ЧАСЫ С КУКУШКОЙ
1
С чего начать и как рассказать мне о своем отце? Бывают дни, когда он такой тихий, добрый и приветливый, что лучше его на всем свете не сыщешь. Ласково кладет мне руку на плечо, усаживает рядом и говорит:
— Не пора ли браться за ум, сынок? Вон ты какой вымахал, а в голове все одни шалости. Свистнут под окном друзья-приятели — тебя и след простыл. Да и что проку дружить с теми, кто, как и ты, витает в облаках? Хочу, чтоб мой сын человеком вырос, понимаешь?
— Да, папа.
— Раз и навсегда заруби себе на носу, что хорошо, что плохо, что можно, чего нельзя. Не надоело разве доводить людей до белого каления, выслушивать от них упреки? Не лезь на рожон, не обижай сестру и не огорчай маму. Образумься наконец, чтобы отец мог гордиться тобой. Я должен быть уверен, что все мои старания и муки не напрасны, что у меня растет хороший сын. Понимаешь, о чем я говорю? — Да, папа.
Я сглатываю застрявший в горле ком и не решаюсь поднять на отца глаз. Так, кажется, и вскочил бы, поцеловал ему руку, прижался к груди, но невесть какая сила крепко-накрепко приковывала меня к стулу.
Но иногда отец приходит в неописуемую ярость. Вот как два дня назад, например. И из-за чего, спрашивается, весь сыр-бор загорелся? Да из-за такой чепуховины, что и говорить смешно. Ну, запальники с ребятами взрывали. Знаете, что это за штука такая? Берешь кусок железа с углублением или гильзу побольше, набиваешь отверстие порохом, потом вставляешь в него гвоздь, привязываешь проволоку и со всего размаха шваркаешь об камень. Гвоздь ударяется в порох, и гильза взрывается.
Так вот, ходили мы по селу, били запальниками по камням да по углам домов, и грохот заглушал все остальные звуки, как если бы снова началась война. Это только поначалу бывает тяжко, приходится уши пальцами или ватой затыкать, но зато, когда малость пообвыкнешься, ничего, кроме щекотки в ушах, не чувствуешь. Надо только рот пошире открывать, чтобы не оглохнуть. Так и артиллеристы на войне делают.
Из домов повыскакивали люди — что за напасть? Переполох поднялся страшный, прибежали милиционеры. Тут уж мы задали стрекача. Милиционеры гонялись за нами по садам, пока не выдохлись, а потом растянулись в тенечке, отдувались и вытирали взмокшие шеи. Куда удачливее милиционеров оказался мой отец. Уже затемно возвращаюсь я домой, тихо, как мышь, поднимаюсь по ступенькам, тенью прокрадываюсь в комнату и с ангельской улыбкой юркаю под одеяло. А через минуту одеяло летит в сторону, отец хватает меня за шиворот и вскидывает вверх, так что ноги в воздухе болтаются.
— Откуда у тебя порох? — кричит отец.
— Нашел.
— Где нашел?
— Ребята дали.
— А у них он откуда?
— Почем я знаю?
— Тогда, может быть, ты знаешь, куда подевался порох, который я для своей двустволки купил?
— Откуда мне знать?
— Так-таки и не знаешь? — грохочет отец и подзывает сестру. — А ну-ка, скажи ему!
— Признавайся, Роме, коли уж попался, — хитро щурится этот маленький чертенок.
— В чем это я должен признаваться?
— А о чем ты просил меня никому не говорить? Я вспыхиваю до корней волос. Дать бы ей хорошего тычка! Запираться было глупо.
— Ну, признаюсь.
— Эх, и когда ты только поумнеешь? — укоризненно качает головой отец. Он тяжело дышит и переминается с ноги на ногу, словно не знает, какое наказание придумать.
Наконец он берет меня за руку и ведет в дальнюю комнату. Два дня меня держат взаперти, ни шагу не давая ступить из комнаты. Правда, три раза в день дверь приотворялась — ровно настолько, чтобы могла пролезть кружка с водой и миска, в которой мне приносили завтрак, обед и ужин. Первое время я бастовал, отказывался и от воды, и от хлеба, но долго я не выдержал. Когда от голода слиплись кишки, а живот стал плоским наподобие доски, я смилостивился и начал есть. Единым махом проглатывал все до последней крошки и, свернувшись калачиком в углу кровати, долго-долго лежал, уставившись в одну точку. Потом мне становилось жалко себя и до того одиноко, что я забирался на окно и снова и снова исследовал тот клочок двора, что был виден из моего окна. Высунув голову — точь-в-точь птица из клетки, — я прислушивался к лаю собак, кукареканью петухов, мычанью коров, слушал крики детей, и мне хотелось плакать. Конечно, подумывал я и о побеге, но, к моему огорчению, в оконный проем была вделана металлическая решетка. Обломком проволоки я ковырял в замочной скважине, но все безрезультатно. Слонялся взад-вперед по комнате, и все во мне кипело от бессильного гнева. А иногда вдруг такая тоска наваливалась, что впору было волком завыть. Однажды из коридора донеслись тихие голоса. Я прислушался.
— Ей-богу, пора бы уж выпустить ребенка, — говорила мама отцу.
— Пусть сперва ума наберется, — недовольно бурчал отец.
— Кроме страха, ничего он в твоей тюрьме не наберется. Неужто по-другому его образумить не можешь?
Неожиданно в замке заскрежетало, и дверь с овечьим блеяньем подалась — едва-едва я отскочить успел.
— Ну что, одумался? — спросил отец. Я не отвечал.
— Ты случаем не оглох?
— Одумался.
— Тогда выходи.
Я сгреб шапку, окинул взглядом свою «одиночку» — не забыл ли чего? — и поспешил выйти. Отец привел меня в другую комнату и, поставив посередине, принялся допрашивать:
— Будешь еще порох брать?
— Не буду.
— И дурь из головы выбросишь?
— Выброшу.
— Ну ладно, целуй руку. Я поцеловал отцу руку.
— И маме. Поцеловал и маме.
— И бабушке. Поцеловал и бабушке.
Тут подходит сестрица и тоже руку тянет. Будь моя воля, взгрел бы я ее, света бы не взвидела, но в ту минуту пришлось ограничиться испепеляющим взглядом.
— Сестричке тоже надо ручку поцеловать, — умильно пропела бабушка.
Черт бы побрал такую сестричку, этого только не хватало! По мне, пусть бы уж лучше побили, чем такой позор сносить. Да делать нечего, наспех ткнулся ей в руку, хотя все нутро кипело от злости. А у этой продувной бестии рот до ушей, наклонилась ко мне и, чтобы не слышали родители, спрашивает:
— Когда снова нашкодишь, братик?
— А тебе на что?
— Больно понравилось, как ты мне руку целуешь.
У меня аж в глазах потемнело! До сих пор удивляюсь, как я в ту минуту удержался, чтобы не отвесить ей оплеуху.
2
Бог с ним, с порохом, сейчас я решил со всей серьезностью заняться школьными делами. Стараюсь ни во что не встревать, чтобы снова не попасть ненароком в какую-нибудь переделку. Кто ко мне с добром, и я ему плачу тем же. Только ведь, как назло, попадаются недотепы, которых хлебом не корми, дай только сделать пакость. Взять хотя бы сестер-близняшек Мару и Пару. Ну кто их за язык тянул трещать на перемене, будто я
Бале, дочери нашего соседа Лешо, купил на ярмарке зеркальце? Всюду эти противные сестры суют свой нос! На уроке, пока учитель распинается у доски, я, пригнувшись к парте, осторожненько беру косичку одной близняшки, связываю ее тугим узлом с косичкой другой и нетерпеливо дожидаюсь звонка. Наступил долгожданный миг! Класс вскочил и бросился врассыпную. Вскочили и сестры, кинулись бежать, да не тут-то было! Точно волы в упряжке, каждая тянула в свою сторону, но косы у них были так крепко связаны, что разойтись они не смогли бы ни за какие коврижки. Что было силы дергали сестры головами и выли на всю школу от боли и обиды.
На шум прибежал учитель:
— Что тут происходит? Чья это работа?
Все головы повернулись в мою сторону.
Учитель схватил меня за воротник, ни о чем не спрашивая, словно ему и без того было все известно, отвел в школьный подвал и запер на ключ.
Когда все, в том числе и учитель, ушли на обед, я подергал дверную ручку — дверь не поддавалась. Попробовал открыть одно окно, второе — тщетно, окна были наглухо заколочены досками. Оставалось третье, самое маленькое оконце. Дотянулся я до него, дернул — оконце легко отворилось. Все предусмотрел учитель, но вот о том, что существует такая замечательная лазейка, забыл. Голова свободно пролезла в отверстие, но дальше пришлось изрядно попотеть. Извиваясь угрем, я насилу выбрался наружу и собирался было пуститься наутек, как меня осенила другая идея. Окна в классе стояли настежь раскрытые, и проникнуть туда никакого труда не составляло. Я собрал со всех парт тетради, ручки и чернильницы, запихнул добычу в портфель и побежал. Куда, спросите вы? Ну конечно же, в пещеру, ту, что за околицей!
Нетрудно вообразить, какая кутерьма поднялась в классе, когда прозвенел звонок на урок! Выглядываю из своего убежища и вижу: все, как один, несутся к пещере мои одноклассники. И как они пронюхали? Открываю портфель, а там все чернилами залито. Чернильницы опрокинулись, и чернила всю дорогу до пещеры капали из портфеля. Выходит, я сам им путь указал! Зажав в каждой руке по камню, встаю у входа в пещеру и кричу:
— Назад! Назад, а не то пеняйте на себя!
— Сейчас же отдай ручки и тетрадки! — хором требует класс.
— Как бы не так!
— Это еще почему?
— А чтоб вам неповадно было царапать в тетрадках, будто бы я в Балу влюбился, и рисовать дурацкие сердца со стрелами.
— Ладно, не будем больше, только верни нам все.
— Так я вам и поверил! Убирайтесь отсюда, слышите? — рычу и угрожающе вращаю глазами.
— Эй ты, не больно-то выпендривайся! — отваживается кое-кто подойти поближе.
— Ах так! Ну, держитесь, паиньки! — надвигаюсь я на них и швыряю камень поверх голов.
Орава визжит и кубарем скатывается вниз.
— Совсем чокнулся, — кричат мне из-под горы одноклассники.
Тут на дороге показывается учитель. Со всех ног бросаются к нему ребята, обступили и давай жаловаться. Только учитель и слушать их не хочет, велит всем дожидаться внизу, а сам карабкается в гору. Вижу, в руках у него ни палки, ни веревки, чтобы меня связать, нет. Чудеса! Знай себе посвистывает и время от времени спрашивает:
— Эй, робинзон, ты где? Не найдется ли и для меня ^местечка?
В полной растерянности топчусь я у своей пещеры, ожидая какого угодно подвоха.
— Эгей, где твой лук и стрелы? Куда подевался твой томагавк? — весело кричит учитель. — Смотри, какой у меня превосходный пистолет! — Он вынимает изо рта трубку и поворачивает мундштуком в мою сторону, точно метясь из всамделишного пистолета. — Ну как, принимаешь меня?
Стою как истукан, не понимая, что все это значит.
— Фу-у, фу-у, не легко, однако, с непривычки, — шумно отдувается учитель. Пот в три ручья течет по его лицу.
Из-под горы, задрав кверху головы, во все глаза смотрят на нас одноклассники.
— Ты и вправду решил жить один? — спрашивает учитель.
Я все еще не решаюсь открыть рта.
— Наверно, ребята тебя обидели?
— Да.
— Сильно?
— Да.
Учитель ласково потрепал меня по голове.
— Не принимай близко к сердцу. Что бы с нами было, ежели бы мы не умели прощать друг друга? Вот я же тебя прощаю. — И учитель подал мне руку.
Вниз мы спускались, крепко держась за руки.
3
Когда моего отца одолевает хворь, с ним происходит странная вещь: либо он уже на другой день поднимается на ноги, либо целую зиму зимует в постели. Тогда куриные ножки, яйца всмятку, рисовая каша, слоеный пирог, мед — все самое вкусное, что стряпается в нашем доме, достается отцу. Сестре здорово везет — она носит отцу еду и по дороге откусывает от всего по кусочку. Мне же остается только слюнки глотать. Мама отмахивается от нас, как от стаи орлов: вы, мол, здоровые, как-нибудь перебьетесь. Ежели так дальше пойдет, говорит она, то будь мы хоть царями, и то недолго протянем. Какие уж тут цари, когда всего и богатства-то что пяток куриц, а у единственной буренки с того дня, как, обвившись вокруг ее ног, ее пососал уж, пропало молоко! С завистью гляжу я на сестру и мечтаю поскорее расхвораться.
Только ни одна болезнь ко мне не пристает. С ранней весны и до поздней осени я хожу босиком. Бывало, не успеет сойти снег, сажусь на коня — и в поле. Все кусты обшарю, собирая улиток. Нет такого дома в селе, где бы не ели улиток. Правда, собирать их можно только до вербного воскресенья, потом улитки начинают пахнуть ядовитой травой, которая к этому времени вылезает из земли. Мама знает тысячу способов их приготовления: улитки, запеченные в тесте, жареные, вареные, улитки с рисом, похлебка из улиток. Что до меня, неважно, как они приготовлены, лишь бы их было побольше. Вот с сестрой мы хлебнули горя, пока она не научилась есть улиток.
Когда мама хочет меня похвалить, она обыкновенно говорит, что я хоть с обувью не ввожу семью в расходы. Обувь мне и впрямь без надобности. К чему мне опинки, а тем более башмаки, если подошвы ног у меня твердые, как подметка, и я могу преспокойно ходить разутым и по камням, и по колючкам? Наступлю нечаянно на ящерицу, лягушку, кузнечика, муравейник или там крапиву — не ойкну. На дерево взлетаю не хуже белки, а уж через забор босиком перемахнуть мне вообще ничего не стоит.
Зимой дело другое, иногда так сдавит в груди, что аж дышать больно. Кашель донимает, голова горит. Отец силком укладывает меня в постель, а мама поит горячими отварами из липы, бузины, ромашки, мяты, душицы и бог знает еще из чего. Скука смертная! Лежи тут, когда под окном тебе друзья свистят! Их у меня четверо: Русале, Гино-Гино, Джеро и Дудан. Отец не успевает прогонять их, запуская в них чем попало.
— Куда это годится, поболеть спокойно не дадут! — ворчит он.
Вот и сейчас я лежу с простудой и проклинаю ее на чем свет стоит. Перечитал все, что нашлось в доме, хрестоматию от корки до корки вызубрил. Гино-Гино носит мне разные романы. Читаю взахлеб, ничего вокруг не замечая. Родители не нарадуются, что сыночек в кои-то веки не рвется из постели. Время от времени то мама, то отец заглядывают ко мне в комнату и тихонько прикрывают дверь.
Единственная связь с внешним миром — это моя сестра. От нее я узнаю обо всем, что делается за стенами дома. Знаю, к примеру, что произошло с ребятами, которые катались на коньках по замерзшему пруду. Лед треснул, образовалась полынья, и Дудан плюхнулся в воду. Ребята насмерть перепугались и кинулись его спасать, а Дудан смеется и ни в какую не хочет вылезать. В воде, говорит, теплее, чем на воздухе. Действительно, покуда Дудан сидел в воде, ничего особенного с ним не стряслось, но стоило ему выкарабкаться, как брови у него обледенели, а когда добежал до дома, вообще стал похож на стеклянного человека. Прохожие шарахались от него. Дома, у очага, Дудан оттаял, и, не успели еще руки-ноги как следует отогреться, он переоделся и, сунув коньки под мышку, снова дунул на каток.
А позавчера к нам, оказывается, приезжала из города бригада врачей делать собакам прививки от бешенства. Вся ребятня привела своих собак к общине и чинно выстроилась в очередь. Русале первому надоело топтаться на одном месте, и он от нечего делать науськал свою собаку на другую собаку. Началась грызня, вся собачья очередь вмиг перемешалась и сплелась в один клубок, который визжал, рычал и катался по земле. Ребята прыгали от восторга и еще пуще раззадоривали псов.
Ветеринары со шприцами в руках метались по двору общины и грозились:
— Шалопаи, вас самих не мешает привить от бешенства!
После того как отец основательно, получше всякого врача помучил меня, заставляя то глубоко дышать, то вовсе не дышать, открывать рот, кашлять, высовывать язык, вращать глазами, он, наконец, выпустил меня на улицу. Русале, Джеро, Дудан и Гино-Гино уже поджидали за воротами. Обнюхав друг друга, как сто лет не видевшиеся собаки, мы бухаемся в снег и до вечера кувыркаемся в сугробах и играем в снежки.
Когда свечерело, Гино-Гино отозвал меня в сторонку.
— Книги все прочитал?
— Спрашиваешь!
— А еще хочешь?
— Конечно, хочу!
— Тогда айда со мной.
Гино-Гино привел меня к зданию общины. По черной лестнице мы проникли в служебные комнаты. В одной были в беспорядке разбросаны кипы книг. Покопавшись в них и отобрав при лунном свете несколько особо приглянувшихся, мы спрятали их под пальто.
В дверях нас остановил сторож.
— Откуда вас нелегкая несет?
Мы с Гино-Гино стоим ни живы ни мертвы.
— Что вы здесь делали, я вас спрашиваю? — напустился на нас сторож и погрозил палкой.
Нас точно ветром сдуло, до сих пор в толк не возьму, как это мы ноги на той лестнице не переломали.
Прошло два дня — все тихо. Прошло еще несколько дней — опять ничего. Когда мы совсем уж было успокоились и потеряли бдительность, сторож подкараулил меня и потащил к председателю общины. Стою у него в кабинете, трясусь, как осиновый лист, а тут еще общинный бухгалтер змеей шипит мне в лицо и дергает за ухо: