Мостник-Кичагур
В какие времена обитал он в Петербурге — точно не известно. По одним слухам — во времена Екатерины Великой, по другим — в царствование Николая Павловича. Под каким именем был крещен и как записан в документах этот странный человек — тоже не известно. Но в глаза и за глаза прозывали его на Невских берегах «Мостник-Кичагур».
Славился он удачливой рыбалкой да знаниями петербургских мостов.
Как только в городе начиналось строительство — так обязательно появлялся там Кичагур. И нет чтобы просто поглазеть из любопытства — обязательно он со своими советами. Да еще брюзжал вовсю: то не там место выбрали, то не тот камень или дерево завезли для строительства моста, то рабочие неловко справляются со своими обязанностями.
Начальство строительное давно на него махнуло рукой: ворчит, упрекает? Ну и пусть себе, неприкаянный, брюзжит, на здоровье!
Водились за Мостником-Кичагуром и другие чудачества: относился он к мостам как к живым существам и всех их величал по-своему, с уважением, с состраданием.
Бывало, подойдет он на своей лодчонке к какому-то мосту, остановится и замрет — то ли наблюдает, то ли прислушивается, что вокруг творится. Сидит так час, другой, а потом как завопит на проходящих, проезжающих мимо:
— Ой, больно Васильку! Что ж вы, нехристи-басурмане, делаете?.. Лаптями измазали, сапожищами исцарапали, колёсьями изъездили!?..
Те из прохожих и проезжих, кто первый раз Кичагура видел, конечно, таращили глаза от изумления да рты разевали: почему орет мужик, как резаный? Какому такому Васильку больно? Кого «лаптями измазали, сапожищами исцарапали да копытами истоптали»?
Ну, а кто знал Мостника, лишь ухмылялись да пальцем у виска крутили или вовсе не обращали внимания на неприкаянного и шли своей дорогой.
Как бы ни насмехались над Мостником, многие все же подмечали: колготной да с придурью, а ведь точно предсказывает, когда какой мост обветшает или того хуже — рухнет.
Некоторые инженеры даже стали перед началом строительства приглашать неприкаянного чудака. Подносили ему чарку водки и спрашивали, верно ли место выбрано?
Любил Кичагур важно повторять:
— Каждый мосток — что росток: может не прижиться к чуждому месту, не к «тойному бережку». Возведи его не на «мостовом месте» — жди беды! И река ни с того ни с сего взбаламутится, и людишек немало помрет-покалечится.
Если случалось что-нибудь с прохожим или проезжим на мосту — споткнулся ли, оступился ли, с лошади упал ли Кичагур тут же на месте события оказывался и громогласно свое мнение высказывал:
— Видать, осерчал мост за непочтительное топтание…
Сам верил и народ уверял, что мосты могут мстить людям и лошадям. Об этом рассказывал в кабаках да трактирах множество разных историй.
Своим слушателям Кичагур сообщал, будто стоять Петербургу до той поры, пока живут и возводятся мосты, а как прекратят строить и рухнет последний мост — так и Петербургу конец.
— Они — как руки островов. А без рук Петербург не работник… Мосты — дорога-твердь чрез хляби водяные, — так часто повторял Кичагур.
Что случилось потом со странным человеком по прозвищу Мостник? Много ли еще начудил и рассказал всяких историй за свой век? На каком из петербургских островов, на какой невской протоке, под каким мостом оборвалась его жизнь?
Молчат о том даже самые давние городские легенды. Лишь когда кто-то замечает в укромном уголке одного из старых мостов стакан водки, накрытый корочкой хлеба, старые петербуржцы поясняют несведущим:
— То какая-то добрая душа помянула неприкаянного Кичагура. Может, для того, чтобы путь-дорога была удачной, а может — чтобы вечно стояли петербургские мосты и не рвались их связующие нити.
Убийца и спаситель по имени «страх»
Я подошел, и вот мгновенный
Как зверь, в меня вцепился страх:
Я встретил голову гиены
На стройных девичьих плечах.
На острой морде кровь налипла,
Глаза зияли пустотой,
И мерзко крался шепот хриплый:
«Ты сам пришел сюда, ты мой!»
Мгновенья страшные бежали,
И наплывала полумгла,
И бледный ужас повторяли
Бесчисленные зеркала…
Николай Гумилев
«О, город страшный и любимый!»
Кто первым назвал Петербург «городом ужаса, чертогом страха»?
Имя того человека затерялось в истории. Но подобное определение уже множество лет неразрывно с Северной столицей.
Да, Петербург многих пугает. Не окрепшие духом, растерявшиеся от неудач и проблем, разуверившиеся, уставшие от житейских забот закрывают глаза и произносят, как вызубренный постулат: это город-ужас, это чертог страха, от которого не жди добра…
Он пугает своими прямыми линиями и внезапными поворотами в неизвестное… Поворотами — во всем. В своей истории, в судьбах жителей, в архитектуре, в свойственном только ему ритме, непредсказуемости…
Когда в тридцатых годах прошлого века на Васильевском острове сносили старый дом, некий специалист долго недоуменно разглядывал начертанные на стене изречения: «Он многолик: тревога, паника, ужас, кошмары, отчаяние — это все его маски… Смерть идет на запах страха».
Как в коммунальной квартире дома на Васильевском острове появилось изречение тибетского отшельника?..
«Специалист» сообщил куда надо, но «там» было не до восточных мудрствований.
В 585 году до нашей эры, когда началось сражение мидян с ливийцами, произошло солнечное затмение. Тысячи воинов с обеих сторон были так напуганы этим, что побросали оружие и разбежались.
Так страх прекратил на время войну.
Но в истории гораздо больше примеров, когда чувство страха губило целые армии, когда это чувство помогало слабому победить сильного.
Даже среди животных происходят подобные случаи. От бывалых людей можно услышать множество рассказов о том, как, оказавшись в безвыходном положении, обезумевшая от страха антилопа кинулась на льва и убила его, проткнув острыми длинными рогами; о том, как лошадь убила ударом копыта волка, а горный козел сбросил в пропасть снежного барса.
Об этом рассказывал друзьям поэт и путешественник Николай Гумилев, когда возвратился в Петербург из своей африканской экспедиции.
Лишь немногие современники Петра I понимали, насколько важно для российского государства создание города в устье Невы. Большинством же людей, строивших Петербург, руководил страх. Боязнь ослушаться царского указа, боязнь быть казненными, наказанными за невыполнение высочайшего повеления.
И тысячи жителей из разных российских краев и губерний срывались с родных мест, шли и ехали на строительство неведомого города, уже заранее боясь, ненавидя, проклиная его.
В конце XIX века поэтесса Поликсена Соловьева так обращалась к своему любимому Петербургу:
«Мне снятся жуткие провалы
Зажатых камнями дворов,
И черно-дымные каналы,
И дымы низких облаков.
Безмолвны щели-переулки,
Безогнен окон мертвый взгляд.
И ветер панихиду стонет
По скатам крыш, средь черных труб,
И мгла осенняя хоронит,
Омыв дождями, тяжкий труп.
О, город страшный и любимый!
Мне душу пьют твой мрак и тишь.
Проклятьем женщины томимый,
Ты умер?.. Нет, не умер — спишь…»
Страх, рожденный словом
«…И когда Он снял шестую печать, я взглянул, и вот, произошло великое землетрясение и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь. И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои. И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих. И цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор, и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца, ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?»
Так предвещал Апокалипсис в своем Откровении святой Иоанн Богослов.
В последние десятилетия все чаще упоминается футурошок — страх перед будущим. Многие люди понимают: прошлое не вернуть, настоящее с его радостями и бедами, страхами и счастливыми минутами быстро пролетает. А что будет завтра, через год, через двадцать лет? Наступит ли когда-нибудь для человечества Золотой век или все же грядет Апокалипсис?
Не случайно в христианстве уныние считается смертным грехом. Это чувство, как и страх, имеет свойство самовозрастать до жизненно опасных размеров. Но виноват в «самовозрастании» сам человек, обладающий свойством нагнетать, преувеличивать страх и уныние. Особенно в этом преуспевает литература. Сколько страха, опасений, уныния можно встретить в строках, посвященных Петербургу.
«Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: „А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?“» — писал в своем романе «Подросток» Федор Достоевский.
А. И. Герцен
Александр Герцен считал, что «в судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное». В очерке «Москва и Петербург» он отмечал: «Это любимое дитя северного великана, гиганта, в котором сосредоточена была энергия и жестокость Конвента 93 года и революционная сила его, любимое дитя царя, отрекшегося от своей страны для ее пользы и угнетавшего ее во имя европеизма и цивилизации. Небо Петербурга вечно серо; солнце, светящее на добрых и злых, не светит на один Петербург, болотистая почва испаряет влагу: сырой ветер приморский свищет по улицам. Повторяю, каждую осень он может ждать шквала, который его затопит…
…Человек, дрожащий от стужи и сырости, человек, живущий в вечном тумане и инее, иначе смотрит на мир; это доказывает правительство, сосредоточенное в этом инее и принявшее от него свой неприязненный и угрюмый характер. Художник, развившийся в Петербурге, избрал для кисти свой страшный образ дикой, неразумной силы, губящей людей в Помпее, — это вдохновение Петербурга!..»
Мрачные мысли не давали покоя Александру Одоевскому, когда он наблюдал за жизнью петербургского общества. За несколько недель до восстания 1825 года поэт-декабрист, прославившийся впоследствии стихотворением «Ответ А. С. Пушкину на его „Послание в Сибирь“», писал о петербургском бале:
«Стоял я долго. Зал гремел…
Вдруг без размера полетел
За звуком звук. Я оглянулся;
Мороз по телу пробежал.
Свет меркнул… Весь огромный зал
Был полон остовов… Четами
Сплетясь, толпясь, друг друга мча,
Обнявшись желтыми костями,
Кружася, по полу стуча,
Они зал быстро облетали.
Лиц прелесть, станов красота —
С костей их все покровы спали.
Одно осталось: их уста.
Как прежде, все еще смеялись;
Но одинаков был у всех
Широких уст безгласный смех.
Глаза мои в толпе терялись,
Я никого не видел в ней:
Все были сходны, все смешались…
Плясало сборище костей…»
Это стихотворение Александра Одоевского оказало сильное влияние на «петербургскую» поэзию отчаяния, страха, растерянности.
Источник страха — в неизвестности
Да, уходят из жизни люди, народы, цивилизации…
Да, может умереть и планета Земля. Но так просто ничего не появляется и не исчезает в этом мире. Мы еще не знаем, какое предначертание уготовано человечеству. И поэтому, осознавая, что Глобальная Проблема Выживания существует, — «жить до конца» предначертано Богом или природой, не впадая в уныние и панику.
Пассажиры самолета понимают, что с любым транспортом может произойти авария и катастрофа.
Когда?.. Кому уготована страшная участь? Нет ответа, пока не наступила трагедия. И люди все же пользуются авиацией и не бьются в истерике от страха в полете, предполагая возможную катастрофу.
Полет Человечества продолжается…
Страх возникает в процессе познания и освоения мира. Ощущения, генетическая память, восприятие, мышление — все они работают с ним в тесном союзе. Это чувство в той или иной мере связано с любыми действиями человека.
Поэт Татьяна Гнедич в годы Великой Отечественной войны во время блокады города на Неве служила в Ленинградском штабе партизанского движения. И, как каждый блокадник, хорошо знала, что такое страх. Страх за своих близких и друзей, за завтрашний день, за себя самого, за свой город.
В 1942 году она писала:
«Вспыхнуло, расплавилось, расплавило
Небо розовеющим костром…
Знаю я неписаные правила
В городе, придуманном Петром:
Пусть таится, прячется, корежится,
Ухает, шарахается мгла,
Эхами и грохотами множится,
Заревами бьется в зеркала…
Здесь бояться некого и нечего,
Самый страх перепугали тут,
Здесь из крови страха человечьего
Над веками выстроен редут!..»
Есть люди, хронически больные страхом. Малейшее недоброе событие или информация — и болезнь разгорается вовсю. При этом многие из них просто жаждут, чтобы болезнь распространялась на других, охватывая как можно больше людей. Они получают наслаждение, рассказывая о своих болячках и бедах, о каких-то ужасных событиях, о катастрофах и трагедиях — увиденных, прочитанных, услышанных.
А замечательный мыслитель Бенедикт Спиноза считал, что «…не может быть ни страха без надежды, ни надежды без страха…»
Скольких людей за всю историю человечества страх гнал в дорогу? Страх голодной смерти, страх массовых эпидемий, страх известных и невиданных губительных явлений природы…
Среди множества ответов на вопрос, что заставляет людей покинуть свой дом, я услышал и такой: чтобы еще и еще раз испытать чувство страха и преодолеть его.
Немецкий философ и историк Освальд Шпенглер писал: «Страх мира есть, несомненно, самое творческое среди изначальных чувств. Ему обязан человек наиболее зрелыми и глубокими формами и образами не только опознанной внутренней жизни, но и ее отражением в бесчисленных созданиях внешней культуры».
У некоторых древних народов были целители, которые лечили людей, вызывая у них чувство страха. Они пользовались тем, что испуг заставляет человеческий организм мобилизовать свои силы за счет мощной разрядки гормональной системы.
В конце XIX века в Петербурге жил человек с Востока, который лечил людей испугом, а потом избавлял от него улыбкой и шуткой.
«Страх смущается от смеха», — говорили тибетские целители. Люди глушили в себе страх не только шуткой, но и многообразными ритмическими движениями. У многих народов воины перед боем совершали ритуальные танцы. То же самое делали люди, отправляясь в дальние путешествия.
История Петербурга свидетельствует: чем больше его жители подвергались оправданным и неоправданным запугиваниям, тем достойней петербуржцы выходили из самых трудных испытаний.
Так что, выходит, верна старинная поговорка: «Питер страхом не сломить».
Вечный ветер в спину
Если верить древним преданиям, сборник изречений Сивиллы из греческого города Кумы попал в Рим еще в VI веке до нашей эры, при царе Тарквинии Гордом. Последний, седьмой царь Древнего Рима приобрел книги предсказаний уже после того, как несколько из них были сожжены.