Наконец она подняла глаза и наши взгляды встретились. Вокруг стало холодно, и мне захотелось кого-нибудь ударить. Я знал этот взгляд, я встречал его у других людей, и со мной самим такое неоднократно случалось. Будто очертания какого-то чудовищного айсберга в тумане, во мне поднимались слова — из самой глубины меня, осиянные слезами, но все же ясно видимые. Анна горевала.
Двери ее глаз и сердца стояли, распахнутые настежь; укромная келья ее сокровенного существа была открыта взгляду.
— Я не хочу, чтобы ты ничего писал, — сказала она и попыталась выдавить из себя улыбку, это не сработало, и, шмыгнув носом, она продолжала:
— Я знаю, что я вижу, и знаю, что ты видишь, но некоторые люди не видят ничего и… и… — она кинулась ко мне в объятия и разрыдалась.
В тот вечер я стоял на улице в Восточном Лондоне, обнимая горько плачущего ребенка, и заглядывал в человеческую душу. За эти несколько мгновений я узнал больше, чем изо всех прочитанных и всех умных лекций на свете. Келья эта могла быть сколько угодно одинокой, но темной она не была. За этими полными слез глазами стояла не тьма, а яркий свет. И Господь сотворил человека по образу своему — не по форме и не по разуму, не по глазам или ушам, не по рукам или ногам, но по этой внутренней сущности. Здесь был образ божий. И не рука дьявола делает человека одиноким, но его подобие. Вся полнота Света, которая не находит пути наружу и не знает себе достойного места, — вот что способствует одиночеству.
Анна оплакивала других. Тех, кто не мог вид красоту сломанного столбика ограды, и все краски, и все узоры снежинок; тех, кто не видел раскинувшихся вокруг бесчисленных возможностей. Она хотела взять их с собой в этот восхитительный новый мир а они были не в силах вновь стать такими маленькими, чтобы эта зазубренная сломанная железка вдруг превратилась в царство стальных гор и равнин, и стеклянных деревьев. Это был целый новый мир, по которому можно было путешествовать, который можно было исследовать, мир фантазии, куда столь немногие могли и хотели бы последовать за ней. Этот несчастный сломанный столбик предлагал отважным исследователям целую палитру восторгов и удивительных возможностей.
Мистеру Богу все это определенно нравилось, но мистер Бог отнюдь не возражал стать на какое-то время маленьким. Люди думали, что мистер Бог очень большой, и тут-то они делали самую свою крупную ошибку. На самом деле мистер Бог мог быть абсолютно любого размера, какого бы ему ни захотелось. «Если бы он не умел становиться маленьким, как бы он знал, каково это — быть божьей коровкой?» Вот как бы он знал? Подобно Алисе в Стране чудес, Анна хорошенько откусила от пирога фантазии и изменила свой размер на более подходящий к случаю. В конце концов, у мистера Бога не одна точка зрения, а бесконечное множество точек обзора, а цель жизни очень проста — быть, как мистер Бог. Насколько было известно Анне, быть хорошим, щедрым, добрым, часто молиться и все такое прочее на самом деле имело к мистеру Богу очень мало отношения. Все это были, как сейчас говорят, побочные эффекты, игра на наверняка, без риска, а Анна в такие игры не играла, религия — это про то, чтобы быть, как мистер Бог, вот через этот-то момент продраться было труднее всего. Надо было не быть добрым, хорошим и любящим и т. д., чтобы стать, как мистер Бог. Нет нет! Вся штука со смыслом жизни состояла в том чтобы быть, как мистер Бог, и тогда вы просто сможете не стать хорошим, и добрым, и любящим понятно?
— Если ты стал, как мистер Бог, то не будешь знать, какой ты, да?
— Чего? — не понял я.
— Какой ты хороший, и добрый, и всех любишь. Последнее замечание было сделано небрежным тоном, будто оно было незначительным и неуместным. Эту манеру я хорошо знал. Собеседнику оставалось либо притвориться, что он ничего не слышал, либо начать задавать вопросы. Несколько секунд я поколебался, наблюдая, как улыбка медленно, но верно распространяется по всему ее телу, от пяток до макушки, чтобы наконец взорваться громким ликующим воплем! Я понял, что она вырвалась из капкана. Ей было что сказать, и она хотела, чтобы я начал задавать ей вопросы. Если бы я не сделал этого сейчас, рано или поздно все равно пришлось бы, так что…
— О'кей, Кроха. И что у нас за штука со всей этой добротой и прочей хорошестью?
— Ну… — и тон ее голоса резко съехал с американской горки волнения, достиг другой стороны и тут же снова помчался вверх, — в общем, если ты
думаешь, что ты такой, то на самом деле ты не такой, вот.
В этом классе я явно торчал на задней парте, где
окопались законченные двоечники.
— Чего-чего?
Я решил было, что поймал нить ее мысли, и полагал, что иду на полкорпуса впереди. Она просигналила правый поворот, я притормозил, чтобы подождать ее, но вместо правого она вдруг взяла левый, причем на сто восемьдесят градусов, и помчалась навстречу потоку движения. Я был совершенно выбит из колеи этим финтом, так что мне ничего не оставалось, кроме как пешком пойти назад, где она уже ждала меня, нетерпеливо сигналя.
— Так. Хорошо. Давай еще раз!
— Ты же не думаешь, что мистер Бог знает, что он добрый, хороший и всех любит, правда?
Я не уверен, что успел хотя бы подумать об этом, но на таким образом поставленный вопрос существовал только один ответ, даже несмотря на то что в его истинности я отнюдь не был уверен.
— Наверное, нет, — немного поколебавшись, ответил я.
Вопрос «почему?» застрял у меня где-то на полпути между черепной коробкой и голосовыми связками. Вся эта беседа в принципе должна была подвести нас к некоему выводу, к идее, утверждению которое бы полностью ее устроило. Она собралась с силами, не без труда обуздав свое нетерпение.
Неожиданно она резко втянула воздух и проговорила:
— Мистер Бог не знает, что он хороший и добрый, и всех любит. Мистер Бог, он… он… пустой.
Сейчас я уже могу допустить мысль, что камня, о который я только что пребольно ушиб большой палец ноги, на самом деле не существует. Я ничего не имею против того, чтобы поиграться с идеей, что все окружающее — всего лишь иллюзия, но мысль о том, что мистер Бог пуст, просто не лезла ни в какие ворота. Все держится на том, что мистер Бог — полон! Полон мудрости, любви, сострадания — назовите любую добродетель, и в нем этого будет в изобилии. Бог, он… он как огромный рождественский носок, полный чудесных подарков, неистощимо изливающий дождь несказанных и неисчислимых милостей на своих детей. Проклятие, ну, разумеется, он полон! Так меня учили, и так оно на самом деле и было… а было ли?
Ни в тот день, ни в несколько последующих ничего от Анны не добился. Мне оставалось только вариться в собственном соку. Мои шестеренки со скрипом перемалывали мысль о том, что мистер Бог пуст. Да, она была совершенно нелепой, но застряла там намертво. По мере того как перед моим внутренним взором возникала соответствующая картинка я погружался в пучину стыда и замешательства. Никогда раньше она не представлялась мне с такой потрясающей четкостью: мистер Бог в черном фраке, цилиндре и с волшебной палочкой, достающий из шляпы кроликов. Можно поднять руку и попросить автомобиль, или тысячу фунтов, или еще чего-нибудь, и мистер Бог взмахнет палочкой — вот вам, пожалуйста! Под завязку этого захватывающего кино я увидел портрет моего мистера Бога крупным планом — улыбающийся, добродушный бородатый ВОЛШЕБНИК.
После нескольких дней бесплодных размышлений на тему пустоты мистера Бога я не выдержал и задал ей вопрос, который не давал мне покоя все это время:
— Кроха! Так что там насчет мистера Бога, который на самом деле пустой?
Она тут же с готовностью обернулась ко мне. Бьюсь об заклад, что она ждала моего вопроса, но ничего не могла поделать, пока в моем мозгу окончательно не сформируется картинка мистера Бога в виде фокусника.
— Когда мир стал совсем красным через осколок стекла, цвета цветка.
Я это запомнил. Мы немного поговорили о проходящем и отраженном свете: что свет приобретает цвет стекла, через которое он проходит, и что цветок желтый благодаря отраженному свету. Мы уже наблюдали радугу спектра при помощи призмы, видели ньютонов разноцветный вращающийся диск[15] и смешивали все цвета спектра обратно до состояния белого. Я объяснил ей, что цветок поглощает все цвета спектра, кроме желтого, который и отражает обратно наблюдателю. Анна некоторое время переваривала эту информацию, а потом заявила:
— Ага, значит, желтый он брать не хочет, — после короткой паузы продолжала, — так что настоящий цвет — это все те, которые он хочет.
Спорить с этим я не мог, так как не был абсолютно уверен в том, какого черта этот цветок вообще хочет.
Эта информация поступала внутрь, перемешивалась с разноцветными стекляшками, хорошенько встряхивалась и занимала свое место в ее новой картине мира. Выходило так, что каждый человек при рождении получал целый набор стеклышек с ярлычками «хорошо», «плохо», «отвратительно» и т. д. Дальше они присобачивали к своему внутреннему оку монокль и меняли в нем стеклышки, воспринимая мир в соответствии с цветом и маркировкой стекла. И делали мы это, как мне дали понять, чтобы оправдать свои внутренние убеждения.
Теперь идем дальше. Мистер Бог несколько отличался от цветка. Цветок, который не хочет брать желтый свет, мы называем желтым, потому что именно этот свет мы и видим. О мистере Боге такого сказать нельзя. Мистер Бог хочет все и поэтому ничего не отражает обратно! А если мистер Бог ничего не отражает вовне, то мы просто не сможем его увидеть, правильно? То есть, если уж природа мистера Бога в принципе доступна нашему пониманию, остается только допустить, что мистер Бог совершенно пуст. Пуст не потому, что в нем ничего нет, но потому, что он приемлет все, все принимает и ничего не отражает обратно! Разумеется, если вам угодно, можно мошенничать и дальше: можете продолжать носить цветные очки со стеклышками, на которых написано «мистер Бог всех любит», или с теми, где значится «мистер Бог очень добрый», но тогда, извините, вы упустите природу мистера Бога в целом. Только попробуйте себе представить, что собой представляет мистер Бог, если он приемлет все и ничего не отражает обратно. Вот это, сказала Анна, и называется быть НАСТОЯЩИМ БОГОМ. Это-то нас и просили сделать — выкинуть все наши цветные стеклышки и посмотреть невооруженным глазом. Факт, что Старый Ник[16] производит эти стеклышки миллионами, временами несколько осложняет дело, но так уж устроен мир.
— Иногда, — сказала Анна, — взрослые заставляют маленьких надевать стеклышки.
— Зачем им это надо? — поинтересовался я.
— Так они могут заставить маленьких делать то, что они от них хотят.
— Ты хочешь сказать, они их так пугают?
— Да. Заставляют делать то, что им надо.
— Типа что мистер Бог накажет их, если они не станут есть чернослив?
— Да, вроде того. Но мистеру Богу на самом деле все равно, будешь ли ты есть чернослив или нет, правда ведь?
— Думаю, да.
— Если бы он наказывал детей за это, он был бы большой драчун, а он ведь нет.
Большинству людей несказанно повезет, если они когда-нибудь сподобятся открыть для себя мир, в котором живут. Анна открывала бесчисленные миры с помощью своих «цветных стеклышек», оптических фильтров, зеркал и садовых ведьминых шаров.[17] Единственной проблемой во всем этом было то, что слова, при помощи которых можно было описать свои впечатления, как-то слишком скоро заканчивались. Я не припомню, чтобы Анна хоть раз использовала термины вроде «существительное» и «глагол»; она явно не смогла бы определить, где прилагательное в словосочетании «мясной сэндвич», но очень скоро пришла к выводу, что самым опасным в письме и речи было использование описательных оборотов. Она бы еще согласилась с утверждением, что «роза — это роза — это роза»[18] — но только скрепя сердце, а вот «красный — это красный — это красный» уже никуда не годилось.
Проблема словоупотребления стала еще более актуальной с появлением миссис Сассемс. Миссис Сассемс мы повстречали на улице. На самом деле это была тетя Долли, то есть наша тетушка по мужу. В жизни у тети Долли была одна великая страсть: она обожала ореховые ириски. Она поглощала их в диких количествах, и рот ее почти постоянно был набит ирисками, так что лицо по большей части имело несколько странные очертания. Если ей что-то и можно было поставить в упрек, так это то, что она упорно лезла ко всем целоваться, причем не чмокнуть разик, а обстоятельно и надолго. По отдельности с ирисками и с поцелуями жить было еще можно, но вот вместе эти два фактора уже начинали представлять опасность для жизни.
Избежать поцелуев не удалось. Нам безапелляционно велели «открыть ротики», в которые тут же было загружено по целой плитке ирисок, то есть где-то половина прошла внутрь, а второй половине пришлось остаться снаружи и подождать.
За долгие годы питания одними ирисками тетя Долли обзавелась впечатляющей силы лицевыми мускулами, которые позволяли ей вести светскую беседу, невзирая на склеивающий эффект конфет. Крепко держа Анну на расстоянии вытянутых рук, она воскликнула: «Вы только посмотрите, как выросла!»
Я передвинул тянучку за щеку, насколько это было возможно, и с трудом выдавил:
— Axa, от ырохла ак ырохла! Анна же саркастически отвечала:
— Ахвагых, вура фортова!
Я понадеялся, что мне не придется переводить эту реплику.
Тетя Долли пожелала нам всего хорошего и отправилась своей дорогой. Мы уселись рядышком на каменную ограду и попытались придать тянучке более удобоваримый размер и конфигурацию.
До столкновения с тетей Долли мы шли себе вдоль по улице… вернее, сказать честно, мы двигались вдоль по улице совершенно диким способом. На самом деле мы придумали игру, благодаря которой можно было потратить часа два на пару сотен ярдов. Кто-то один должен был быть «назывателем», а кто-то другой — «шагателем». Суть игры заключалась в том, что «наэыватель» называл какой-нибудь предмет, лежащий на земле, например спичку, а «шагатель» должен был встать на него. Потом «называтель» называл какой-нибудь другой предмет, а задача «шагателя» заключалась в том, чтобы оказаться там в один шаг или прыжок. И так, пока с «шагателем» не случится чего-нибудь смешное, — никогда нельзя сказать заранее, куда ему придется шагать в следующий раз.
Когда тетя покинула нас, мы решили начать по новой. Минут за двадцать мы покрыли примерно такое же количество ярдов, когда Анна вдруг остановилась.
— Финн, — заявила она, — теперь мы оба будем «шагателями», а я еще и «назывателем».
Мы продолжили уже по новым правилам, Анна называла, и мы оба шагали, но на этот раз все было как-то по-другому. Никакого хихиканья, никаких воплей: «А я нашел… а я нашел трамвайный билет!» Сейчас все было очень серьезно. На каждом шаге Анна бормотала про себя: «маленький шаг» — прыг, «маленький шаг» — прыг, «большой шаг» — прыг. Остановившись, она оглянулась на свой последний шаг, потом повернула голову ко мне и сказала:
— Это был большой шаг?
— Не особенно.
— А для меня большой.
— Это потому, что ты Кроха, — усмехнулся я.
— Тетя Долли сказала, что я большая.
— Может быть, она имела в виду, что ты большая для своего возраста? — предположил я.
Такое объяснение ее отнюдь не устроило. Игра зашла в тупик. Она повернулась ко мне, уперев руки в боки.
Можно было невооруженным глазом различить, как ее мыслительный аппарат сражается с непроходимой тупостью слов.
Это ничего не значит, — заявила она с мрачной решимостью судьи, надевающего свою черную шапочку.
Нет, значит, — попытался объяснить я. — Она хотела сказать, что в сравнении с большинством маленьких девочек пяти с небольшим лет от роду ты довольно большая.
— А если бы этим девочкам было десять лет, была бы довольно маленькая, да?
— Вероятно.
— А если бы я была совсем одна, я не была бы ни маленькая, ни большая, да? Это просто была бы я, так?
Я кивнул в знак согласия. Я чувствовал дыхание прилива, чувствовал, что ее мысль снова над чем-то: напряженно работает, и позволил себе сказать еще только одну фразу, прежде чем лечь на дно.
— Понимаешь, Кроха, мы не используем слова вроде «больше», «красивее», «меньше» или «слаще», пока у нас не появится вторая вещь, чтобы с ней можно было сравнивать.