мне спать днем, чтобы я могла спать ночью. А ночью говорит: «Ну чего ты стонешь, это не поможет. Лучше спи».
По четвергам, когда собиралась приемная комиссия для беседы с вновь поступающими, Корчак смутно ощущал, что и его коллегами владело такое же чувство отрешенности, даже Стефой, хотя она все еще могла выразить тревогу по поводу того, что отказ в приеме ребенка может стать для него смертным приговором. Обсуждение могло прерваться любой репликой и легко уйти в сторону от предмета.
Так о чем у нас шла речь?
Кто-то говорит: «Во-первых…»
Все тщетно ждут, когда последует «во-вторых».
Конечно, кое-кто из нас любит тянуть резину.
Есть предложение: ребенка принять.
Решение: принять. Нужно переходить к следующему заявлению. Но нет. Еще трое поддерживают уже принятое предложение. Иногда приходится вмешиваться, и не один раз.
Обсуждение шарахается из стороны в сторону, как автомобиль, потерявший управление.
Все устали, раздражены.
Довольно!
Многие принятые дети, как, например, девятилетняя Геня, были круглыми сиротами. Но даже Геня, у которой остался только семнадцатилетний брат Самуил, попала в приют только потому, что на ее счастье Самуил знал кого-то кто, в свою очередь, знал Стефу.
До войны Геня была умным счастливым ребенком. От своей матери, с которой Геня была очень близка, девочка унаследовала узкое удлиненное лицо и темные глаза. Отец Гени, химик, работал на заводе, который немцы закрыли, когда вошли в город. Вскоре он умер от туберкулеза. А в течение года от тифа умерли ее мать и старшая сестра.
Перед смертью мать просила Самуила позаботиться о младшей дочери, и он делал все, что было в его силах. Днем, пока он работал на мебельной фабрике, девочка оставалась с тетей, чья семья жила с ними в одной квартире. Но вскоре тетя стала жаловаться, что ей приходиться кормить слишком много ртов, и предложила Самуилу подыскать для Гени другое место. Еще раньше Самуил, распространяя материалы Хашомер Хатцаир, близко познакомился с женой Авраама Гепнера, влиятельного члена юденрата, который в прошлом оказывал благотворительную помощь приюту. Раз в неделю она приглашала юношу на обед. Узнав о его проблеме с сестрой, она предложила поговорить о ней со Стефой.
Увидев тощего ребенка, темные, обожженные горем запавшие глаза, руку, вцепившуюся в руку брата, Стефа обняла девочку. Она заверила Самуила, что Геня расцветет в приюте, где у нее будут друзья и нормальный режим. Геня не хотела отпускать брата, в приюте она плакала и просыпалась от ночных кошмаров. Но постепенно привыкла к новому дому, обзавелась друзьями. Она очень привязалась к Стефе, а Корчака видела редко, поскольку он большую часть дня проводил вне приюта.
По субботам ее навещал Самуил. Он приносил какой-нибудь подарок или немного еды. Иногда они шли к нему домой, а однажды она даже пригласила пойти с ними свою подружку. Самуил заметил, что за прошедший год она развилась и умственно, и физически, стала серьезней. И одета Геня была лучше, чем другие дети гетто. Она рассказывала брату о своих друзьях, об играх, в которые они играли. И расспрашивала о нем — он был такой худой, и это ее волновало. Как дела у него на работе? Иногда они говорили о том, как будут жить после войны. Девочка не понимала грозящей опасности, но чувствовала, что у людей вокруг мало надежды на лучшее. «Если мы будем еще живы», — начинала она обычно свои фразы, как будто для ребенка, строящего планы на будущее, такое начало было естественным.
Время, как и все в гетто, сошло с ума. Прошлое вторгалось в настоящее. Единственным средством общественного транспорта стала конка — на такой Корчак ездил в дни своей юности. Вместо автомобилей появились велорикши — трехколесные велосипеды с маленькими сиденьями для пассажиров.
Корчак поначалу избегал пользоваться этим видом транспорта, напоминавшего ему рикш, которых он видел в Харбине во время русско-японской войны. Рикшу он нанял только раз, да и то, повинуясь приказу. Он знал, что эти изможденные люди умирают после трех, от силы пяти лет такой работы. Однако ходить на распухших ногах становилось все тяжелее, и Корчак попытался найти разумное оправдание поездкам на велорикше: «Этому человеку надо помочь заработать на хлеб. Пусть лучше везет меня, чем двух толстых спекулянтов, да еще с мешками». Он всегда чувствовал стыд, пытаясь выбрать рикшу посильнее, и ненавидел себя за «чванливое верхоглядство», когда давал ему пятьдесят грошей сверх таксы. В отличие от «задиристых, шумных и злобных» извозчиков довоенного времени велорикши были «кроткими и тихими», как лошади или волы.
Через четыре месяца после прихода в приют на Дзельной в качестве директора Корчак все еще воевал с персоналом. Он вызывал всеобщее раздражение, демонстративно обмениваясь рукопожатиями с уборщицей, когда та мыла лестницу, и нередко «забывая» пожать руки другим. Несмотря на взаимную ненависть друг к другу, все работники дружно объединялись, чтобы выступить против любого предложения, исходящего от Корчака. Они посылали ему немой сигнал: «Не вмешивайся в наши дела. Ты здесь чужой, ты враг. Даже твои дельные предложения не приживутся и в конечном счете принесут больше вреда, чем пользы». В их лице он получил страшных противников, способных донести в гестапо, что Януш Корчак скрыл случай заболевания тифом — преступление, караемое смертью. Когда одна из преданных делу медсестер, пани Виттлин, умерла от туберкулеза, он написал, что «соль земли растворяется, а навоз — остается».
Однажды в конце мая Корчаку надо было получить пожертвование у обитателя дома 1 по Гжибовской улице, последнего здания перед стеной. Накануне немцы убили там еврейского полицейского, когда тот подавал сигналы людям, пытавшимся пронести что-то в гетто. «Неподходящее место для торговли», — заметил человек, живущий по соседству. Лавки закрылись. Люди были напуганы.
У входа в здание Корчака остановил привратник:
— Пан доктор, вы меня помните?
Корчак помолчал — он никогда не отличался хорошей зрительной памятью, а сейчас и подавно.
— Постойте, постойте… Була Шульц?
— Вспомнили…
— Еще бы. Расскажи мне о себе.
Они сели на ступени церкви Всех Святых, куда ходили жившие в гетто евреи, принявшие христианство. «Шульцу теперь сорок, — думал Корчак. — А ведь совсем недавно ему было десять». Как и многие другие жители улицы, он занимался контрабандой.
— У меня ребенок, — гордо сообщил Шульц. — Зайдите
к нам на тарелку щей, я вам его покажу.
— Я устал, мне пора домой.
С полчаса они сидели и разговаривали, и Корчак ловил на себе «тайные взгляды» шокированных новообращенных католиков, которые его узнали. Хотя им самим приходилось носить нарукавные повязки, они отличались антисемитскими взглядами. Доктор представил себе, о чем они думают: «Вот Корчак сидит на ступенях церкви и средь бела дня разговаривает с контрабандистом. Конечно, детям очень нужны деньги. Но зачем же вести себя так бесстыдно, так открыто? Да это просто провокация. Что подумают немцы, если увидят их? До чего же наглые эти евреи».
Тем временем Шульц с гордостью говорил, как хорошо питается его ребенок.
— По утрам он выпивает стакан молока и съедает булку с маслом. Это обходится недешево.
— И зачем ты это делаешь?
— Пусть знает, что у него есть отец.
— Плутишка?
— Как же иначе. Ведь он мой сын.
— А кто твоя жена?
— Чудесная женщина.
— Вы ссоритесь?
— Мы вместе уже пять лет, и я ни разу не поднял на нее голос.
— А нас ты еще помнишь?
На лице Шульца появилось подобие улыбки.
— Я часто вспоминаю приют. А иногда вижу во сне вас и пани Стефу.
— Что же ни разу не зашел за все эти годы?
— Когда у меня все шло хорошо — не было времени. А когда стало совсем плохо — как я мог прийти, грязный и оборванный?
Шульц помог Корчаку подняться. Они сердечно поцеловались, и Корчак подумал: «Он слишком честен для мошенника. Видно, приют посеял в нем добрые семена — или приглушил что-нибудь скверное».
На следующий день немцы почти полностью ликвидировали «Тринадцать». Причины так и остались неизвестными. Полагали, что одно из подразделений гестапо убирает соперничающих агентов. Ганчвайх каким-то образом уцелел. Контрабандисты, подобные Шульцу, были запланированы на следующий месяц.
Глава 34
СТРАННЫЕ СОБЫТИЯ
Было начало «этого жуткого лета» — так назвал его Зильберберг. Некоторые дети гетто не могли вспомнить, видели ли они когда-нибудь дерево или цветок. В те редкие случаи, когда христианские друзья Корчака умудрялись прислать кого-то выяснить, что ему необходимо, он всегда просил растения. «Детей нужно чем-то увлечь, — объяснял он свою просьбу. — Уход за ростками герани или петунии поможет им забыть о своих несчастьях».
Для самого Корчака природа была источником как физических, так и духовных сил. Когда воспитанники начали тосковать по старым добрым временам, проведенным в летнем лагере, он вспомнил о клочке зелени, который заметил в саду церкви Всех Святых, сидя там на ступеньках с Шульцем. Решив, что священник может благожелательно отнестись к просьбе детей разрешить им играть на лужайке, Корчак помог маленькой Сами сочинить письмо — трогательный документ, который вполне мог быть написан королем Матиушем:
Мы почтительнейше просим Преподобного Отца даровать нам разрешение приходить в церковный сад в субботу утром, если можно пораньше (от 6-30 до 10).
Мы очень соскучились по свежему воздуху и зеленой траве. Там, где мы живем, очень тесно и душно. А мы хотели бы больше узнать о природе и подружиться с ней.
Мы не причиним вреда растениям.
Пожалуйста, не откажите нам.
Зигмус, Сами, Абраша, Ганка, Аронек
Священник, Марчели Годлевский, до войны — откровенный антисемит, некогда сказал Корчаку: «Мы слабый народ. За стакан водки мы готовы пойти в кабалу к евреям». После немецкой оккупации священник изменился. Он помогал новообращенным прихожанам своей церкви, которая оказалась в черте гетто, и делал, что мог, чтобы поддержать евреев. Сведений о том, как ответил Марчели Годлевский на просьбу детей, не сохранилось.
Хотя Корчак и Черняков не упоминают об этом в своих дневниках, они оба (а их дружба началась еще в предвоенное время, когда они вместе работали в области социального обеспечения детей) наверняка говорили между собой о необходимости предоставить детям место, где те могли бы получить разрядку, выплеснуть сдерживаемые эмоции. А что может лучше служить этой цели, чем игровая площадка?
В мае 1942 года председатель юденрата объявил (так же официально, как он объявлял о программах обеспечения продовольствием и другими жизненно необходимыми вещами), что юденрат создает несколько небольших игровых площадок, где дети смогут качаться на качелях, спускаться с горок и делать все то, что обычно свойственно детям. Первую такую площадку соорудили рядом с уничтоженным при бомбардировке домом на Гжибовской улице, как раз напротив здания юденрата. Специальная бригада, в которую вошли учителя, фабриканты, промышленники, торговцы скотом (все — только что депортированные из Германии), сеяла траву, мастерила качели и горки, работая тщательно, с полной отдачей. Во время перерывов люди, по распоряжению Чернякова, получали сигареты. Черняков признавался членам юденрата, что польские евреи, увы, никогда не работали с такой эффективностью.
Среди пятисот почетных гостей, приглашенных на церемонию открытия игровой площадки 7 июня в 9-30, был и Корчак. Члены юденрата занимали официальную ложу. В ожидании начала Корчак с Зилбербергом и другими гостями сидел на залитой теплым солнцем скамье и слушал игру оркестра еврейской полиции. Внезапно музыка прервалась. Наступила тишина. Все взоры обратились к входу на площадку, где появился Адам Черняков в белом костюме и белом тропическом шлеме. Грянула «Атиква», все встали, и председатель с супругой в сопровождении полицейских прошли к своим местам. «Что скажешь о нашем короле? — прошептал Корчак на ухо Зильбербергу. — Неплохой спектакль».
В своей взволнованной речи, которую тут же переводили с польского на идиш и иврит, Черняков убеждал присутствующих в необходимости сделать все возможное, чтобы дети пережили эти трагические времена. Жизнь тяжела, сказал он, но нельзя сдаваться — надо строить планы на будущее и работать. Это только начало, он намерен создать игровые площадки по всему гетто. Более того, он собирается открыть институт для подготовки учителей и балетную школу для девочек.
Когда Черняков закончил свою речь, оркестр заиграл марш, и несколько групп школьников и учителей торжественно прошли мимо трибуны. Потом были песни, танцы, гимнастические упражнения. Всем детям вручили пакетики с конфетами из патоки, изготовленные в гетто. «Церемония произвела на присутствующих сильное впечатление, — записал Черняков в дневнике. — Бальзам на мои раны. На улице были улыбки!»
Черняков также пытался улучшить ужасающие условия, в которых находились тысячи юных контрабандистов, схваченных немцами и брошенных в переполненную тюрьму для несовершеннолетних преступников. Когда ему удалось получить разрешение для некоторых из них посетить игровую площадку, он был поражен, увидев, что эти так называемые (по терминологии немцев) преступники были просто «живыми скелетами из категории уличных нищих». Черняков пригласил их в свой кабинет и был растроган, когда «восьмилетние граждане» говорили с ним как взрослые. Каждому он дал плитку шоколада и тарелку супа. А когда дети ушли, Черняков не сдержал слез, чего не случалось с ним уже давно. Но слезами горю не поможешь. Председатель юденрата взял себя в руки и вернулся к своим делам.
Черняков спокойно отнесся к упрекам, что в столь трудное время он так много сил уделяет игровым площадкам. Он даже шутил по поводу еврейского оптимизма: «Два еврея стоят в тени от виселицы. «Положение не безнадежное, — говорит один из них, — у них нет патронов». Но и желая поверить в то, что положение не совсем безнадежно, Черняков не обманывал себя, приукрашивая картину. Он сравнивал себя с капитаном корабля из когда-то виденного фильма: «Когда судно идет ко дну, капитан, дабы поддержать дух пассажиров, приказывает оркестру играть джаз. Я решил следовать примеру этого капитана».
Случались периоды — например, эти первые две недели июня, — когда Корчак не мог заставить себя взять в руку перо и сделать запись в дневнике. «Генрик болен, он все равно не сможет печатать», — говорил себе Корчак, пытаясь оправдать свое бессилие, хотя прекрасно знал, что место Генрика могли занять и другие. В те ночи, когда он находил в себе силы писать, время летело быстро. Вот полночь, а через мгновение — три часа утра. Изредка его прерывал вскрик ребенка. Когда Менделеку снился страшный сон, Корчак переносил мальчика в свою постель и успокаивал, пока тот снова не засыпал. По приютской генеалогии, Менделек, сын одного из воспитанников, был его «внуком».
Были у Корчака и свои «страшные» сны.
Одна ночь: «Немцы и я без нарукавной повязки после комендантского часа в Праге (район Варшавы на правом берегу Вислы). Я просыпаюсь. Еще сон. Я в поезде, меня двигают, толчками, каждый раз перемещая на метр, в купе, где уже есть несколько евреев. Некоторые умерли в эту ночь. Тела мертвых детей. Один мертвый ребенок в ведре. Еще один, с содранной кожей, лежит на досках в покойницкой, он еще дышит».
Второй сон, без сомнения, связан со слухами о том, что увезенные на поезде люблинские евреи были зверски убиты. Эти дети с содранной кожей, должно быть, казались ему похожими на его воспитанников, лишенных почти всего, но все же еще живых, еще дышащих. И как же силен был его невысказанный, скрытый страх, что их ожидает такая судьба.
В ту же ночь Корчак увидел третий сон, о своем отце, и в этом сне отразился его голод, скрытый глубоко под главной заботой его жизни — заботой о детях. «Я стою высоко на шаткой лестнице, и отец заталкивает мне в рот кусок пирога с изюмом, большой кусок, покрытый сахарной глазурью. А все крошки, что падают из моего рта, он сует к себе в карман».