Алики-малики - Полетаев Самуил Ефимович 6 стр.


Набегавшись, ребята сели вместе делать уроки: Настенька на полу с книжкой, а Павлик за столом. Настенька побормочет-побормочет и перевернёт страницу. Скоро всю книжку прочла и потребовала другую. Павлик сунул ей ботанику, она и ту прочла. И арифметику также. И родную историю. Потом Павлик читал ей стихи, которые были заданы наизусть. Так вот вместе делали уроки, пока Настенька вдруг не заснула. Легла на пол и заснула. Павлик отнёс её на кровать, прикрыл одеялом, постоял-постоял и, решив, что теперь, верно, не проснётся до утра, пошёл домой.

На следующий день Павлик повстречал Ефима Савельича по дороге в школу. Он зашагал с ним в ногу, чуточку забегая вперёд и заглядывая учителю в глаза.

— Уроки сделать успел? Настенька не мешала? А я, голубчик, туда-сюда замотался: инспектор приезжал, в сельсовет с ним ходили, потом в лесничество ездил насчёт лесу для ремонта… Ты уж извини, что так получилось. От мамаши нагоняя не было?

Поговорили о всяком, а о скворце — ни полслова, словно и не было той истории на кладбище и разговора в учительской, который подслушал Васька.

В школе Павлик всё время старался попадаться Ефиму Савельичу на глаза. Вертелся на уроке арифметики, как юла, то и дело тянул руку, словно бы только и мечтал о том, чтобы его спросили. На перемене он летал в лабораторию, помогал семиклассникам готовить приборы для физики. После звонка выгонял ребят из класса, хотя на это был дежурный. На переменках, идя перед Ефимом Савельичем, цыкал на малышню, шумевшую больше, чем пристало. Зачем? Так, на всякий случай. Может, Ефим Савельич скворца припрятал, а сам приглядывается, кто это набедокурил. Однако все его старания пропадали впустую — Ефим Савельич не замечал его усердия и только изредка, проходя мимо, ладонью встрёпывал чубчик на голове или похлопывал по плечу. Нет, видно, ничего не знал. А может, никакого кольца и не было вовсе? И как-то, задержав Ваську, Павлик оттащил его в сторону, взял за отворот рубахи и задышал ему в лицо:

— Брехня всё это насчёт кольца. Это Ефим Савельич так, для смеху. А ты и уши развесил. Лопух ты, вот ты кто!

Ефим Савельич вскоре уехал в область. Вызвали на совещание. Свои уроки он отдал учительнице биологии Маргарите Ивановне, и Павлик совсем уже стал забывать о случае со скворцом. Ему начинало казаться даже, что скворца и не было вовсе. Однако же мысль о колечке не давала покоя: а вдруг другой какой-нибудь с колечком летает? Чуть не каждый день гонял он теперь на кладбище и в приозёрный парк, где не верхушках лип расселился целый город, чёрный от птичьих гнёзд. Васька следовал за ним, как тень, караулил внизу, пока тот выпугивал птиц из гнёзд. Но всё впустую — никто с колечком не попадался.

В школе теперь Павлик нисколько не старался — не гонял за приборами в лабораторию, не следил за порядком в классе, словно дежурный. На переменах швырял малышню на пол, дёргал девочек за косы, на уроках затевал с соседями возню или спал. Не изменил он своего поведения и после приезда директора. И однажды от скуки даже затеял трещотку — стал катать ступнёй гранёный карандаш по полу. Треск получился отменный, а кто трещит, поди догадайся. Тем более трещал осторожно: потрещит, потрещит, а как только Ефим Савельич оглянется, тут же перестанет. Повернётся учитель к доске, Павлик снова потрещит. Весь класс развеселил.

Удивительный всё же человек Ефим Савельич — даже на спор рассердить его было трудно. Он и сейчас не рассердился, а только сконфуженно почесал за ухом и попросил:

— Может, наигрались уже, и хватит?

Но Павлик не угомонился — только учитель отвернулся, как он снова прокатился ступнёй по карандашу. Ефим Савельич покачал головой и усмехнулся.

— Ну что ж, тогда попрошу всех встать из-за парт — и в стороночку…

Все вышли в проход, а Павлик замешкался, пытаясь закатить карандаш под планку, и этого было вполне достаточно. Ефим Савельич взял у него карандаш, осмотрел его и сунул к себе в боковой карман.

— На вот тебе мой — бесшумный. Можешь теперь катать, сколько захочешь…

И под смех всего класса дал ему круглый карандаш и продолжал объяснение как ни в чём не бывало.

После уроков ребята остались на пионерский сбор. Пришёл и Ефим Савельич. После того как обсудили успеваемость и утвердили план работы на лето (в школе впервые открылся пионерский лагерь), слова попросил Ефим Савельич. Он вышел к доске, достал из кармана конверт и нацепил на нос очки.

— Тут, ребята, в область переслали письмо из Сиднея. Я переписал его. Где находится Сидней, кто знает?

— В Швеции!

— Во Франции!

— В Англии!

— В Австралии, — неуверенно сказал кто-то.

— Правильно, в Австралии…

— А что за письмо такое?

— А вот послушайте-ка, — Ефим Савельич пробежал сперва листок глазами, а потом стал читать: «Каждому, кто сообщит о судьбе закольцованного скворца с номерами от 1 до 20, о его местопребывании, о времени прилёта, количестве яичек, времени выведения птенцов и условиях гнездования, будет выслан альбом птиц Австралии и почётный значок общества по охране природы». Подпись: профессор Эллиот.

В классе поднялся страшный шум. Все повскакали с мест. А Васька прямо-таки оцепенел от удивления: лицо его вытянулось, глаза полезли на лоб. Павлик как встал, так и забыл сесть — все смотрел на Ефима Савельича, моргая глазами. Учитель призвал класс к порядку, ребята сели, продолжая спорить, потому что никто не знал, что означает письмо, и многие подумали, что надо тут же пойти ловить скворцов.

— Садись, Зарубин, — кивнул Ефим Савельич и, когда все наконец успокоились, сказал тихим, проникновенным голосом: — А ведь нам повезло, ребята. Скворец с номером семнадцать у нас…

— Где? — загалдели ребята. — Не может быть!..

— Почему не может быть? Скворец поселился на кладбище, отложил несколько яиц, но вот кому-то не понравилось, что он там живёт, выгнал его из гнезда…

Ребята стали переглядываться. Некоторые втянули головы в плечи. Установилась тягостная тишина. Все ждали, что учитель назовёт разорителя птичьих гнёзд.

— Кто разорил гнездо, тот сам знает. Я хотел только сказать, что скворца мне удалось всё-таки спасти…

— А где он, где?

— Скворец уже улетел. Пожил у меня в баньке несколько дней и улетел.

— А кому же альбом тогда и значок?

— А это я и сам не знаю…

Ребята опять зашумели. Учитель задумчиво посмотрел на них.

— А может, так поступим, — сказал он. — Объявим конкурс на лучшее сочинение: мои летние наблюдения за жизнью птиц? Победителю и вручим. А письмо доктору Эллиоту я уже написал.

На том порешили.

После обеда Павлик пришёл на кладбище. Для чего? Он и сам не объяснил бы это. Просто захотелось посмотреть на берёзу с дуплянкой, из которой он когда-то вышвырнул скворца. А вдруг скворец вернулся? Но нет, не было его. Не вернулся. Павлик вспомнил, как скворец кричал, трепыхая крыльями, пытаясь отогнать его от дуплянки, и нехорошо ему стало, и поплёлся он домой.

Дома Павлик забрался на чердак и долго смотрел на ящик с опилками, где лежали яички — зелёные, голубые, крапчатые: скворцы, галки, сороки, дятлы, синицы, которые могли бы появиться на свет, петь и летать, если бы Павлик не уничтожил их ещё до рождения. Он подсел к чердачному окошку и раздумался. В старом тополе, лежавшем вётлами прямо на крыше, шумели птенцы. Солнце билось в шелестящей листве, уже затканной первым белым пушком. Ветерок приносил сюда запахи расцветающих лугов, свежесть озёрной воды. Тёмные липовые аллеи парка возле старой, разрушенной церкви, кочки с длинными хохолками травы, болотные оконца с поблёскивающей в них талой, ещё снеговой водой, молодые лягушки, жучки, мошки, первые бабочки — всё это жило и дышало радостью весны. Но вот птенцы — те, что лежали сейчас перед Павликом грудой пустотелых яичек, большая стая птенцов, — никогда не увидят солнца и лета.

Павлик слез с чердака, без всякой цели бродил за огородами и не заметил, как очутился возле дома Истратовых. Он прошёл через сад и задержался возле баньки, где, по словам Ефима Савельича, несколько дней жил скворец — тот самый с номером. Он открыл дверь, прошёл в предбанник и в каменку. Пахнуло мылом и холодным дымом. Чёрные, закопчённые камни источали сырость и мрак. Сквозь отверстие в углу виднелся кусочек голубого неба. Шелестели листья на ветру. На чёрной корявой доске шевелился золотой кружок света, и в нём поблёскивало сломанное блюдце с водой. Скворца не было. Только серое пёрышко прилипло к доске. Павлик оглядел тёмные задымлённые углы — так, на всякий случай, но и там никого. И тогда он подумал, что никуда скворец не улетел, а давно уже, наверно, умер, и Ефим Савельич просто выдумал про то, что он улетел. Не мог он улететь никуда, помятый, больной, с лапкой, хрустнувшей под его, Павлика, пальцами.

Павлик присел на скамейке, дышал горьковатым воздухом старой баньки и думал о скворце. Он представил себе доктора Эллиота, старого, очкастого, сутулого, чем-то похожего на Ефима Савельича. Ходит, наверно, с блокнотом в руке, смотрит вверх, на деревья, а из гнёзд сыплется на него мусор, сучки и веточки. Птицы садятся ему на плечи, порхают вокруг и кричат. Эка штука — скворец! — а ведь сам доктор надевал ему на лапку колечко, а когда отпускал, говорил: «Лети, голубчик! Авось в чужих краях приют найдёшь, свет не без добрых людей»…

В саду послышались шаги. Может, кто мимо, к ручью, куда бабы ходят стирать? Но шаги всё ближе и слышнее, совсем уже рядом, возле баньки. Павлик замер. Тишина и чьё-то дыхание. Распахнулась дверь. Зашуршали прелые листья от веников. В дверном проёме каменки показались лицо и глаза, широко раскрытые от темени.

— Кто здесь?

Молчание.

— Ты, Зарубин?

Павлик поднял глаза на него.

— Неправду вы сказали. Никуда он не улетел.

Ефим Савельич подсел к нему и положил руку на плечо.

— Нет, голубчик, правда. Я планочками ножку обложил, перевязал, ножка скоро наладилась, он и улетел. Сперва на груше посидел, потом улетел. Может, где в другом месте на лето осядет. Теперь, понятно, подальше от деревни.

Ефим Савельич словом его не попрекнул, ни о чём не расспрашивал, и сам ни с того ни с сего начал рассказывать о детстве своём, как сам когда-то птиц не жалел, как хотел учёным стать, да ума не хватило и знаний. Павлик слушал его и думал: вот бы отца такого, как бы любил его! Сидел учитель рядом, на нём старый пиджак, лицо морщинистое, немолодое, и душа у Павлика колыхнулась от тёплого чувства к нему.

Они вышли из баньки и какое-то время стояли, ничего не видя перед собой. Зелёный шелест старой груши, розовая кипень вишен обрушилась на них пахучим сладким ветром, рыжее солнце жигануло в глаза. И тут их увидела Настенька и с радостным визгом побежала через грядки, раскинув руки.

Мостик через ручей

Моросит дождик. В тумане едва различаются тальниковые верхушки и тонкие жерди мосточка. На дне оврага течёт набухший от дождей ручей, он неглубок, зарос камышом и осокой. Истратов стоит над крутым глинистым спуском и тянет цигарку из-под ладони. Со шляпы на плащ стекают капли. Под ракитой лежит его старый, дерматиновый портфель. За увалами убранных полей и сиротливо мокнущими бабками — село Задубенье, откуда скоро должны появиться ребята.

Ещё с лета Истратов завязал в памяти узелок: шатучие эти мостки над ручьём надо заменить крепкими брёвнами. Ребята грейдерной дороги на Жуково не признают и бегают в школу тропкой, ведущей к ручью, а здесь этот мостик — не ровён час, случится беда.

Завязать узелок завязал, а сделать — руки не дошли. И вот который уже день встаёт Истратов пораньше, приходит к мосткам и, дожидаясь ребят, курит и соображает, где бы раздобыть три крепких бревна. Дело плёвое, однако брёвна на дороге не валяются, сам без плотника не сладишь. Сколько ни думай, а своими силами не сделаешь — придётся в ножки кланяться Гришке Клыку.

Над увалом показались ребята. Они бегут, размахивая портфелями и ранцами, обгоняют друг друга, скользят на мокрых тропках, норовят первыми добежать к мосткам.

— Ах, негодники, сатана вас возьми! — ворчит Истратов, разводя руки навстречу ребятам. — А ну, сбавь скорость, тормози! Ишь разбежались!

— Здрасьте, Ефим Савельич!

— Моё почтение, Ефим Савельич!

Федька Клычков, грудастый крепыш, вылупил свои горячие глаза, крутит портфелем, чтобы обратить на себя внимание.

— Смотрите, я на одной ножке!

Жерди гнутся под Федькой, скрипят, сердце холодеет, наверно, от страха, а он всё же перебирается.

— Не смей! — кричит Истратов, но куда там.

Федька летит на взгорье, прыгает — и бух! растягивается на траве. Все смеются: мосточек на одной ножке перепрыгнул, а на ровном месте двумя поскользнулся.

— Ефим Савельич, глядите, как я!

Это Мишка Сырцов. Идёт по жердям хоть и на двух ногах, но не разгибает их в коленях — мелкими шажками, вихляя боками, как барышня.

— Я вот тебе, курицын сын!

— Здравствуйте, Ефим Савельич, — старательно и робко выговаривают девочки. Они держатся кучкой, в стороне от мальчишек.

— По одному, по одному. Торопиться некуда, времени много.

— Пение будет сегодня?

— Ефим Савельич, а я к моторчику якорь намотал.

— А я газету сделал. Показать?

— Да куда ты, чумичело, в дождь разворачивать? — уже улыбается Ефим Савельич.

— Меня сегодня пораньше отпустите? Мне с мамкой в район — форму покупать.

— А я урок не сделала, Ефим Савельич, батька заболел…

— Ладно, ладно, в школе потолкуем.

Учитель последним идёт по мосткам. Жердины провисают под кирзовыми сапогами, дрожит в болотце трава, от дождика и ветра дробно колышется вода между камышинными дудками.

Хлябь-то какая! Придётся просить Григория о помощи — ничего не поделаешь.

После школы Истратов идёт в правление. Там уже полно народу. Бабы лузгают семечки, мужики дымят махрой, в сизых клубах дыма лиц не разобрать. Дверь с улицы то и дело распахивается — входят и выходят люди, нагоняют хмарь, сырость, запахи дождя и мокрой овчины. В маленькое окошко сеется жидкий свет. Ещё не вечер, но горит уже лампочка.

— Здорово, Ефим!

— Здравствуйте, Ефим Савельич!

— Ну как там мой оголец?

С Ефимом здороваются по-разному. Кто хлопает по плечу — как-никак свой, деревенский, а кто заискивающе смотрит в глаза — школьный директор.

— По школьному али по личному какому? — справляется старичок Пантелей Венедиктыч. И, не дождавшись ответа, продолжает: — А я вот, вишь, пенсию хлопочу. Ты мне как посоветуешь: писать куда ай не шуметь? Положили мне восемнадцать рублей в месяц, так это что же получается? Возчиком работал в последние годы, это правда, а ведь раньше и плотничал и шорничал. Что ж я себе работал, не колхозу?

— У тебя что, «Беломор»? Ну-ка дай, а то надоела махорка. Ты, дед, подвинься, ишь расселся как барыня. Тебе на печи лежать в такую погоду, а ты толкаешься тут…

— Здравствуйте, Ефим Савельич, — раздаётся певучий голосок.

Это Маня, его однолетка. В детстве вместе учились, сидели за одной партой. Скорбел он сердцем об ней, да так и проморгал — перехватили девку, вышла замуж. Трёх детей родила, двое уже в школу бегают к нему.

— Привет, Манюшка. Дунечка скоро в школу выйдет?

— Давеча возила её в район, доктор говорит — недельку подержать. Плачется девчонка — подружки все книжки прошли, как бы не отстать…

— Чего ж ей Митька не расскажет?

— Я и прошу, а ему всё некогда — на улице гоняет. Вы бы сказали ему, Ефим Савельич.

— Ладно, скажу.

Смотрит в её милые, застенчивые глаза. Лицо обметало морщинками, платок приспущен по-старушечьи, а всё одно сердце лежит к ней, как когда-то. Не упомнит теперь, как это перешла она с ним на «вы». Как ни сбивал её, она ни в какую, смотрит на него, ровно бы поднялся он над ней в своей учёности бог знает как шибко. А ведь он как был Фимка, так и остался — пожалеть некому… Ладно, муж ей достался хороший, справный тракторист. И дети хорошие, дай им бог здоровья…

Истратов сидит среди мужиков и баб, курит, щурится, то одному отвечает, то другому. Дверь на улицу не закрывается, прёт сюда народ по всяким делам: кто за нарядом, кто испросить машину за лесом, кто соломы для крыши, мало ли просьб к правлению. В соседней комнате шумят голоса. Шумят слитно, да один перекрывает — раскатистый, командирский. Из комнаты показывается Герман Изотов, долговязый парень в сером кителе с накладными карманами. Стрижен ёжиком. Его обступают и в голос, перебивая друг друга, объясняют, что и зачем.

— Ты мне справочку обещал…

— Насчёт коровы я — примут ай нет?

Назад Дальше