— А вы знаете, вот что сделайте, — заторопился Воля, от души радуясь, что на ум пришла такая замечательная подсказка. — Ворошилову напишите!
— Письмо написать?.. — переспросил серьезно Евгений Осипович, и в следующий миг Воля, хоть и был чуть- чуть под хмельком, вдруг покраснел («с ушами», как говорила мать) оттого, что дал совет человеку, намного более опытному…
Но, оказалось, напрасно.
— Хороший совет, — заметил Гнедин и, отойдя к окну, закурил. — Я тоже подумал об этом и уже написал ему, — добавил он не сразу.
— И что, Евгений Осипович?.. Что он вам ответил?
Стоявший у окна Гнедин погасил папиросу и обернулся на изменившийся Волин голос. Перед ним был юный, очень юный ворошиловский стрелок, и во взгляде его отражалось великое смятение.
— Ты не представляешь себе, какие занятые люди руководители Красной Армии, — сказал ему Евгений Осипович. — И тебе трудно представить это. А я это знаю. Так что, если я еще не получил ответа, обижаться не на что… Понимаешь?
Воля часто закивал в знак того, что понял, вполне понял.
А Гнедин внимательно и прямо смотрел на него, следя за тем, как в его глазах исчезает тревога.
— Ну, с Прасковьей я за вас столковалась, — сообщила, входя, мать. — Можете завтра же у ней обосноваться — на такое время, на какое вам потребуется. Вы попозже к ней загляните, она сейчас убирается, порядок наводит. Чем-чем, а чистотою вы останетесь довольны.
— Еще раз спасибо вам, — сказал Евгений Осипович. — Ну что ж… Именинник считает обед законченным? Если так, я, с его позволения, пойду знакомиться с Машей.
— С какой такой Машей? — не поняла Екатерина Матвеевна.
Гнедин ответил:
— А с той самой, которую вы мне советовали почаще купать.
Евгений Осипович шел по улице, которую Воля называл мысленно «улицей единоличников», и всматривался в номера домов, иногда заслоненные ветками яблони, посаженной у самых окон, иногда полустертые, потускневшие от времени. Где-то здесь жили мать его покойной жены и Маша, которой он никогда еще не видел.
Он поднялся на низенькое крыльцо и постучал в чуть криво висевшую, рассохшуюся, в трещинах дверь, на которой детская рука вывела мелом: «Маша», «Валюша», «Игорь», и нарисовала рожицу. И Валерия Павловна распахнула перед ним эту дверь, как открывала когда-то высокую дубовую дверь в доме высшего комсостава в Москве или тяжелую, обитую кожей дверь в их киевской квартире.
— Здравствуйте, Женя, — сказала она и сразу же прошла впереди него в комнату с маленькими окнами.
Он быстро огляделся в ней, точно ожидая и боясь увидеть что-нибудь знакомое по прошлому, но не увидел ничего, и, казалось, от этого ему стало легче и проще.
— Да, вы переменились, — произнесла Валерия Павловна, стоя рядом с ним и прямо глядя на него старыми глазами в старых очках с поломанными оглоблями, обмотанными кое-где кусочками изоляционной ленты.
Его поразило чувство, с которым она произнесла это: «Да, вы переменились, — казалось, хотела она сказать, — но, к счастью, не так сильно, как я опасалась…»
Прежде Валерия Павловна холодно относилась к Гнедину. Иногда он видел даже, что чем-то раздражает ее, но никогда не понимал чем. Точно так же он не понимал ее безграничного удивления своими самыми обыденными словами, какие говорятся походя, не думая…
Она была самостоятельным человеком — работала корректором в издательстве — и дорожила своей самостоятельностью. Ее ценили: в книги, которые ей поручали вести, не приходилось потом вклеивать сообщений о замеченных опечатках.
Какие-то хорошие книги, к тому же лишенные опечаток, она захотела однажды подарить дочери и зятю и перед тем спросила, есть ли они у Гнединых. Евгений Осипович ответил, что не знает, нужно посмотреть в кабинете. Вскользь он пояснил, что личную библиотеку ему подобрали товарищи из политотдела, и сейчас же встретился с изумленным взглядом Валерии Павловны. Может быть, оттого, что глаза ее были слегка навыкате («неладно со щитовидной», — говорила она), ее изумление казалось преувеличенным, крайним. И много позже, в долгие минуты и часы, совершенно свободные для раздумья, ему вспоминался иногда этот изумленный взгляд — неразгаданная, занятная подробность далеко отброшенной в прошлое поры…
— А вы очень мало переменились, — сказал Евгений Осипович. — На самом деле. Неплохо выглядите.
Валерия Павловна рассеянно улыбнулась — он упомянул о том, что уже много лет назад перестало занимать ее.
Действительно, Гнедину вспомнилось, что и десять лет назад она держалась уже со строгим достоинством матери взрослой дочери, — именно взрослой, хотя Люся выглядела тогда не взрослой, а юной, — и одевалась, как немолодая женщина, заботящаяся не о привлекательности, но об одной лишь опрятности.
— Мне ведь совсем худо, Женя, — проговорила Валерия Павловна, понизив голос, хотя в комнате, кроме них, никого не было. — Если б вы не приехали, мне оставалось бы только Машу в детдом отдать… Сделать то, чего мне Люся никогда не простила бы!
Впервые имя Люси было названо, и — странно — как имя живой, навсегда живой, если она могла ни когда не простить!
Из соседней комнаты послышался зов — негромкий, не очень внятный, и Валерия Павловна поспешила туда. В приоткрытую дверь до Гнедина доносилось, как она разговаривает с Машей.
— Умница. Легла и заснула сразу!.. И проснулась как раз вовремя, — говорила она, вероятно склонясь над кроваткой, ровным, поощрительным, «воспитательным» голосом. — А тут уже дядя Женя пришел. Сейчас мы после сна сполоснемся — да? — и пойдем с ним знакомиться…
Маша спросила о чем-то едва слышно. Валерия Павловна ответила тоже шепотом, а потом были шелест, шуршание, приближающиеся шажки, и девочка первая вошла в комнату, где ждал Гнедин. Она была очень маленькая — еще меньше, чем представлял себе Евгений Осипович, — аккуратная, полнощекая, но не слишком румяная, скорее, бледная немного. Сходство ее с матерью, пожалуй, чувствовалось, но не так, чтобы бросалось в глаза… Он молча глядел на нее, и на лице ее появилось вдруг выражение чуть боязливого ожидания. Мгновенно Евгений Осипович узнал жену.
— Ну, и как же вам нравится наша Мария? — спросила бабушка, привлекая к себе Машу, а та прислонилась к ее ноге и, откинув назад голову, глядела вверх — на потолок и бабушкин подбородок.
…Никогда прежде Валерия Павловна не задавала ему подобного вопроса — ни о ком и ни о чем. Вкус его, чего бы ни касался, бывало, разговор, никогда не был ей интересен, и порой это даже слегка задевало Евгения Осиповича. Ведь армейским художникам было важно и ценно его мнение, писатели во время беседы с красными командирами в блокноты заносили его пожелания, он и композиторам что-то такое советовал, нацеливал их, был случай, на сочинения для духовых оркестров…
Для Валерии Павловны он был человеком, которого выбрала дочь, и она лишь заботилась о нем, потому что желала делить с дочерью все заботы…
— Хорошая девочка, — медленно проговорил Гнедин, не отрывая глаз от Маши, но обращаясь не к ней. — На маму похожа.
— Да… Вот ты и познакомилась с дядей Женей, с которым тебе придется пожить, — сказала Валерия Павловна.
«Что ж, правильно — придется, — подумал Гнедин. — Напрямую. К чему говорить — посчастливится, когда на самом деле — придется…»
Бабушка ничего больше не добавила, не сказала, на сколько они расстаются и до каких пор, и вдруг легонько отстранила от себя Машу. Та быстро, вопросительно глянула на нее вверх, а Валерия Павловна, чуть наклонившись к девочке, твердо кивнула.
Сейчас же Маша скрылась в соседней комнате и через минуту появилась на пороге нагруженная. В обеих руках у нее был узел с одеялом и подушкой, и в то же время она прижимала к себе локотками коробку и сверток. И, силясь ничего не выронить, она шагнула к Гнедину, как к дальнему поезду, который через мгновение отправится и умчит ее.
Она так силилась ничего не выронить, будто знала, что уже не успеет нагнуться и поднять, и так быстро сделала к нему несколько шагов, точно страшилась лишь одного: от него отстать. Должно быть, бабушка уже попрощалась с нею заранее и договорилась обо всем, и теперь все шло так, как они договорились, спокойно, без слез…
— Да что ты, это я все сам… В одной руке! — живо сказал Евгений Осипович и правда взял все Машины вещи в одну руку. — А другая еще свободная, — сказал он и поболтал в воздухе свободной рукой. — Как ты устанешь, я тебя понесу, хорошо?
— Что вы, что вы, мы ее и маленькую почти на руках не таскали, вы ее не балуйте, пожалуйста, Женя, это ни к чему, — озабоченно проговорила бабушка.
— Посмотрим, как сложится, — отвечал ей дядя Женя.
Тут же он незаметно взглянул на Машу так, точно у них был от бабушки маленький секрет, и на миг, тоже будто тайком, улыбнулся… Наверно, он сулил, что и на руке ее понесет, и баловать будет, — улыбка у него была очень хорошая, Маша верила ему, — и все-таки она даже улыбнуться в ответ не смогла, так ей горько было расставаться с бабушкой, которая никогда не носила ее на руках, но была родная…
— Женя, можно вас на минуту?.. — спросила Валерия Павловна и жестом пригласила Гнедина в соседнюю комнату, куда он не заходил еще.
Он подумал, что она хочет что-то сказать ему о Маше так, чтобы та не слышала, но она подвела его к маленькому столику, стоявшему возле детской кровати с голым матрасом, и, помедлив, вынула из ящика старый дамский портфель.
— Женя, тут фотографии… — нерешительно, почти опасливо проговорила она, отпирая маленький замочек и доставая пачку снимков самого различного формата: частью больших, наклеенных на паспарту, а частью маленьких, чуть покрупнее марки (их, верно, когда-то собирались увеличить, да потом забыли). — Вот… Здесь и Люсины есть. Можете себе отобрать, если хотите. А остальные… — Она отделила от пачки небольшой альбом, раскрыла его наугад и сразу захлопнула на одной, потом на другой странице…
Мельком Евгений Осипович увидел лица незнакомых пожилых людей, прямо, покойно сидящих в креслах с очень высокими спинками, одетых так, как одевались к концу прошлого века в Харькове по воскресеньям состоятельные люди, идя к модному фотографу (его имя, вензеля и адрес фотографии были вытиснены на паспарту золотом).
— Это мои папа и мама, — сказала Валерия Павловна, и Гнедину странно было услышать эти слова из ее уст; наверно, потому, что она сказала не «родители», не «отец и мать», а так вот — «папа и мама». — Не знаю, что мне с ними?.. — Она повертела портреты в руках, положила на край столика. — Они-то уж никому не дороги и не нужны…
— Почему? Нужны, — возразил Гнедин. — Мы с Машей возьмем их и сбережем. — Ему показалось, что Валерия Павловна колеблется. — Зачем оставлять их здесь?
Мгновение она глядела на Гнедина в упор — близоруко, растерянно, растроганно. Потом отвела взгляд, сделала глотательное движение (кожа на шее натянулась и снова обвисла).
— Я и не думала оставлять их, — сказала затем Валерия Павловна ровным голосом. — Я думала уничтожить. Женя, спасибо вам… — Она вложила фотографии в портфель и протянула ему: — Ну, идите.
…На полпути от крыльца к калитке Маша приостановилась вдруг:
— А мне нести… что?
Евгений Осипович покачал головой и опять улыбнулся ей, как тогда, когда бабушка просила не баловать ее.
— Ты будешь идти с пустыми руками, как барыня…
Маша торопливо оглянулась на дом:
— Можно тогда, дядя Женя, я одну куклу возьму?
— Возьми, — сказал он. — Я подожду.
Девочка стремглав кинулась в дом и через минуту выбежала в сад, неся, как младенца, «бабу»… Эту «бабу» в широкой, на вате юбке жена сажала когда-то на чайник, чтобы он не остывал в продолжение ужина. А как-то, морозным вечером, когда он вернулся домой с маневров со странным ощущением, что остыла, промерзла голова, Люся сняла с него шлем и надела на него эту «бабу», вобравшую тепло чайника… Она придерживала «бабу» на его голове обеими руками и со смехом спрашивала: «Теперь не зябко? Теперь не зябко?..»
Голова «бабы» с желтыми нитяными волосами и четко нарисованным на чулке лицом выглядела сейчас совершенно так, как пять с лишком лет назад в центре стола, за которым они сидели поздним вечером…
А Маша глядела на свою куклу, радуясь, что удалось захватить ее. Но через минуту, когда она затворила за собой калитку и тут же увидела бабушку, спешащую от дома к калитке, глядящую и машущую ей вслед так (откуда-то она знала это), как глядят и машут в последний раз, она ощутила, что наступил конец. (Бывало, бабушка читала ей разные истории, а потом говорила вдруг: «Конец», и Маша не понимала — что это, почему?.. Ведь что-то же должно быть и дальше?..) И вот теперь всему, что всегда было, наступил конец, а дальше ждало совсем другое и неизвестно что, — она не поняла этого, но почувствовала боль и страх.
Маша оглянулась, и бабушка крикнула ей (они еще недалеко ушли) своим домашним голосом, каким не говорила с ней при людях:
— Что, Махмуд, такой надутый? (Так и мама спрашивала, бывало, и щекотала ее под подбородком душистым увертливым пальцем.)
Маша захотела ответить бабушке тоже громко, но не смогла и только помахала, поднявшись на цыпочки, изо всех сил тяня вверх руку…
Добрый, хороший, чужой человек наклонился к ней и спросил:
— Хочешь, Маша, на руки?
— Нет, — ответила она тихонько и еще помотала головой для ясности и пошла с ним дальше.
На них посматривали встречные. Наверно, они не были похожи на курортников, которые частенько расхаживали с вещами по городу, приискивая квартиру или крышу для первого ночлега, и встречные вскользь соображали, кто же они…
А через неделю множество таких же, как они, людей шагало через город на восток. Жилища их были разбиты немецкими бомбами, и родные у многих из них уже погибли в первых пожарах Отечественной войны.
Гнедин уложил Машу и, когда она, чуть слышно причмокивая, ровно задышала, сам опустился на заранее расставленную раскладушку, произнеся про себя: «Спит…»
В сущности, он мог бы не ложиться в такой ранний еще час, но накануне его испугал Машин крик. Он сидел во дворике с Екатериной Матвеевной и Волей и, прибежав на крик, застал ее сидящей на кровати с открытыми глазами, но еще не проснувшейся.
— Что нам приснилось, что нам приснилось, что там такое привиделось, что за сон дурной?.. — спрашивала, не ожидая ответа, Екатерина Матвеевна и легонько тормошила девочку, как бы стряхивая с нее оцепенение и в то же время убаюкивая ее. Она овевала концом шали Машино лицо, бормотала-напевала тише и тише какую-то невнятицу, а потом смолкла, распрямилась, пошла к двери, и тут Маша сказала:
— Дядя Женя, мне приснилось, обижают маму…
— Маму? — переспросил он и подсел к ней на край матраца.
— Ага, — ответила она еле слышно, сдавленно, силясь не заплакать.
И только теперь Гнедин почувствовал, какие они с Машей близкие люди… И раньше, конечно, он жалел ее, и, что такое долг, он знал и понимал, да вообще дети — все, каких встречал он, — были ему милы. А тут… Им снятся одни и те же сны. От одного они просыпаются и садятся среди ночи на постели… Он знал дружбу с товарищами по борьбе, с товарищами по несчастью, но чувства, соединившего его сейчас с этой девочкой, он еще не испытывал…
— Ты спи спокойно, я буду здесь, — сказал он. — Начнет тебе дурной сон сниться, я его прогоню сразу. Спи… Здесь хорошо, прохладно.
Вот почему на следующий вечер Гнедин не отлучался из дому.
Но, в сущности, ему и не хотелось никуда идти. Его не тянуло на вечерние улицы летнего города, обретшего за последние годы черты южного курорта. Евгений Осипович был здесь на ученьях лет шесть назад. В своем теперешнем неопределенном положении ему не хотелось встречать людей, служивших когда-то под его командованием (он предполагал, что может тут кого-нибудь встретить), и объяснять им, как обстоят его дела, тем более что ему самому это не было ясно.