По вечерам после ужина я всегда читал Анне. Книги были обо всем на свете — от поэзии до астрономии. Примерно через год она определилась с тремя самыми любимыми. Первой была огромная книжка с картинками, в которой не было ничего, кроме фотографий снежинок и морозных узоров. Второй «Полная симфония» Крудена. Самой странной в этом ряду смотрелась третья — «Четырехмерная геометрия» Мэннинга. Каждая из этих книг в свое время произвела на Анну каталитический эффект. Она буквально проглотила их и, тщательно переварив, породила на свет свою собственную философию.
Особенно ей нравилось, когда я читал ей ту часть «Симфонии», что была посвящена значению имен собственных. Каждое имя зачитывалось в порядке следования по алфавиту и непременно с толкованием. Затем его пробовали на вкус и, обдумав со всех сторон, выдавали заключение о том, правильное оно или нет. По большей части Анна печально и разочарованно качала головой: очередное имя было недостаточно хорошим. Но иногда оно вдруг оказывалось правильным; и имя, и человек, и значение — все ее полностью устраивало, и тогда она принималась восторженно подпрыгивать у меня на коленях, восклицая: «Напиши его, напиши!» Это означало, что я должен написать его большими печатными буквами на клочке бумаги, который она пристально разглядывала несколько минут с выражением предельной сосредоточенности, а потом убирала в одну из своих многочисленных коробочек. Еще минута на раздумья, и: «Следующее, пожалуйста». На некоторые имена у нас уходило минут по пятнадцать. Решение всегда принималось в полном молчании. Если мне случалось пошевелиться, чтобы устроиться поудобнее, или попытаться что-то сказать, меня тут же призывали к порядку, отрицательно качая головой, или при помощи весьма выразительного взгляда, или мягко, но решительно прикладывая палец к моим губам. Я научился терпеливо ждать. На раздел имен собственных у нас ушло месяца четыре, полных мгновений самого светлого восторга и самого горького разочарования, которые в ту пору были недоступны моему пониманию. Лишь позднее меня посвятили в тайну.
Бога она с самой первой нашей встречи называла не иначе как мистер Бог; Святому духу по каким-то неведомым причинам досталось имя Врах. Имени Иисус я от нее никогда не слышал. Его она упоминала исключительно как «сыночка мистера Бога». Однажды вечером мы как раз продирались через букву «И» и естественным образом дошли до Иисуса. Едва я прочитал это имя, как меня остановили решительное «Нет», взмах руки и «Следующее, пожалуйста». Кто я такой, чтобы спорить? Следующим именем в списке было Иефер. Мне пришлось прочитать его три раза, потом Анна задумчиво повернулась ко мне и сказала: «А теперь прочитай, что оно значит». Там было написано: «ИЕФЕР — означает того, кто превосходит, или пребывает, или исследует, изучает, а также линию или нить».
Эффект был поистине катастрофическим. Одним движением Анна спрыгнула у меня с колен, резко обернулась и застыла, сжавшись и стиснув руки, вся дрожа от волнения. На мгновение в голове у меня промелькнула ужасная мысль, что у нее что-нибудь заболело или что ее сейчас удар хватит, но дело было явно не в этом. Каковы бы ни были причины, они выходили за рамки моего понимания. Она вся так и лучилась от радости, повторяя: «Это правда. Я знаю это. Это правда, я знаю». Тут она стремглав кинулась во двор. Я уже встал, чтобы последовать за ней, но Ма положила руку мне на плечо и мягко удержала, сказав: «Оставь ее в покое. Видишь, она счастлива. Господь посмотрел на нее». Вернулась она через полчаса. Ни слова не говоря, взобралась ко мне на колени, подарила мне одну из своих фирменных ухмылок и попросила: «Пожалуйста, напиши мне имя большими-пребольшими буквами», — после чего немедленно заснула. Она не проснулась, даже когда я отнес ее в кровать. Только через несколько месяцев зловещее слово «эпилепсия» исчезло из моих мыслей.
Мама всегда говорила, что ей жаль девушку, которая по ошибке выйдет за меня замуж, потому что ей придется жить с моими тремя любовницами: Математикой, Физикой и Электротехникой. Меня хлебом не корми, дай почитать что-нибудь по теме или смастерить какую-нибудь фиговину. У меня никогда не было ни часов, ни авторучки, я очень редко покупал себе новую одежду, но зато всегда носил в кармане логарифмическую линейку. Это приспособление совершенно заворожило Анну, и ей тут ж понадобилась собственная. Овладев непростым умением считать, она уже скоро извлекала корни, ещё не умея складывать. Все, кто пользуется логарифмической линейкой, рано или поздно начинают пользоваться ею весьма определенным образом. Её держат в левой руке, оставляя правую для карандаша; курсор двигают большим пальцем, заставляя подвижную часть шкалы скользить по линейке. Мне доставляло огромное удовольствие созерцать, как наша меднокудрая Кроха занимается поиском «решений», как она их называла. Я глядел на нее с высоты своих шести с лишним футов и спрашивал: «Как идут дела?» В ответ она оборачивалась и поднимала ко мне лицо, какая-то незаметная волна начинала подниматься по ее телу от самых пяток до макушки где разбегалась шелковистой медной пеной волос являя миру улыбку абсолютного счастья.
Несколько вечеров в неделю мы посвящали игре на пианино. У нас в гостиной стояло хорошее хонки-тонк пианино,[6] на котором я играл немножко Моцарта, немножко Шопена, приправленных несколькими пьесками типа «Танца Анитры».[7] На верхней доске пианино располагались всякие электроприборы. Одним из них был осциллограф,[8] который околдовал Анну не хуже магического жезла. Мы часами сидели в гостиной, нажимая на пианино отдельные клавиши и заворожено наблюдая за причудливым танцем светящейся зеленой точки на экране прибора. Вся эта история, когда ты слышишь звуки и при этом видишь их наглядное изображение на маленьком экранчике умного прибора, приводила нас в бесконечный восторг.
Каким дивным великолепием звуков наслаждались мы с Анной! Гусеница, пережевывающая лист, издавала рычание, достойное голодного льва; муха в банке из-под варенья гудела, как аэроплан; чирканье спички по коробку звучало, как взрыв. Все эти звуки и тысячи других, многократно усиленные, представали перед нами сразу в двух измерениях — для глаз и ушей.
Анна открыла целый новый мир, который можно было исследовать снова и снова. Я не знаю, насколько серьезно она к нему относилась, — быть может, все это было не более чем захватывающей игрой; но так или иначе мне вполне хватало ее восторженных воплей.
Только когда наступило лето, я постепенно начал осознавать, что понятия частоты тока и длины волны обладали для нее каким-то смыслом и она на самом деле прекрасно понимала, что именно слышит и видит перед собой. Как-то раз все дети нашей улицы играли на свежем воздухе после обеда, когда на сцене появился большущий мохнатый шмель.
Кто-то из них вопросил:
— Интересно, а сколько раз в минуту он махает крылышками?
— Должно быть, миллион, — ответил другой. Анна стремительно ворвалась в дом, негромко жужжа про себя в низком регистре, и ринулась к пианино. Я тихо сидел себе на пороге. Несколько раз ударив по клавишам, она быстро определила ноту, в которой жужжала, повторяя звук, издаваемый шмелем. Потом она подбежала ко мне со словами: «Можно мне твою линейку, пожалуйста?» и уже через пару секунд кричала, обращаясь к ребятам снаружи: «Шмель хлопает крыльями столько-то раз в секунду!» Никто ей не поверил, но ей уже было все равно.
Если можно было рассчитать какой-либо звук, его ловили и рассчитывали. За обедом то и дело возникали вопросы типа: «А ты знаешь, сколько раз в секунду комар хлопает крыльями? А муха?»
Все эти игры неизбежно привели нас к занятиям музыкой. До сих пор каждую отдельную ноту мы изучали в течение нескольких минут, а звук интересовал нас прежде всего с точки зрения того, какие колебания он производил. Вскоре, однако, Анна уже придумывала коротенькие мелодии, к которым я прописывал гармонии. Еще через некоторое время в доме зазвучали маленькие пьески под названием «Мамочка», или «Танец мистера Иефера», или «Смех». Анна начала всерьез сочинять. Наверное, у нее была всего одна проблема в жизни — то, что в сутках недоставало часов. Слишком много нужно было сделать, открыть, узнать.
Еще одной волшебной игрушкой для Анны был микроскоп. Маленький мир в нем вдруг становился большим — мир замысловатых форм и созданий столь мелких, что их невозможно было увидеть невооруженным глазом. Даже просто грязь в нем выглядела феерически.
До того, как начались все эти приключения, мистер Бог был другом и приятелем Анны, но теперь их отношения вышли на новый этап. Если мистер Бог сотворил все это, то он был чем-то гораздо большим, нежели она рассчитывала. Все это предстояло тщательно обдумать. Исследования были свернуты на несколько недель. Анна все так же играла с другими детьми на улице; она была милой и забавной, как всегда, но теперь ее взгляд все чаще обращался внутрь; она нередко забиралась высоко на дерево, которое росло у нас во дворе, одна или в компании Босси. Там, на вершине, она сидела, размышляя обо всем на свете.
За эти несколько недель Анна постепенно подвела итог всему, что знала. Она бродила по дому и легонько трогала вещи, словно искала какой-то потерянный ключ и никак не могла найти. Говорила она в это время мало. На вопросы отвечала так просто, как только могла, извиняясь за свое отсутствие в этом мире нежной улыбкой, будто говоря без слов: «Мне жаль, что все так получилось. Как только я разрешу эту загадку, я вернусь. Подождите меня».
И наконец прорыв свершился.
Она резко повернулась ко мне.
Можно сегодня я буду спать с тобой? Я кивнул в ответ.
Тогда пошли, — сказала она.
Она соскользнула у меня с колен, взяла за руку и потянула к двери. Я молча повиновался.
Я ведь вам еще не рассказывал, как Анна решала все проблемы? Если она сталкивалась с какой-то трудной ситуацией, которая не хотела разрешаться сразу, то сразу же отправлялась в постель. Итак, мы лежали в постели, комнату освещал фонарь, покачивавшийся за окном; она опиралась подбородком на руки, уперев оба локтя мне в грудь. Я ждал. Она лежала так минут десять, пока мысли не пришли в надлежащий порядок, а потом ринулась в атаку.
— Мистер Бог сделал все на свете, правда?
Не было ни малейшего смысла говорить, что я не знаю. Поэтому я ответил: «Да».
— И грязь, и звезды, и людей, и животных, и деревья, и все на свете, и многоножков?
Многоножками она называла тех мелких созданий, которых мы с ней наблюдали под микроскопом.
Да, — сказал я, — он сделал все. Она кивнула в знак согласия.
Мистер Бог правда любит нас?
А то, — сказал я. — Мистер Бог любит все.
— А почему тогда он делает так, чтобы им было больно и они умирали?
Ее голос звучал так, словно она только что выдала сокровенную тайну; но ничего не попишешь, вопрос уже родился у нее внутри, и его нужно было облечь в слова.
Я не знаю, — сказал я. — Мы очень многого не знаем про мистера Бога.
Тогда, раз мы многого не знаем про мистера Бога, — продолжала она, — как мы можем быть уверены, что он нас любит?
Я не знал, что сказать ей на это, но, к счастью, ответа она не ждала.
— А вот многоножки: я могу любить их, пока меня хватит, но они же об этом не узнают, правда? Я в миллион раз больше их, а мистер Бог в миллион раз больше меня, так как же я могу знать, что делает мистер Бог?
Она помолчала. Уже потом я подумал, что в этот миг она тихо попрощалась с младенчеством. Потом она продолжала:
— Финн, мистер Бог нас не любит. Она поколебалась немного.
— Знаешь, он правда нас не любит, любить умеют только люди. Я люблю Босси, но Босси меня не любит. Я люблю многоножков, но они не любят меня. Я люблю тебя. Финн, и ты любишь меня, ведь правда?
Я крепко обнял ее.
— Ты любишь меня, потому что ты тоже люди. Я по-настоящему люблю мистера Бога, но он меня не любит.
Это звучало словно похоронный звон.
«Черт его дери, — подумал я, — ну почему такое должно случаться с людьми? Она же теперь потеряла все». Но я ошибался. Она уже твердо встала обеими ногами на следующую ступеньку.
— Нет, — сказала она, — он не любит меня так, как ты. Это по-другому, в миллион раз больше.
Я, должно быть, пошевелился или произвел какой-то странный звук, потому что она выпрямилась, села на пятки и захихикала. Потом она подалась ко мне и тут же исцелила тот краткий и острый приступ боли, причиной которого стали ее слова, с мягкой уверенностью хирурга удалив бесполезный нарыв ревности.
— Финн, — сказала она, — ты можешь любить лучше, чем все прочие люди на Земле, и я тоже могу, правда? Но мистер Бог — он другой. Понимаешь, Финн, люди могут только любить снаружи и целовать тоже снаружи, а мистер Бог умеет любить тебя внутри и целовать внутри, так что это совсем другое. Мистер Бог не такой, как мы; мы немножко похожи на мистера Бога, но не слишком сильно.
Я это понял так, что мы были похожи на бога благодаря некоторым чертам сходства, но бог не был похож на нас из-за того, что мы разные. Внутренний огонь очистил и отточил ее идеи; подобно алхимику, она превратила свинец в золото, отбросив все определения, какие только мог дать богу человек, — Доброта, Милосердие, Любовь, Справедливость, ибо это были лишь попытки описать неописуемое.
— Понимаешь, Финн, мистер Бог не такой, как мы, потому что он может заканчивать разные вещи, а мы не можем. Я не могу закончить любить тебя, потому что я умру на миллион лет раньше, чем смогу закончить, а вот мистер Бог может закончить любить тебя, и потому это не точно такая же любовь. Да? Даже у мистера Иефера любовь не такая, как у мистера Бога, потому что он пришел сюда, только чтобы мы помнили.
Мне уже и этого хватило, все хотелось как следует обдумать, но пропустить следующий залп тяжелой артиллерии мне не дали.
— Финн, почему люди устраивают драки, и войны, и все такое?
Я постарался объяснить по мере своих слабых способностей.
— Финн, как это называется, когда видишь все по-другому?
Минуту-другую я скрипел мозгами, а потом выдал точное словосочетание, которое она хотела услышать, — «точка зрения».
— Финн, вот в этом и разница. Понимаешь, у всех есть точки зрения, а у мистера Бога нет. У мистера Бога есть только точки для зрения.
К этому моменту моим единственным желанием было встать и пойти погулять — надолго. Что это дитя вытворяет? Что она со мной сделала? Бог может заканчивать всякие вещи, а я не могу. Согласен, но вот что это значит? Мне уже начинало казаться, что она очистила саму идею бога от измерений пространства и времени, как орех от шелухи, и рассматривала ее ни много ни мало в свете вечности.
А эта разница между «точкой зрения» и «точкой для зрения»? На этом я окончательно срезался, но дальнейшие расспросы несколько прояснили ситуацию. «Точки для зрения» было неправильное определение. Она имела в виду «точки обзора». Со второй оговоркой разобрались. Человечество в целом имеет множество точек зрения, в то время как у мистера Бога имеется бесконечное разнообразие точек обзора. Когда я изложил ей суть вопроса в такой манере и спросил, это ли она имела в виду, она важно кивнула и, глядя на меня, подождала, пока я смогу в полной мере насладиться этой мыслью. То есть вот как оно все выглядело: у человечества бесконечно много точек зрения; у бога бесконечно много точек обзора. Это означает, что бог — везде. Я прямо подскочил, когда до меня дошла эта логика. Анна радостно хохотала.
— Понял? — спрашивала она у меня. — Теперь ты понял?
Я тоже рассмеялся.
— И еще по-другому мистер Бог не такой, как мы. Оказывается, мы еще не закончили.
— Еще мистер Бог знает вещи и людей изнутри, вот. Мы знаем их только снаружи, да? Так что, понимаешь. Финн, людям нельзя говорить о мистере Боге снаружи; о нем можно говорить только изнутри него, да.
Еще минут пятнадцать ушло на то, чтобы довести до полного блеска эти аргументы, а потом со словами: «Разве это не здорово?» — она поцеловала меня и уютно устроилась у меня под мышкой, готовая уснуть.
Прошло еще десять минут.
Финн?
— Да?
Финн, та книга про четыре измерения…
Да, и чего она?
— Я знаю, где теперь цифра четыре; она живет у меня внутри.