Для одной ночи было более чем достаточно, поэтому я заявил со всей возможной твердостью:
— Теперь давай спи, хватит уже болтать. Спи, или я нашлепаю тебя по попе.
Она пискнула и уставилась на меня, потом рот у нее разъехался до ушей, и она снова завозилась под мышкой, устраиваясь поудобнее.
— Нет, — сонно констатировала она, — не нашлепаешь.
Аннино первое лето с нами было полно приключений. Мы с ней ездили в Саутенд-он-Си,[9] и в Кью-Гарденс,[10] и в Кенсингтонский музей,[11] и в тысячу других мест — по большей части одни, но иногда в компании целой оравы детей. Наша первая экскурсия за пределы Ист-Энда была «на другой конец». Для тех, кто не знает, это значит всего лишь к западу от Олдгейта.
По этому случаю ее нарядили в тартановую[12] юбку с блузкой, черный шотландский берет,[13] черные туфельки с большими сверкающими пряжками и тартановые гольфы. Юбка была заложена в мелкую складку и, стоило как следует покрутиться, раскрывалась, как парашют. Анна разгуливала, как профи, прыгала, словно Бэмби, порхала птицей и балансировала на бордюре тротуара, будто заправский канатоходец на проволоке. Походку она слямзила у Милли, которая была настоящей профи: голова высоко поднята, бедра чуть покачиваются, так чтобы юбка ходила из стороны в сторону, на губах улыбка, в глазах искорки — бах! — и вы убиты. Люди глядели на нее и улыбались. Анна была, как солнечное утро после долгих недель хмари. Да уж, не улыбаться было просто невозможно. Анна сознавала устремленные на нее взгляды прохожих и то и дело оборачивалась ко мне — на лице ее сияла широкая счастливая ухмылка. Дэнни говорил, что она не ходила, а совершала парадный королевский выход. Время от времени выход прерывался по не зависящим от нее причинам: на дороге попадались бездомные кошки, собаки, голуби и лошади, не говоря уже о почтальонах, молочниках, автобусных кондукторах и полицейских.
К западу от Олдгейта дома становились больше и великолепнее, и рот у Анны открывался все шире и шире. Она то описывала круги, то шла спиной вперед, то боком. Наконец она остановилась в полной растерянности, подергала меня за рукав и спросила:
— Это все дворцы, да? И в них живут короли королевы?
Ее не особенно впечатлили ни Английский банк, ни собор Святого Павла; пальма первенства была безоговорочно отдана голубям. После короткой дискуссии мы решили пойти на службу в церковь. Ей было явно неуютно; она беспокойно ерзала всю службу и, как только та закончилась, сразу же заторопилась на улицу, к голубям. Усевшись на тротуар, она принялась с удовольствием кормить их. Я стоял в нескольких шагах и просто смотрел на нее. Она весело стреляла глазами по сторонам — то взглянет на двери собора, то на прохожих, то на машины, то на голубей. Вдруг она быстро и неодобрительно покачала головой. Я тут же оглянулся, чтобы выяснить, что произвело на нее такое впечатление, но так и не увидел ничего, на что можно было бы списать такую перемену в настроении.
Несколько месяцев спустя я смог расшифровать эти таинственные сигналы. То резкое движение головой ни о чем хорошем, разумеется, не говорило. Казалось, она пыталась отогнать какую-то неприятную мысль, как вытряхивают из кошелька мелкие монетки.
Я подошел к ней поближе и молча ждал. По большей части ей было вполне достаточно чувствовать кого-то рядом. Я придвинулся к ней вовсе не для того, чтобы сказать ей что-то умное. Я давно уже прекратил подобные попытки. Ответом на вопрос: «Что-то не так. Кроха?» — было неизменное: «Я сама». Она задавала вопросы в тех и только тех случаях, когда не могла сама найти ответа. Нет, я подошел к ней с одной-единственной целью: чтобы мои уши были наготове, если они ей вдруг понадобятся. Она в них не нуждалась, и это был плохой знак.
От собора Святого Павла мы двинулись в сторону Гайд-парка. Прошел не один месяц, и я уже начинал гордиться тем, что все больше и больше учусь думать так же, как Анна. Я начинал понимать ход ее мыслей и то, как она претворяла их в слова. В тот раз я забыл, нет, даже не забыл, а просто как-то упустил из внимания один простой факт. Дело было вот в чем: до сих пор горизонт Анны ограничивался домами, фабриками и подъемными кранами. А тут перед ней неожиданно оказались огромные открытые — слишком открытые для нее — просторы парка. К такой реакции я был не готов. Она окинула окрестности взглядом, уткнулась лицом мне в живот, вцепилась в меня обеими руками и отчаянно разревелась. Я поднял ее на руки, и она прилипла ко мне, как магнит, крепко держась руками за шею, а ногами — за талию, всхлипывая мне в плечо. Я начал издавать какие-то неопределенные успокаивающие звуки, но это не особенно помогло.
Через несколько минут она боязливо оглянулась через плечо и перестала плакать.
— Хочешь домой, Кроха? — спросил я, но в ответ она покачала головой.
— Теперь можешь меня опустить, — сказала она. Видимо, я ожидал, что она закричит «Ура!» бросится скакать по траве. Пару раз выразительно шмыгнув носом и собравшись с силами, мы двинулись исследовать парк; при этом она продолжала крепко держаться за мою руку. Как и у любого нормального ребенка, у Анны были свои страхи, только, в отличие от других детей, она их осознавала. А с осознанием приходило и понимание того, что она в состоянии идти дальше, невзирая на них.
Может ли взрослый знать, чего стоит нести такое бремя? Значит ли это, что ребенок по природе своей робок, склонен к тревоге и растерянности, а в критических ситуациях цепенеет от ужаса не в силах ничего предпринять? Неужели десятиглавое чудовище страшнее абстрактной идеи? Если ей и не удалось сразу побороть свой страх, чем бы он на самом деле ни был, то взять себя в руки она все же смогла. Теперь она была уже готова отпустить мою руку отойти на несколько шагов, чтобы рассмотреть то, что привлекло ее внимание; но время от времени она все равно бросала назад настороженные взгляды, чтобы убедиться, что я все еще здесь. Поэтому я остановился и стал спокойно ждать. Она все еще немного робела и знала, что мне это известно. То, что я остановился, когда она выпустила мою руку, вызвало у нее легкую улыбку благодарности.
Я стоял и думал о тех временах, когда был примерно ее возраста. Мама с папой как-то раз взяли меня в Саутенд-он-Си. Вид моря и непривычно огромное количество людей на берегу произвели на меня впечатление, сравнимое со встречей с автобусом на полной скорости. Когда я впервые увидел море, я как раз держался за отцовскую руку, но она тут же стала чужой. Я не особенно хорошо помню этот эпизод, но ощущение, что в тот миг мой мир вдруг прекратил свое существование, было очень ярким. Так что у меня имелось какое-то представление о ее страхах, чем бы они на самом деле ни были.
Исследуя то, что находилось в пределах досягаемости, она потихоньку приходила в себя. Она уже замечала в траве свои обычные сокровища — разной формы листья, камушки, веточки. Энтузиазм подобного рода невозможно долго держать под спудом.
Тут мы услышали сердитый окрик паркового сторожа. Я обернулся и, конечно, обнаружил ее на коленях возле клумбы с цветами. Я забыл сказать ей, что по газонам ходить нельзя! Анна не спасовала бы и перед Люцифером, не говоря уже о каком-то парковом стороже. Только что избежав одной катастрофы, мне совершенно не улыбалось тут же вляпаться в другую. Я кинулся к ней, подхватил ее с травы и поставил на дорожку перед собой.
Вот он, — с негодованием заявила она, уставив на сторожа обвиняющий перст, — сказал, чтобы я убралась с травы.
Да, — сказал я, — по этому газону ходить не полагается.
Но он же самый лучший, — резонно возразила она.
Вот посмотри, что там написано, — сказал я указывая на табличку. — Там говорится «По газонам не ходить».
Я прочитал ей надпись по буквам, и Анна изучила ее с величайшей сосредоточенностью.
Уже позже, когда мы с ней сидели на траве и уплетали шоколад, она вдруг сказала:
Те слова…
Какие слова? — не понял я.
Слова, которые говорят не ходить по газонам, — они как та церковь, где мы были с тобой сегодня утром.
Тут-то все и разъяснилось. Как и в случае с клумбой, церковная служба была для нее чем-то вроде таблички «По газонам не ходить», не дающей добраться до лучших цветов. Зайти в церковь, но только не во время службы, а просто быть там, внутри, для Анны значило навестить очень-очень хорошего друга, а навестить хорошего друга очень приятно, а это, в свою очередь, отличный повод, чтобы пуститься в пляс. В церкви Анна танцевала — это был лучший газон, до которого она смогла добраться. Церковная же служба играла роль таблички «По газонам не ходить», не давая ей делать то, чего ей больше всего хотелось. Рот у меня непроизвольно разъехался в улыбке, когда я попытался представить себе службу, которая могла бы понравиться Анне. Главное, мне кажется, что и мистеру Богу она тоже пришлась бы по вкусу!
Начав сбрасывать с себя груз сегодняшнего дня, она продолжала:
— Знаешь, когда я плакала…
Я навострил уши.
— Я тогда стала такой маленькой, такой маленькой, что почти потерялась, — это было сказано тоненьким и каким-то далеким голоском, а потом, будто прилетев из пучин беспредельного космоса и — бах! — приземлившись мне прямо на грудь, она торжествующе заявила: — Но я нашлась, да?
Где-то ближе к концу этого первого лета она сделала два совершенно потрясающих открытия. Первым стали семена: оказалось, что все вырастает из семян, что вся эта красота — все цветы, и деревья, и зеленая трава, все начинается с семян, которые, более того, можно вот так вот взять и подержать в руках. Вторым открытием стало письмо: Анна узнала, что книги и вообще умение писать — не просто устройство для рассказывания сказок маленьким детям, а нечто куда более захватывающее и увлекательное. Она увидела в письме что-то в портативной памяти — средство обмена информацией.
Эти два открытия положили начало необычайно бурной деятельности. То, что творилось у Анны в голове, непосредственно отражалось и на лице, словно написанное крупными буквами.
Именно так и получилось в тот день, когда она впервые взяла в руки цветочные семена. В словах нужды не было: ее мысли и действия говорили сами за себя. Она сидела возле кустика каких-то цветов с горсткой семян в ладошках. На лице отражалась явная работа мысли; взгляд ее был устремлен на семена, а лоб был наморщен от напряжения. Потом она посмотрела вдаль через плечо, и глаза округлились от удивления; назад, на семена; снова через плечо. Наконец она встала, бросила взгляд куда-то в сторону — куда именно, я так и не понял — и медленно обернулась вокруг своей оси. К тому времени, когда она снова стояла лицом ко мне, ее внутренние лампы уже были включены на полную мощность.
Ей не было необходимости объяснять, что с ней происходит; все и так было предельно ясно. Острая игла ее разума сшила воедино это цветочно-травяное буйство, раскинувшееся у нас перед глазами с участком голой ист-эндской земли возле нашего дома. Семена можно были переносить с одного места на другое — так почему же не сделать это? У нее в глазах плясали два больших знака вопроса; ни слова не говоря, я вынул из кармана носовой платок и подал ей. Она расстелила его на земле и с бесконечной осторожностью принялась трясти над ним семенные коробочки. Вскоре белый платок был покрыт темными, глянцевитыми семенами.
Этот ритуал сбора семян я видел, наверное, тысячу раз. Она всегда была бесконечно осторожна; каждый раз ее действия перемежались напряженными раздумьями: «Не слишком ли много я взяла? Достаточно ли осталось?» Иногда решение можно было принять лишь после тщательного осмотра растений. Если она приходила к выводу, что позаимствовала слишком много, то аккуратно возвращала излишки и рассыпала часть собранного по земле. Мистер Бог явно набрал в ее личном рейтинге еще очков десять. Глядя на семена, она повторяла: «Разве не здорово он это сделал!»
Анна не только была по уши влюблена в мистера Бога; она глубоко им гордилась. Ее законная гордость росла с каждым днем, так что в какой-то момент мне пришла в голову совершенно идиотская мысль: умеет ли мистер Бог краснеть от удовольствия? Какие бы чувства ни питали к нему люди за всю многовековую историю христианства, уверен, что никому он не нравился так, как Анне.
Эти экскурсии в мир растений приводили к тому, что мы всегда таскали с собой кучу конвертов, а на поясе у Анны висел довольно внушительных размеров кисет. Кисет был приторочен к красивому расшитому бусинками поясу, который для нее сделала Милли. Милли была одной из дюжины или около того профи, которые жили на вершине холма. Милли и Джеки были, согласно собственной классификации Анны, двумя самыми красивыми молодыми леди на всем белом свете. Между молодой проституткой и Анной был заключен своего рода пакт о взаимном восхищении. Кстати сказать, у Милли было роскошное имя — Винес де Майл Энд.[14]
Второе Аннино открытие переросло в какую-то весьма сложную деятельность, потому что в доме вдруг в изобилии завелись маленькие синие блокнотики и повсюду раскиданные клочки бумаги. Столкнувшись с чем-нибудь новым, Анна хватала ближайшего прохожего и, протягивая ему карандаш и блокнот, просила: «Пожалуйста, напишите это большими буквами».
Глава третья
Эта внезапная просьба «написать большими буквами» часто вызывала самую непредсказуемую реакцию. Присутствие Анны, видимо, чем-то напоминало близкое соседство динамитной шашки с очень-очень коротким фитилем и потому пугало некоторых прохожих. Внезапно возникшее у вас на пути огненно-рыжее дитя, которое тычет вам в руку карандаш и блокнот и требует немедленно что-то написать, может, мягко говоря, нервировать. Люди шарахались от нее и говорили что-нибудь вроде «Отстань, малышка» или «Оставь меня в покое», но Анна предвидела такой поворот событий и безжалостно стояла на своем. Шхуна её исследовательского интереса мчалась на всех парах. Да, она могла немножко подтекать тут и там, а моря познания нередко сотрясал шторм, но пути назад не было. Ее ждали удивительные открытия, и Анна была полна решимости осуществить их.
Очень часто по вечерам я сидел на крыльце с сигаретой, наслаждаясь ее охотой за знаниями, и наблюдал, как она просит прохожих «написать это большими буквами». Однажды вечером после целой серии отказов со стороны прохожих Анна пригорюнилась. Я решил, что настало время сказать несколько ободряющих слов. Встав со ступенек, я перешел через дорогу и остановился рядом с ней.
Она грустно показала на сломанный столбик железной ограды.
— Я хочу, чтобы кто-нибудь написал мне про это, а они ничего не видят, — сказала она.
— Может быть, они слишком заняты, — предположил я.
— Нет, не так. Они его не видят. Они не понимают, о чем я говорю.
Эта последняя реплика была произнесена с чувством какой-то глубокой внутренней печали; мне было суждено услышать ее еще не раз: «Они его не видят. Они не видят».
Я увидел разочарование на ее лице и подумал, что знаю, что мне делать. Мне казалось, что с этой ситуацией я смогу справиться. Я взял ее на руки и крепко прижал к себе.
— Не огорчайся, Кроха.
— Я не огорчаюсь. Мне грустно.
— Не беда, — сказал я. — Я сам напишу тебе это большими буквами.
Она вывернулась у меня из рук и теперь стояла на тротуаре, вертя в руках блокнот и карандаш; ее голова была низко склонена, а по щекам бежали слезы. Мысли мои неслись вскачь. Можно было подойти к делу и так и эдак — подходы теснились и распихивали друг друга локтями. Я уже был готов вмешаться, когда пролетавший ангел снова стукнул меня по кумполу. Я промолчал и стал ждать. Она стояла передо мной, погрузившись в совершеннейшее уныние. Я знал абсолютно точно, что больше всего на свете ей сейчас хотелось кинуться ко мне в объятия, хотелось, чтобы ее утешили, но она стояла и молча боролась с собой. Трамваи, звеня, проносились мимо, люди спешили за покупками, уличные торговцы вопили, рекламируя свой товар, а мы стояли напротив друг друга: я — сражаясь с желанием схватить ее на руки, и она — молча вглядываясь в некую новую картину, вырисовывавшуюся у нее в голове.