Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака - Лифтон Бетти Джин 44 стр.


По той тишине, которая воцарилась в конце представления, было ясно, что Корчаку удалось передать и взрослым, и детям чувство освобождения от их неимоверно тяжкой доли. Был ли этот ожидаемый Амалем царь Смертью или Мессией, а может статься — как писал Исаак Башевис Зингер в одном из своих рассказов, — Смертью и Мессией в одном лице, каждый из зрителей на мгновение почувствовал себя воспарившим не только выше стен гетто, но и выше самой жизни.

По свидетельству очевидцев, на вопрос, почему Корчак выбрал именно эту пьесу, он ответил, что хотел помочь детям принять смерть. В дневнике есть лишь короткая запись об этом вечере: «Аплодисменты, рукопожатия, улыбки, сердечные слова. (Ведущая вечер дама осмотрела помещение приюта после спектакля и сказала, что этот гений Корчак показал свою способность творить чудеса даже в крысиной норе.)»

Дети играли свои роли с потрясающей естественностью, и Корчак задал себе вопрос, что случится, если им придется продолжить исполнять эти роли и на следующий день. Если Иржику надо будет представить себе, что он и вправду факир, Хаймеку — что он лекарь, Адеку — что он градоначальник? «Не исключено, что иллюзии — неплохая тема для беседы в среду вечером, — записал он в дневнике. — Иллюзии и их роль в жизни человека». А затем, оставив в стороне иллюзии, он переключился на действительность — дела приюта на Дзельной.

За несколько часов до начала спектакля в приюте Корчака, в субботу восемнадцатого июля, председатель юденрата Черняков записал в своем дневнике: «День полон дурных предчувствий. Слухи о том, что в понедельник вечером начнется депортация». Черняков добросовестно записывал сведения о вывозе людей эшелонами из других гетто, но не задумывался о том, куда эти эшелоны направлялись. Не существовало организованной еврейской разведывательной сети, которая могла бы проверить достоверность слухов о расстрелах стариков и детей или об отравлении газом тысяч заключенных в лагерях Бельжец и Собибор близ Люблина. Записывая в дневник, что им получен приказ послать людей для строительства «трудового лагеря» рядом с деревней Треблинка, Черняков относится к этому как к обычному рядовому заданию. Желая верить, что, подчиняясь приказам, он отвращает от гетто катастрофические последствия неповиновения, он старался наилучшим образом выполнять требования немецкого командования, в то же время надеясь на лучшее будущее, вкладом в которое полагал открытие каждой новой игровой площадки.

Сны наяву более не давали успокоения Корчаку. Каждый день он просыпался в «этом проклятом месте». Последние недели он работал над новой темой, которую назвал «Эвтаназия». «Право убивать из милосердия принадлежит тому, кто любит и страдает, как и право покончить с собой, если он более не хочет оставаться живым, — пишет Корчак. — Это станет общепринятым через несколько лет».

Корчаку неоднократно приходили в голову мысли о том, чтобы «усыпить младенцев и стариков гетто». Он гонит эти мысли об «убийстве больных и слабых, убийстве невинных». Медицина должна служить жизни, а не смерти. Он вспоминает о медицинской сестре из онкологического отделения, которая рассказывала ему, как оставляла своим пациентам смертельную дозу лекарства, туманно намекнув, что, приняв больше одной ложки этого средства, они могут умереть. Ни один больной не воспользовался этим способом уйти из жизни.

Но жители гетто часто кончали с собой, они выбрасывались из окон, вскрывали себе вены. Вдова, жившая на кухне у Зильбербергов, приняла смертельную дозу снотворного. Корчак знал людей, которые дали яд своим родителям, чтобы положить конец их мучениям. Нужна была, по мнению Корчака, некая система, дающая человеку возможность управлять своей судьбой, когда жизнь потеряла смысл, — система, дающая каждому законное право просить о смерти.

Правила для подачи такого «Прошения о смерти» требовали учета огромного количества деталей и обстоятельств, включая медицинское обследование, заключение психолога, вероисповедание, место предполагаемой смерти. Кроме того, следовало разработать правила, регулирующие способ прерывания жизни: во время сна, во время танца, с бокалом вина, под аккомпанемент музыки, внезапно…

Наконец наступал момент, когда подавшему прошение говорили: «Пройдите сюда, здесь вы получите то, о чем просили». Корчак не мог прийти к окончательному решению, необходимо ли правило, позволяющее завершать процедуру умервшления даже в том случае, если проситель изменил свое решение. Возможна ли, скажем, такая формула: «Жизнь должна быть прервана через месяц даже против вашей воли. Вы подписали соглашение, контракт с определенной организацией. А если вы изменили свои намерения слишком поздно — тем хуже для вас».

Корчак «не шутил», несмотря на то что его план временами звучит абсурдно. Хотя он хотел бы оставаться в рамках некоего иронического рассуждения, этот проект эвтаназии грозил выйти из-под контроля. Воспоминания о безумном отце, о неосуществленном плане двойного самоубийства с сестрой, о неопубликованном романе «Самоубийца», написанном в семнадцать лет, все чаще преследовали Корчака.

«Итак, я — сын сумасшедшего, — пишет Корчак в своей последней исповеди. — Наследственный недуг. Прошло уже более сорока лет, а меня до сих пор время от времени посещает эта мучительная мысль. Я слишком привязан к особенностям моего характера и ума, а потому боюсь, что кто-нибудь может попытаться навязать мне свою волю».

Корчак взял недельный отпуск — от записей в дневнике, от безумия. Но затем мысли об эвтаназии возвращаются вновь и вновь по мере того, как последующие события становятся все более угрожающими.

Слухи о том, что сорок железнодорожных вагонов готовы для депортации всего населения гетто, вызвали новую волну паники. Пытаясь успокоить людей, Черняков объехал все улицы и посетил три игровые площадки. «Со стороны не видно, чего это мне стоит, — пишет он в дневнике девятнадцатого июля. — Сегодня я принял два порошка от головной боли, потом еще какой-то анальгетик, потом успокоительное, но голова по-прежнему раскалывается. Я все пытаюсь удержать на лице улыбку».

На следующее утро Черняков отправился в гестапо, чтобы оценить справедливость слухов. Хотя доступа к высшему руководству у него не было, чиновники, с которыми ему удалось поговорить, сообщили Чернякову, что ничего не слышали о депортации. В конце концов он встретился с заместителем начальника третьего отделения Шерером, который, как и остальные, выразил удивление по поводу слухов, особенно последнего — о якобы готовых к погрузке вагонах. Когда Черняков спросил, может ли он сообщить людям, что их страхи беспочвенны, Шерер сказал, что для тревоги нет никаких оснований, а все эти слухи абсолютная чушь. Испытав чувство огромного облегчения, Черняков приказал своему помощнику сделать через полицейские участки гетто публичное заявление, доведя до всеобщего сведения, что после изучения обстановки юденрат пришел к выводу о безосновательности слухов о готовящейся депортации.

Когда известия о возможной ликвидации гетто достигли друзей Корчака, живущих в арийской зоне, они немедленно стали действовать. Марина Фальска, все еще скрывавшая под своей крышей еврейских детей, нашла для Корчака безопасное место неподалеку от своего приюта. Игорь Неверли, который умудрился добыть для Корчака удостоверение личности на чужое имя, с необходимыми бумагами проник в гетто под личиной инспектора канализационных сооружений, чтобы вывести оттуда Корчака.

Как и во время предыдущего посещения гетто, Неверли испытал шок при виде этого жуткого места, где обитали «люди, приговоренные к смерти», и чувство стыда за свое положение «так называемого арийца». Он нашел, что жизнь в приюте протекает по-прежнему, хотя дети стали вести себя тише и двигались медленнее. Корчак выглядел «больным, измученным, сутулым».

Друзья снова сидели друг против друга, и Неверли снова уговаривал Корчака принять его помощь. «Я объяснил ему, что это был самый последний шанс спасти от гибели хотя бы немногих, — вспоминает Неверли. — Откладывать уже не было возможности. Если доктор закроет приют, нескольким детям и учителям, возможно, удастся выскользнуть из гетто. Ему достаточно оставить распоряжение и немедленно уйти вместе со мной».

Неверли никогда не забудет реакции Корчака на эти слова. «Он посмотрел на меня так, будто я предложил совершить предательство или украсть чужие деньги. Я сник под этим взглядом, а он отвернулся и сказал спокойно, но с упреком: «Ты, конечно, знаешь, за что избили Залевского…»»

Неверли знал, на что намекал Корчак. Если Залевский, католик, служивший сторожем в приюте на Крохмальной улице, с риском для жизни сопровождал детей в гетто, как мог Неверли предложить Корчаку, их отцу и опекуну, покинуть детей ради собственного спасения? Это было немыслимо.

На прощание и в знак примирения Корчак сказал Неверли, что, в случае необходимости, пришлет ему свой дневник для сохранения. Они пожали друг другу руки и вновь расстались.

Глава 36

ВЧЕРАШНЯЯ РАДУГА

Вечером двадцать первого июля, накануне своего шестьдесят четвертого дня рождения, Корчак сидел в постели над своим дневником. По еврейскому календарю это был канун Девятого ава, трагической даты в истории еврейского народа, когда евреи оплакивают разрушение Первого и Второго храмов. Но знал ли это Корчак, и знал ли он, что гетто находится на краю окончательной катастрофы — дневник об этом молчит.

Он вспоминал о своей семье. О том, как недовольна была мать, когда отец долго не регистрировал его рождение. О том, как дедушка Герш, в честь которого он был назван, дал отцу Корчака и другим своим детям не только еврейские, но и христианские имена. Мысль, что прадед Корчака, стекольщик, давал людям свет и тепло, грела его сейчас. Он писал о своих истоках и одновременно размышлял о близком конце: «Трудное это дело — родиться и научиться жить. Теперь впереди куда более легкая задача — умереть. После смерти могут опять возникнуть трудности, но меня это не беспокоит. Последний год, последний месяц или последний час».

После почти двух лет жизни в гетто организм Корчака ослабел от физического и эмоционального напряжения. Он понимал, как мало времени у него осталось, и беспокоился о детях, которых оставит и которые, в отличие от него, не думали о смерти как естественном завершении человеческого существования. Корчак надеялся, что сумел дать им душевную силу для противостояния судьбе, какой бы она ни обернулась. О себе же он писал вот что: «Я хотел бы умереть в сознании, владея своими чувствами. Не знаю, что следует сказать на прощанье детям. Но одну мысль хорошо бы донести до них со всей ясностью — каждый свободен выбирать свою дорогу».

В десять вечера с улицы сквозь затемненное окно донеслось несколько выстрелов. Но он продолжал писать. «Напротив, он (выстрел) способствует концентрации мысли».

Двадцать второго июля 1942 года, в день рождения Корчака, председатель юденрата Черняков встал как обычно рано, чтобы к семи тридцати быть на своем рабочем месте. По дороге к зданию юденрата он с удивлением увидел, что вдоль границ Малого гетто расположились подразделения польской полиции, а также украинские, литовские и латышские вспомогательные части.

Он уже ожидал самого худшего, когда в его кабинет вошли десять офицеров СС во главе с майором Германом Хефле, который ранее руководил ликвидацией люблинского гетто. Вошедшие приказали отключить телефон и удалить детей с игровой площадки напротив юденрата. В отличие от немцев, с которыми Черняков разговаривал накануне, Хефле был предельно откровенен и заявил председателю и присутствующим членам юденрата: «Сегодня начинается эвакуация евреев из Варшавы. Вам известно, что евреев здесь слишком много. Я поручаю юденрату выполнение этой задачи. Если вы не справитесь с поручением должным образом, все члены юденрата будут повешены».

Затем было сказано, что все евреи, независимо от пола и возраста, за исключением членов юденрата, их семей и работников некоторых служб, подлежат депортации на Восток. К четырем часам пополудни Чернякову следует обеспечить сбор шести тысяч человек на Umschlagplatz, большой территории к северу от гетто, где будет производиться погрузка людей в товарные вагоны для дальнейшей транспортировки к месту назначения.

До этого момента Черняков выполнял все требования. Но когда немцы велели ему подписать объявление о депортации, он впервые за время своей работы председателя юден-рата отказался поставить свое имя под официальным документом. Осознав, что члены юденрата (в том числе и Авраам Гепнер), посаженные в Павяк накануне, были схвачены в качестве заложников, чтобы заставить его сотрудничать с немецкими властями, он потребовал их освобождения. Это ему было обещано, так же как освобождение от депортации для еврейских полицейских, кладбищенских работников, мусорщиков, почтовых работников и членов домовых комитетов.

Однако когда Черняков попросил освободить от депортации детей из приютов, ему лишь пообещали рассмотреть этот вопрос. Одновременно юденрату вменялось в обязанность проследить, чтобы две тысячи еврейских полицейских обеспечивали ежедневную доставку к вагонам требуемого количества людей. При первом признаке неповиновения будет расстреляна жена председателя.

Проснувшись утором, в день своего рождения, Корчак обнаружил, что старый портной Арлевич мертв — дурное предзнаменование последующих событий. Доктор не успел осознать происшедшее, как пришло известие о приказе гестапо эвакуировать больницу, примыкающую к площади сбора жителей гетто. Более пятидесяти выздоравливающих детей было необходимо перевести в и без того переполненный приют на Дзельной. Корчак бросился на улицу, полный решимости помешать этому.

К полудню гетто было охвачено смятением. Вагонами для перевозки скота были забиты все пути вплоть до улицы Ставки, прилегающей к Umschlagplatz. Центры беженцев и тюрьмы закрывались, их истощенных обитателей, издающих стоны и крики, вместе с уличными нищими вывозили в телегах, запряженных лошадьми, — позже они получили название «фургоны смерти». «Стук колес и цокот копыт по булыжным мостовым — так это начиналось!» — пишет очевидец первого дня депортации гетто.

Объявления о депортации, выпущенные юденратом, но без подписи председателя, появились на стенах домов по всему гетто. Люди выходили на улицу, чтобы прочесть эти листки. Переселение на Восток! Что это значило? Каждый депортируемый имел право взять с собой три килограмма багажа, включая ценные вещи, деньги и еду на три дня. Нарушителям — смертная казнь.

Варшавские евреи читали и перечитывали объявление. Конечный пункт депортации нигде не значился. Кроме членов юденрата, его подразделений и больничного персонала, от депортации освобождались работники немецких предприятий. Немедленно начались лихорадочные попытки устроиться на любое такое предприятие. В то же время некоторые евреи испытывали облегчение, уезжая из гетто. Они полагали, что места хуже просто не бывает. Им хотелось верить, что, куда бы их ни переселили, они смогут дожить там до конца войны.

Корчак, конечно же, был среди этих людей, которые читали объявления и наблюдали за тем, как движутся телеги, увозившие людей к месту погрузки в вагоны, однако вечером, вернувшись к своему дневнику, он не оставил записей об увиденном. Вместо этого он обрушил свой гнев на «наглую, бессовестную» женщину-врача, отправившую пятьдесят детей из опустевшей больницы, расположенной у места погрузки в вагоны, в его убежище на Дзельной улице. Непримиримая вражда между ними продолжалась последние шесть месяцев — она «унижалась до злобных выпадов против пациентов, была упряма и глупа», а теперь и пренебрегла его возражениями против переселения детей в переполненное помещение. Дети были приняты по ее приказу, когда Корчак отсутствовал. «Хочется плюнуть и уйти, — писал он. — Я давно уже думал об этом. Иначе — петлю на шею или свинцовый груз к ногам».

Вызывает удивление то, о чем Корчак не писал в своем дневнике. Вместо того чтобы признать свое бессилие изменить события этого дня, он продолжает бороться там, где может. Смерть старого портного, чье «агрессивное и провокационное поведение» он пытался игнорировать весь последний год, стала как бы примечанием, сноской к невысказанному им. Глядя на опустевшую постель старика, Корчак записал: «Как тяжко жить и как легко умереть!»

Назад Дальше