— Что ты плетешь? — сказал он, не в силах скрыть раздражение. — Ты ведь жаловалась, что для зверей она и фарш достает.
— Идиот! Это напоказ, понимаешь? Просто ты легко попался на удочку, как и все прочие.
— Зачем ты лжешь, Эрика? Не морит она голодом зверей, и ты отлично это знаешь. Может, у нее много других недостатков, может, она и впрямь пытается выдать себя за кого-то другого. Но этого не делает. Ты сочиняешь.
— Большой, а дурачина ты, простофиля и ничего не понимаешь. Думал: «Поговорю с ней, и она тут же изменится. Этакой примерной девочкой станет, паинькой». Жаль твоего времени — уж поверь мне.
* * *
Павел сидел у себя. Просматривал газету, но глаза его лишь скользили по буквам, а в голове звучала фраза, которую он услышал пару дней тому назад и которая никак не оставляла его в покое: «Большой, а дурачина ты, простофиля». И это сказала ему девочка… Неважно, права ли Эрика, важно, что таким она его увидела. От простофиль не принимают ни предостережений, ни советов. Над простофилей смеются, и никому не придет в голову считаться с его мнением. Короче, все сыгранное им сыграно плохо. Он не сумел как следует поставить себя с Эрикой. Ни на грош не завоевал ее авторитета. Иначе говоря, зря тратил тут время.
И все же за этими мыслями таилась слабая надежда, что, может, слова Эрики продиктованы обычным для нее стремлением к самозащите, страхом перед вторжением в ее душу, в ее комплексы и драмы. Но на этой надежде много не построишь. Она права, черт побери. Простофиля он. Старый дурень.
В соседней комнате Сузанна меняла повязку няне, а та ворчала, что полно уж ей вылеживаться, надобно за продуктами идти.
— Исключено, няня. Вам надо полежать пару дней. Мир не рухнет.
— Рухнет, — включился неожиданно голос Эрики. (Павел вздрогнул: он не слышал, как она сошла вниз.) — Я тоже плохо себя чувствую, простудилась и не намерена бегать по городу.
Павел навострил уши. Реакции Эрики были необычайно четки. Простуду эту она только что выдумала. Просто в ней заговорила ревность — Сузанна проявила о ком-то заботу — и захотелось привлечь к себе ее внимание. Впрочем, он уже не раз это замечал. Эрика не любила зверей, потому что Сузанна относилась к ним куда сердечнее, чем к ней. Когда вчера Сузанна, выходя, попросила его дать коту пенициллин, Эрика, едва они остались одни, тут же на него набросилась:
— И ты уже зверюшками занимаешься? Мало того, что ты святой Павел, так еще в святые Франциски напрашиваешься?
— Тебя, между прочим, зверюшки эти содержат, — не слишком деликатно заметил он. — Весь дом они содержат, так что не грех и позаботиться о них.
— Послушай, вернулся бы ты в Варшаву, а? Мораль читать мне тут и без тебя есть кому. — Она с минуту помолчала, потом глаза ее зло сверкнули: — А я не говорила тебе, что однажды кота ее отравила?
Павел даже головы не повернул. Он чувствовал, что Эрика в его честь делается невыносимее, чем есть на самом деле. «Ты считаешь меня плохой, ну так я буду плохая» — так он объяснил себе ее манеру поведения.
Вечером он все-таки спросил:
— Пани Сузанна, случалось, чтобы Эрика отравила какое-нибудь животное?
— Ну знаешь, Павлик… Этого еще недоставало. Откуда тебе такое в голову взбрело?
— А она сказала мне, что однажды кота отравила.
— Рассчитывала, верно, поразить тебя. В самом деле как-то у нас кот пропал, и она притворялась, будто он — на ее совести, но потом кот нашелся. И еще гордится этим? А я-то думала, что все давно позабыто.
— Вы можете рассказать об этом?
— Несколько лет назад приютила я приблудного котенка, чуть не задавив его ненароком на улице. Недельный был, не больше. Я выкормила его соской, ну и оставила у себя. А через пару дней узнала, к удивлению своему, от няни, что Эрика изволила играть с ним, даже берет его к себе на ночь; было ей тогда одиннадцать лет и «ненависть» к животным уже входила в ее программу. Я была еще наивной и расценила этот ее поступок как благую перемену. Короче, она поняла, что меня это радует. Ну, и на другой же день кот исчез. Одновременно — обрати внимание: было ей, как я сказала, одиннадцать лет — пропало куда-то мое снотворное. Искала я того котенка целый божий день, няня тоже, а Эрика демонстративно даже из комнаты не вышла. За ужином я не выдержала, зря, конечно: ей ведь только того и надо было. Одним словом, я спросила, не знает ли она, что случилось с котенком. А она спокойно так: «Я отравила его». Представь себе, у меня хватило выдержки ни слова ей не ответить. А через пару дней ребятишки принесли кота из овощного магазина. Не знаю уж, каким чудом он туда забрел. Больше мы ни словом не обмолвились на эту тему, я ничего не сказала, когда кот нашелся. И была уверена, что все давным-давно быльем поросло. Ан нет, видишь, вспомнила и решила еще раз продать эту версию, чтобы поразить тебя.
— Я абсолютно убежден, что она с удовольствием возилась бы с животными, если б была уверена, что вы этого не видите. Вся эта «ненависть» рассчитана на вас. Реакции Эрики хрестоматийны, почти все они описаны в наших лекциях.
— Небольшое утешение. А лечение тоже описано?
Павел не ответил. Лечение, которое, по его мнению, было тут крайне необходимо, Эрика, увы, не могла получить дома.
* * *
— А что, пани доктор не сойдет сегодня к завтраку?
— Ее всю ночь дома не было, опять спасала чертенка какого-то. Вызвали в десять вечера, и только пришла, едва живехонька. В ванной она. Зато Эрика сегодня что-то пораньше встала. Сойдет к завтраку. Погодите чуток, Павлик, я вам яичницу приготовлю.
Ну и дела! Такого еще не было, чтобы Эрика спустилась утром вниз раньше матери.
— Разреши почтить тебя вставанием… — начал он, когда она вошла, и осекся.
Такого лица он раньше никогда у нее не видел. Это была маска бешенства: припухшие глаза, продольная складка меж бровей. В растерзанном виде, с сигаретой во рту, она тяжело уселась за стол. Ресниц не смыла, очевидно, со вчерашнего дня. Нависло молчание.
«Самое разумное — смотаться, — подумал Павел. — Ничего хорошего не жди».
Эрика взяла булку, надкусила, скривилась и тут же выплюнула на тарелку.
— Что за гадость! — буркнула она.
Замечание было брошено в пространство, но его услышала входящая в комнату Сузанна.
На этот раз, может оттого, что не спала ночь, она, против обыкновения, не обошла молчанием реплику Эрики.
— Ты что-то сказала?
Эрике только того и надо было.
— Булки черствые. Даже если утром встанешь, свежего хлеба в доме не дождешься. Двое вас, а позаботиться некому.
— И у тебя еще хватает совести говорить такое! Знаешь ведь, что няня еле двигается, а я всю ночь не ложилась, полчаса тому назад пришла.
— Так магазины уже открыты были. Стоило лишь вспомнить.
Сузанна переменилась в лице.
— Наглая! — зашипела она. — Я ночь напролет оперирую, едва на ногах держусь, домой забегаю, чтоб наспех принять ванну, и снова мчусь, и я еще должна помнить, что ты, моя воспитанная, ласковая доченька, день-деньской гниющая в постели, изволишь не любить вчерашних булочек!
— Сколько морального удовлетворения в одной такой фразе! — очень спокойно ответила Эрика. — Сама добродетель, сама непогрешимость, трудолюбие и самоотверженность, противопоставленные такой отпетой дряни, как я… Павлик это оценит, не правда ли, Павлик?
Эрика встала, с шумом упал стул. Она была босая, так что шагов слышно не было, но дверь грохнула с такой силой, что зазвенели стаканы.
— Вот так! — Сузанна резко обернулась к Павлу. — Вот так. Лечи ее. Спасай.
Можно было ее понять. Замотанная, измученная мать не в силах постоянно владеть собой; иное дело он, выбравший Эрику как достойный описания «случай». Он не рожал ее, не обязан был жить с ней под одной крышей, не нес за нее никакой ответственности. И все же его так и трясло после этой сцены. Эрика обладала талантом — кажется, свойственным всем истеричным людям — создавать гнетущее настроение. Сама она после таких скандалов обычно резко веселела, зато другие долго еще ходили как в воду опущенные. Помолчав немного, Павел взял себя в руки и спокойно сказал:
— Вот видите, у нее не бывает прямых ходов. Булки в данном случае не более чем повод для агрессии, а приступ агрессии вызван чем-то иным. Она вошла сюда уже с таким лицом…
— Но в чем же дело?
— Бог знает какие у нее комплексы.
— Комплексы, разочарования. Кабы не вылеживалась по целым дням в постели, делом бы занялась, да не поглощала бы ежедневно десятки порошков от головной боли, меньше времени бы оставалось на комплексы и разочарования. Не могу во всем ее оправдывать. Ко мне у нее никогда жалости не было. Как-то я два месяца пролежала в больнице, а она так и не пришла ко мне. Чужие люди, занятые, уставшие после работы, находили время, приходили, она — ни разу. Нет у меня больше сил на нее. Будь проклята та минута, когда…
Не докончив, она схватила сумку и выбежала в переднюю. Хлопнули двери.
Павел с минуту постоял не двигаясь, потом подошел к окну. Солнце исчезло, ветер загонял одиночные желтые листья в ячейки сетки, которой огорожен был дом. Он прижался головой к стеклу, как, бывало, в детстве, и, как в детстве, почуял окутывающую его неуловимую паутину уныния, подавленности, тоски. «Если бы…» — подумал он, и за этим «если бы» было такси, вокзал, поезд, «посетите Любаньский край», монотонный перестук колес, увозящих его все дальше и дальше, и, наконец, кушетка в его комнате, чай с Маней, телефонный звонок Альке, с которой (поскольку он не любил ее) никогда не было серьезных проблем.
Но он впутался в сложнейшую, абсолютно безвыходную ситуацию, и никакое «если бы» уже не могло помочь ему, кроме одного-единственного: «если бы не впутался во все это». Но он впутался, и теперь ясно — настолько-то он знал себя, — что никакое бегство ему уже не поможет, никакая уловка не позволит обрести спокойствие, пока… Что пока?
Он слышал, как няня за его спиной тихо шаркает туфлями, чувствовал, что сейчас, сию минуту, она обратится к нему, а он вынужден будет ответить. «Если досчитаю до тридцати и она не обратится — выиграл…» Он и сам толком не знал, что именно хотел выиграть, но считал не оборачиваясь, как ребенок, который, зажмурив глаза, думает, что он спрятался. «Двадцать восемь, двадцать девять…»
— Может, хоть вы съедите яичницу? Ведь из пяти яиц сделала.
Не вышло. Павел оторвал лоб от стекла. Обычно разговорчивый, сейчас он не расположен был ни к какому разговору (самое простое — все же съесть яичницу). Но няня, кажется, тоже не жаждала общения. Увидев, что Павел направился к столу, она заковыляла в кухню.
Ну вот, не совсем еще остыла, зато прекрасно успела прожариться. Он впихивал в рот яичницу, заедал ее ржаным хлебом (черствых булок, в общем-то, никто не любит) и думал: что сейчас делает Эрика? Скачет на одной ножке, довольная, что ей удалось так досадить Сузанне? Или сидит на кушетке — воплощение несчастья, еще более потерянная, чем обычно, и ждет, когда он придет к ней? А он не придет. Хочет поговорить с ним — пусть хоть раз сама проявит инициативу. Наконец… Но это «наконец» ничем не кончилось, вошла няня (за дверью она, что ли, подстерегала?), поставила кофе и объявила:
— Я в костел иду. Если кто-нибудь позвонит, откроете, ладно? Тепло сегодня, хотя и ветрено, я шезлонг в садике поставила.
Отхлебнув кофе, он кивнул.
* * *
Вернувшись, Павел намеренно громко хлопнул калиткой. И еще сказал борзой:
— Хватит, Кика, успокойся, хватит!
А потом сел в шезлонг. Ну, теперь Эрика не может прикидываться, будто не знает, дома ли он. Павел поглядел наверх. Занавески, как всегда, задернуты, окно чуть приоткрыто. Он принялся гипнотизировать ее на расстоянии: вот она откладывает книжку, подходит к окну, увидела его, минуту смотрит, еще минуту, еще… Но в саду царила тишина. Грациозно вытянув переднюю лапку, Кика положила на нее морду — засыпала. Было солнечно, в воздухе стоял особый, навевающий грусть запах. Павел, откинувшись в шезлонге, стал глядеть в небо, по которому медленно плыли облака. Как бы не так! Ну и упряма, однако… Мысли его расплылись в легкой осенней лазури, и Павел заснул.
Разбудил его голос няни:
— Эрика спрашивает, нет ли у вас сигарет, а то у нее кончились.
Павел взглянул на часы. Невероятно! Почти двенадцать! Он ничего не слышал: ни как вернулась няня, ни как она кормила зверюшек. Ничего. Средь бела дня проспал почти два часа. Интересно, что она делала это время? Так или иначе — сдалась.
Павел потянулся и пошел наверх.
Войдя, он хотел сказать что-то резкое, но его поразило странное выражение ее лица.
— Почему раньше не пришел? — глухо спросила она.
— Почему не позвала?
— А сам не мог прийти?
— Я всегда сам приходил.
— Да я как-то не зову… — пожала она плечами.
— А я не намерен быть навязчивым. Ведь ты же сама мне объяснила: «Нигде не написано, что у меня должно быть самолюбие». По отношению ко мне, во всяком случае. На-ка, я тебе соленых крендельков принес.
— Это хорошо. Я чертовски голодна. За тем и выходил?
— Это уж не твоя забота. Чаю хочешь?
— Пожалуй, йогурта, должен быть в холодильнике.
Когда она поела и попила, он бросил ей на кушетку коробку сигарет.
— Надеюсь, ты не подумал, что у меня и в самом деле их нет? За этим уж я слежу…
Он подсел к ней на кушетку.
— Что такое, Эрика? Плохо себя чувствуешь?
— Нет, но бывает такое… Находит временами.
— Что «находит»?
— Да не знаю, как объяснить… Боюсь. Жутко боюсь.
— Чего?
— Ну так, словно бы… собственное тело мешает, каждый сантиметр. А что делать — неизвестно. Бежать бы куда-нибудь, спрятаться, но ясно, что и там лучше не будет. Нигде лучше не будет… И оттуда бежать захочется. Не знаю, как объяснить.
— Да я, пожалуй, понял.
— Видишь ли, такое чувство, будто все ускользает из-под ног, хочется мчаться в поезде, в машине… Да ну, без толку это, все равно не расскажешь.
«Говорит, — подумал Павел. — Наконец-то говорит. Неужели перестала противиться? А может, просто нашла на нее такая минута — потребность выговориться?»
И вдруг — совсем иначе, чем до сих пор, совсем не «рассудочно» — он почувствовал, что ему страшно жаль ее. И это молодость, о которой говорится, что она — чудеснейшая пора жизни!.. Охватив колени руками, перед ним сидело олицетворенное несчастье, да еще исполненное ужаса. Подбородок ее дрожал, зубы стучали. Большие красные детские руки судорожно сжимали колени.
Он прикурил две сигареты, одну сунул ей в рот.
— Затянись, — сказал он, — а потом постарайся выговориться. Иногда это здорово помогает.
— Да ведь об этом нельзя говорить. Думать и то трудно. Как если бы описывать тошноту тому, кого никогда не тошнило…
— Но что ты чувствуешь?
— Понимаешь, это везде, далее в кончиках пальцев… Мне сейчас трудно описывать, потому что… вроде бы… проходит… Погоди… Прошло! Господи, да это же чудо!
Павел искоса наблюдал за ней. Сознает ли Эрика, думал он, то, что ему сейчас абсолютно ясно: прошло, потому что она вырвалась из круга своего одиночества, потому что ей удалось выговориться.
Но он промолчал. Знал уже: Эрика — как пугливый зверек: его хотят погладить, а он шарахается в сторону в ожидании удара.
Они немного посидели молча. Заметив на кушетке альбом для эскизов, он протянул руку, взглядом попросив разрешения.
Она кивнула и без слова дала ему альбом. Он внимательно, страницу за страницей, проглядел его. Рисунки были неровные, один лучше, другой хуже, но линия — тонкая, нервная — хорошая, это точно.
— Предпочитаешь рисунок?
— Как когда. Иногда краски.
Утка с утятами. Рука, касающаяся чьей-то головы. Рука с розой, а над нею — губы. Пустое окно. Котята в корзинке.
«Исповедь», — подумал он.
Павел огляделся. На полу лежала пижама Эрики, как сброшенная змеиная кожа. На стуле громоздились старые газеты. Пепельницы — их с неделю не вытряхивали — скалились окурками. На столике — щетка, вся в вычесанных волосах. Криво висящая картинка косила со стены. Тот, кто может жить так… Никаких исследований не требовалось. Чтобы поставить диагноз, достаточно было рисунков и вида этой комнаты.