну, что у вас на завтра? Покажите-ка классный дневник!

Кока так же нехотя, с теми же ленивыми движениями протянул Павлуше синюю, украшенную несколькими кляксами, тетрадку.

Павлуша узнал из тетрадки, что было задано, пожурил мимоходом Коку за небрежное отношение к классным вещам вообще и за бесчисленные кляксы, усеявшие тетрадь, в частности, и перешел к объяснению математической задачи.

"У одного садовника в саду было тридцать семь яблонь…" — так гласило начало задачи, заключающей в себе все четыре действия сразу, но далеко не трудные для самого малоспособного ученика.

Кокочка, внимательно слушавший было задачу, вдруг широко улыбнулся и, неистово болтая под столом ногами, выпалил:

— А у нас, Павел Петрович, у бабушки в деревне тоже яблоня есть. Огромадная!

И он даже языком прищелкнул от удовольствия, припомнив, какая большая растет в их деревенском саду яблоня.

— Вы, Кока, лучше задачу повторите, чем глупости говорить! — серьезным тоном, не поднимая глаз от книги, остановил его Павлуша.

Кока покорно замолчал и притих на минуту. Но на минуту только, не более.

— Павел Петрович, — неожиданно произнес он, лукаво прищурив серые заплывшие глазки, — а у вас в гимназии в младших классах переплевываются за уроком?

— То есть как это переплевываются? — не понял Павлуша.

— А очень просто. На перышки. Я, например, перышко ставлю на том, что на чужую парту в чернильницу попаду… И ежели попаду — мое перышко, не попаду — соседа. Я таким манером за этот месяц две дюжины перышек выиграл, вот как мы! — с явным хвастовством присовокупил мальчик.

— Перестаньте, пожалуйста! — вспыхивая, снова остановил его Павлуша. — Решайте задачу, не время теперь говорить. Завтра опять единицу получите. И дед ваш опять будет недоволен.

Этот аргумент немного подействовал на Кокочку, и он снова затих на некоторое время.

С трудом одолел он задачу и в присутствии Павлуши, под его руководством, выдолбил, как попугай, повторяя за ним каждое слово, главные реки Европы и уже приступил к диктовке, которую они ежедневно делали с репетитором, так как орфография у бедного Кокочки хромала больше всего, и на нее особенно налегал ретивый Павлуша.

Писал Кокочка возмутительно. Не говоря уже о букве «Е» и знаках препинания, к которым мальчик питал явную, непримиримую, ничем не объяснимую вражду, делал Кокочка и в самых простых словах самые непозволительные, грубые ошибки.

Написать в два приема слово «курица», поставить твердый знак после буквы «ч» в слове «чернильница» ему ничего не стоило, по-видимому.

— Это ужас что такое, опять вы «белый» через «э» написали! — проверяя его усеянную ошибками диктовку, возмутился Павлуша. — Ведь сколько раз я твердил вам, что «белый», "белить", «белье» через «е» пишется! Ведь вы этак на четвертый год в классе останетесь! — возмущался он.

— На четвертый не оставляют… На четвертый выключат обязательно! — с невозмутимым спокойствием заявил Кокочка.

— И выключат! Да разве от этого легче? Что ваши дед и бабушка на это скажут? — волнуясь, говорил Павлуша.

— Дедушка выдерет! А бабушка плакать будет, это уж обязательно, — ковыряя перочинным ножичком край стола, так же невозмутимо отозвался Кокочка.

— С чего это будет плакать бабушка? С чего это, Кокушка? А? — послышался голос с порога, и лавочница Лодыгина предстала перед Павлушей и его учеником.

— Да вот предостерегаю, Анфиса Харлампиевна, внучка вашего, учится уж он больно плохо… Хочу нынче же с Кузьмой Матвеевичем переговорить, не даром же деньги брать с вас, если не видно никакого успеха, — краснея до ушей, произнес Павлуша.

— И-и, батюшка мой, — испуганно затянула Лодыгина, — что ты это вдруг такое надумал! Да храни тебя Господи самому жалиться на Кокочку! Сам-то у нас ужас какой свирепый; выпорет он мальчонку как Сидорову козу. Долго ли искалечить таким манером ребенка? Рука у него тяжелая, дух воинственный, долго ли до греха, говорю! А Кокушка у нас слабенький, сырой, храни его Господи! Нет, уж ты и из головы это выкинь, батюшка, чтобы жаловаться. Тебе что? Сиди себе да учи, небось, не просидишь места-то!

— Да поймите же, не могу я деньги брать задаром, ежели внук ваш никаких успехов в занятиях со мной не показывает! — волнуясь, дрожащим голосом говорил Павлуша.

— Ну, уж ты это глупости говоришь, извини меня, старуху, батюшка! Что, тебе мешают, что ли, чужие денежки? Ты знай себе учи его да поучивай, а что из этого выйдет, не твое дело. Денег у нас, слава тебе Господи, сухо дерево завтра пятница, — постучала она средним суставом указательного пальца об стол, — чтоб не сглазить, тьфу, тьфу, значит, — пояснила она тут же удивленно вскинувшему на нее глазами Павлуше, — так неужто же мы о такой малости говорить станем! Да ты вот что, батюшка, ты начистоту мне скажи, по-хорошему, — тебе ежели мало десятки, так я два рублевика от себя кажный месяц прибавлять стану. И самому не откроюсь, и Кокушке молчать закажу! Ась? Может, и столкуемся, батюшка?

Назад Дальше