Он ждал ответа, а может быть, вызова от отдела кадров Наркомата обороны. Две недели назад он был в наркомате, и ему обещали решить вопрос о его назначении, но, видно, еще не решили или ответ не успел до него дойти.
Его не тянуло на вечерние улицы, по которым сквозь тополиную метель шли гуляющие. Он твердо знал, что близких своих друзей среди них не встретит… Гнедин сторожил Машин сон и жалел только, что под рукой нет интересной книги.
Ему вспомнился домашний кабинет в московской квартире, книжные полки от потолка до пола… На полках стояло множество книг — таких, которые, предполагалось, должны были его интересовать, и таких, которые ему просто полагалось знать и любить, — большую часть их он так и не успел прочесть… Он жалел об этом, и сейчас — с внезапной, особенной остротой. Отчетливее, чем когда-либо, подумалось Евгению Осиповичу: то, что говорило, может быть, людям о его склонностях, привязанностях, вкусах, было в его жизни всего лишь бутафорией.
Гнедин осторожно поднялся с раскладушки, нащупал на стене штепсель, включил настольную лампу с голым остовом от абажура. Заслонив от света Машу, он смастерил колпак из вчерашней газеты. Газета была прочитана от начала до конца: статья о подготовке к юбилею Лермонтова, подвал о новых достижениях стахановцев в промышленности и на транспорте, германская военная сводка о войне с Англией в воздухе и на море, слово в слово (Берлин, 19 июня. ТАСС), под ней сообщение из Лондона о потерях, понесенных немцами, ниже отчет о матче двух футбольных команд, не очень известных, республиканских, с незнакомыми фамилиями игроков… Но и это он прочитал внимательно, и все другое, вплоть до сводной афиши, в которой сообщалось, какие спектакли и фильмы шли вчера вечером в театрах и кино Киева…
В круге света, который отбрасывала теперь лампа, Евгений Осипович обнаружил сверток с фотографиями, взятыми у Валерии Павловны. Может быть, не стоило к ним прикасаться, может быть, следовало просто хранить их?..
Бережно развернул Гнедин старые фотографии и мимолетно подивился их добротности: картон, на который они были наклеены, не погнулся, изображение ничуть не выцвело, вытисненная внизу золотом надпись не потускнела. «Солидная фирма», — подумал он о старом фотографе, разглядывая лица отца и матери Валерии Павловны — Люсиных деда и бабки.
Кто они?.. Кажется, это были интеллигенты — не революционеры, но, что ли, сочувствовавшие… Больше он ничего не мог о них вспомнить. А когда-то он знал, что они переписывались с Короленко, мечтали о замене монархии парламентом, о гласности, надеялись, что общественное мнение в России будет с годами играть все большую роль… В свое время, узнав о них все это, он подумал годными к случаю словами: «интеллигентские обыватели»… Сейчас он не вспомнил ни того, что когда-то знал, ни того, что когда-то подумал, а нашел неожиданно, что у них хорошие лица.
Пристально, не от нечего делать, с живым и острым интересом вглядывался Евгений Осипович в черты этих людей. Он не встречался с ними в годы, когда Люся, случалось, недолго у них гостила. Его к ним не влекло. Почему-то само собой разумелось, что ему будет не по себе от их церемонности, от степенной, медленной беседы о пустяках… А сейчас он смотрел на них в упор, смотрел и делал какое-то усилие, словно теперь, когда их не было в живых, ему необходимо было разгадать их.
Гнедин листал страницы альбома и вдруг рядом с лицами стариков увидел знакомое лицо. Да, этот человек однажды был у них в гостях, помнится, в Москве. Кажется, это был Люсин дядя, а может, и не дядя… А кто?.. «Никто уже и никогда не сумеет этого уточнить, — мимоходом подумалось Гнедину, — некому это сделать».
И тотчас Евгений Осипович вспомнил, как, придя однажды вечером домой, застал жену и этого ее родственника, не видевшихся несколько лет, за разговором о Тютчеве. Как будто они спорили — впрочем, довольно мирно, — но спор этот был ему непонятен и даже вызывал досаду, может быть, потому, что он не слышал его начала. Ему казалось, что они могли бы переменить тему, но родич жены, едва только Люся представила их друг другу, сразу спросил:
— Не знаю вот, как теперь к Тютчеву принято относиться? — и ожидательно поглядел на Гнедина, как на само собой должного знать, что принято и что нет.
Но и Гнедин не знал этого, да, признаться, и мало это его заботило. Он пожал плечами:
— Относитесь, как хочется… Ну, словом, как относитесь, так и относитесь. — И остался доволен простотою своего ответа.
— Стало быть, вы мне позволяете любить Тютчева? — спросил Люсин родич живо, точно ловил Евгения Осиповича на слове и собирался теперь сослаться на его позволение.
— Я в литературе небольшой знаток, — сказал Евгений Осипович с долей сожаления, но без всякой неловкости. Теперь, он полагал, должен был начаться другой разговор. Он дал ведь понять, что не желал бы продолжать этот.
— А в каких сферах вы сведущи? — спросил женин родич, точно не знал, с кем говорит.
— В какой области? — переспросил Гнедин без раздражения, шагая по просторной столовой. И со своей хорошей улыбкой, которая молодила его и располагала к нему, потому что в ней было неподдельное простодушие, он ответил: — В области обороны страны.
— Сфера защиты Отечества, — проговорил Люсин родственник медленно. — Что же важнее этого?..
Гнедин кивнул, довольный, что хоть тут собеседник сумел его понять. И он приготовился рассказать штатскому гостю о новых средствах разрушения, которыми, судя по данным, просочившимся в западную печать, располагает фашистская Германия, и о том, чем пока превосходят, по-видимому, германскую армию английская и французская. Да, и не раскрывая никаких военных тайн, Евгений Осипович мог рассказать немало интересного. (Невоенных знакомых очень занимали такие разговоры.)
Гость, однако, перебил его, прежде чем он успел начать:
— Но какое вы собираетесь защищать Отечество? В котором есть место для Тютчева, или такое, в котором для него места нет?.. — спросил он с горячностью.
Евгений Осипович озадаченно помолчал, а гость в ожидании ответа курил, часто, глубоко затягиваясь.
— При чем тут Тютчев? — проговорил наконец Гнедин.
— При чем тют Тутчев?! — подхватил гость, волнуясь, выкатывая в изумлении глаза (он стал в ту минуту похож на Валерию Павловну), и Люся рассмеялась тому, как смешно он оговорился…
На этом воспоминание обрывалось. Нелепая мысль шевельнулась внезапно в голове у Гнедина: если бы он читал Тютчева, может быть, судьба его сложилась бы иначе?..
Он был волевой, собранный человек, и такие странные мысли могли приходить ему на ум лишь на грани сна, когда ослабевал самоконтроль. Евгений Осипович спрятал фотографии, лег и сейчас же заснул.
Во сне он ворочался, раскладушка под ним скрипела — он слышал это, это ему мешало, — но продолжал спать…
Екатерина Матвеевна удивилась, когда в субботу Воля попросил ее не устраивать завтра празднества по случаю его дня рождения. Она не отменила торжества, узнав, что не приедет Валентин Андреевич. Ведь сын позвал уже, вероятно, товарищей, Риту… И потом, самой не хотелось отказываться от хлопот, которые каждое лето в эти дни бывали ей приятны и всегда запоминались. Спустя год она могла сказать, поспела ли прошлым летом молодая картошка к Волиному рождению, почем была тогда клубника на базаре, удался ли праздничный торт…
— Как же ты собираешься завтра провести вечер? — спросила Екатерина Матвеевна. — Твои товарищи, я думаю… И разве Рита не придет?! — перебила она себя.
— Я хочу взять штук пять билетов в «Гигант», — ответил он. («Гигант» был небольшой открытый кинотеатр в городском парке.) — На «Если завтра война…» Ребята придут — сходим посмотрим картину. А Ритка чего-то носа не кажет, — добавил он вскользь, с поддельной небрежностью и беспечностью. — Она вряд ли явится…
— Вот что, — сказала мать, и Воля понял, что она решила, будто из-за размолвки с Ритой не хочет он устраивать празднество.
«А никакой размолвки и не было», — чуть не сказал он, но промолчал. Не стоило заводить разговора о Рите, раз только она сама могла бы объяснить ему, почему от него скрывается… Ему захотелось, чтобы мать знала: не только боязнь, что не придет Рита, — нечто другое сделало мысль о празднестве и неприятной, и неудобной. Но нечто другое, минуту назад почти осознанное, вполне определенное, в самом деле превратилось вдруг в нечто; препятствие не перестало существовать, но лишилось вдруг лица…
— А я… где же буду? — спросила Екатерина Матвеевна.
— Когда?
— Ну завтра вечером… В кино или дома?
По тому, как он поднял на нее глаза, Екатерина Матвеевна поняла, что этого вопроса Воля просто не задавал себе.
— Да, видно, не очень-то я тебе теперь нужна, — сказала мать, прежде чем он что-нибудь произнес. — Вырос… Не то, что раньше: «Мама, не уходи, мама, останься, я засну вовремя, я завтра — вот увидишь! — ячневую кашу есть буду!..»
— Это когда же я так? — спросил Воля с улыбкой (забавно все-таки узнавать о себе то, чего сам не помнишь).
— Да когда тебе было лет пять и мы с отцом собирались, бывало, под выходной на танцы в клуб имени Гнедина.
Мать вышла во двор. Стояли жаркие дни, и Екатерина Матвеевна с Прасковьей Фоминичной готовили под открытым небом, поставив свои примусы прямо на землю.
— Имени Гнедина… — негромко повторил Воля вслух, оставшись один посреди комнаты.
Перед тем как отправиться в «Гигант» за билетами на завтрашний вечер, он подошел к матери, низко склонившейся над кастрюлей.
Приближаясь к ней, он услышал слова тети Паши:
— …взрослый станет, она пять раз замуж выскочит!
Воля сразу понял, что речь шла о нем и Рите, (Что-то такое он уже слышал однажды краем уха.) Кровь прихлынула к его щекам. Отвратительно было слово «выскочит», и ужасно то, что, по правде говоря, оно немного подходило к Рите. Да, ее сестра Аля должна была именно выйти замуж — величественно, как новобрачная из церкви, а стремительная Рита — выскочить…
Но не это, конечно, имела в виду тетя Паша. Жалостливо и бесцеремонно глядела она на Волю, точно видела перед собой изнанку его будущей жизни, исковерканной Ритой. Он отвел глаза. Эта спокойная проницательность пожилой женщины казалась ему непристойнее откровенного мужского любопытства и мужского бахвальства, о существовании которых он знал уже.
Воля стал к тете Паше спиной.
— Мама, завтра вместе в кино пойдем. Ладно?
Она кивнула, сосредоточенно пробуя суп. (Крышка была приподнята чуть-чуть и на один миг, чтобы тополиный пух не попал в кастрюлю.)
— Мама… а как теперь клуб этот называется?
— Какой? — Екатерина Матвеевна осторожно отхлебнула бульон из неполной ложки и как бы вслушивалась, если так можно сказать, в его вкус.
— В который вы с папой на танцы ходили…
— А, тот… Я ведь там без папы не бывала, тяжела стала для танцев.
Вечером Воля раскрыл на последней странице «Военную тайну» Гайдара и, уже наперед зная, какое сейчас испытает чувство, желая испытать его еще раз, стал читать:
«А она думала о том, что вот и прошло детство и много дорог открыто.
Летчики летят высокими путями. Капитаны плывут синими морями. Плотники заколачивают крепкие гвозди, а у Сергея на ремне сбоку повис наган.
Но она теперь не завидовала никому. Она теперь по-иному понимала холодноватый взгляд Владика, горячие поступки Иоськи и смелые нерусские глаза погибшего Альки.
И она знала, что все на своих местах и она на своем месте тоже».
Воля любил чувство — нет, пожалуй, настроение, — которое возникало у него после того, как он дочитывал до этого места: настроение торжественности и душевного покоя и еще — светлой грусти оттого, что прощается с Наткой, как она сама только что простилась с Сергеем… Он совершенно разделял ее настроение, и так бывало всякий раз, стоило ему прочитать эту страницу. И сейчас он почувствовал точно то же.
Он сидел, не закрывая книги, жалея, что для того, чтобы не расстаться с нею, он может лишь вернуться к ее началу… Вдруг из-за стены донесся звук, тоненький и пронзительный, и сейчас же — скрипение с пристукиванием: это Маша вскрикнула во сне, а Евгений Осипович торопливо принялся ее укачивать. Потом за стеной установилось спокойствие, но Воля отчего-то продолжал прислушиваться, и в ночной, уже ничем не нарушаемой тиши ухо его различило, как тяжело ворочается Гнедин на пролежанной тети Пашиной раскладушке…
Воле не хотелось больше ни читать, ни думать, и настроение, навеянное книгой, рассеялось незаметно и быстро, как никогда раньше.
Глубокой ночью Воля проснулся. Сквозь сон ему показалось, что кто-то вытаскивает подушку из-под его головы. Он открыл глаза и в слабом предутреннем свете увидел мать. Приложив палец к губам, поспешно и бесшумно пятилась она от его кровати… Успокоенный, он перевернул нагревшуюся подушку и обнаружил под нею какую-то коробочку: мать, как в детстве, положила ему под подушку подарок, чтобы утром, вставая, он с удивлением его обнаружил.
И неожиданность удалась. В прошлом, когда он был младше, то, бывало, ждал сюрприза, гадал, что это будет за сюрприз. А сейчас он, конечно, не думал о подарке, ничуть не ждал его, как, впрочем, и три дня назад, в день рождения, не ждал. И так приятно ему вдруг стало, что в их жизни сохранилось что-то совершенно таким, каким было в раннем его детстве, что даже засыпать сразу не хотелось…
— Ма, — позвал он, блаженно зевнув. — Ма! — повторил он чуть капризно. — Я проснулся же…
Она отозвалась, но слов ее Воля не услышал: в одно и то же время дом резко качнуло, двери рывком распахнулись, загремела посуда в буфете, и сейчас же раздался оглушающий, сильнее грома в грозу, звук взрыва, после чего дом, казалось, вернулся из чуть наклоненного положения в прежнее, и из щелей в дощатом потолке сыпануло песком, а из буфета — стеклянными брызгами.
— Это что ж такое?! — Екатерина Матвеевна подбежала к окну, выглянула.
Воля одним прыжком очутился рядом с нею. Они увидели, что из окон двухэтажного дома напротив тоже выглядывают, ежась, протирая глаза, разбуженные люди. На мостовой валялись разбитые цветочные горшки, осколки стекла.
Из чердачного оконца дома напротив высунулся до половины Колька, племянник Прасковьи Фоминичны. Он приставил ладонь ко лбу козырьком, щурясь, всматриваясь в даль, и все взгляды обратились на него.
— Ого-го! Ого-го! — произнес мальчишка, по-украински мягко выговаривая «г» и очень важничая оттого, что он один видит то, чего не видят другие. — Ух ты!.. — добавил он еще и покачал головою, выпятил губу, как бы соображая теперь, что бы это, одному ему видное, значило…
— Да что там?! Говори! — закричало сразу несколько голосов.
Но тут кто-то, по-видимому за штаны, втянул мальчишку на чердак. И сделал это вовремя.
Снова заколебалась от взрыва земля…
В комнату вошел Гнедин с Машей на руках.
— Близко, — сказал ему Воля, едва стих грохот, и в голове у него мелькнуло, что как раз такими скупыми словами должны перебрасываться мужчины в минуту опасности.
— Далеко, — поправил Гнедин. — Но очень сильный взрыв.
— Может быть, где-нибудь на строительстве?.. — спросила Екатерина Матвеевна.
— Не похоже…
— А на что похоже?
Еще раздался взрыв. Гнедин помедлил. Потом стало тихо. Потом птицы запели, как запевают они сразу, едва кончится гроза или дождь. И Маше, которой до этой минуты было страшно, стало уже не страшно. А Екатерина Матвеевна проворно смела с пола на железный совок осколки стекла и проговорила с облегчением:
— Как будто всё, — но вопросительно взглянула на Гнедина.
Тогда Гнедин сказал — и после взрывов Воле показалось, что он говорит приглушенно, — сказал внятно, твердо, будто беря на себя уже взвешенную тяжесть ответственности за эти слова: