Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака - Лифтон Бетти Джин 45 стр.


На второй день депортации, 23 июля, гестапо конфисковало автомобиль Адама Чернякова, лишив тем самым председателя еще одного символа власти. В то же время Черняков с облегчением узнал, что его просьба освободить от депортации студентов профессионально-технического училища и мужей работающих женщин удовлетворена. О судьбе сирот и студентов производственных и ремесленных училищ было велено справиться у более высокого начальства.

В этот день, сидя в своем кабинете, Черняков размышлял о только что полученном указании проводить депортацию семь дней в неделю. Он открыл дневник и сделал запись, которой было суждено оказаться последней: «По всему гетто лихорадочно открываются новые мастерские. Швейная машинка может спасти жизнь. Сейчас три часа. Для депортации готовы четыре тысячи человек. Согласно приказам к четырем часам их должно быть девять тысяч».

Вечером, когда Черняков ужинал дома, его вызвали в юденрат для встречи с двумя офицерами СС. Лишенный автомобиля, он был вынужден взять велорикшу, чего раньше никогда не делал. Во время короткой встречи ему сообщили, что никаких исключений для сирот не будет. Они будут депортированы как непроизводительные элементы.

Когда немцы ушли, председатель юденрата без сил опустился на стул. Вот уже почти три года он пытался выполнять все распоряжения гестапо, надеясь, что покорность спасет евреев от гибели в этой войне, как бы долго она ни продолжалась. Ради жителей гетто он пожертвовал многими принципами, но депортация детей означала конец его сотрудничества с немцами. Он вызвал дежурную сотрудницу и попросил стакан воды. Она видела, что председатель был бледен как полотно. Рука, державшая стакан, дрожала. Попытавшись улыбнуться, он отпустил ее: «Благодарю вас». Это были его последние слова.

Как и Корчак, Черняков держал при себе яд. В ящике его стола было двадцать четыре таблетки цианистого калия — по одной на каждого члена юденрата, на тот случай, если им предложат действовать против их совести. Для него такой момент настал. Он написал две записки. В одной Черняков просил жену простить его за то, что он ее покидает, и понять, что иначе он поступить не мог. В другой — объяснял членам юденрата, что не мог отдать немцам беззащитных детей. Он выражал надежду, что его самоубийство не будет воспринято как трусость. Он более не мог выносить происходящее.

Через короткое время кассир, работавший в другой части здания, удивился, что никто не отвечает на непрерывные телефонные звонки в кабинете Чернякова. Осторожно открыв дверь, он обнаружил, что председатель мертв.

Тем же вечером гестапо распорядилось созвать срочное собрание юденрата для выбора нового председателя. Рано утром состоялись поспешные похороны Чернякова. На церемонии присутствовали его вдова, несколько членов юденрата и близкие друзья, в том числе Януш Корчак. В надгробной речи Корчак сказал: «Господь возложил на Адама Чернякова важную задачу — защитить достоинство евреев. Теперь, когда Адам умер, зная, что выполнил эту задачу, он возвратит земле свое тело, а Богу — душу, вместе с даром защищать свой народ».

Обитатели гетто, и без того пребывавшие в страхе, не знали, как отнестись к известию о самоубийстве Чернякова. Многие чувствовали, что председатель предал евреев, не оставив им внятного объяснения своего поступка. Марек Эдельман, который пережил восстание в гетто, вспыхнувшее на следующий год, упрекал Чернякова за то, что он сделал свою смерть своим личным делом. Другие, однако, впервые разглядели героическую черту в этом обычном человеке (а его часто обвиняли в отсутствии качеств, необходимых лидеру), который, после вторжения немцев, предпочел отказаться от визы для выезда в Палестину, чтобы бескорыстно и с риском для жизни служить своей общине.

Если самоубийство председателя и не убедило большинство евреев в том, что переселение означало смерть, то все же безусловно заставило их отнестись к предстоящему путешествию с еще большим опасением. Поскольку в списки отъезжающих попадали «непроизводительные элементы», начался новый виток лихорадочного поиска работы в сотнях «мастерских», возникающих в мгновение ока. Когда на предложение немцев выдавать три килограмма картофеля и килограмм мармелада за добровольное согласие на отъезд не нашлось достаточного количества охотников гестапо усилило давление на еврейскую полицию, требуя обеспечить заполнение вагонов. За евреями охотилась их же собственная полиция, отчаянно пытавшаяся выполнить распоряжение немцев. Разрешение на работу теперь не спасало от ежедневных уличных облав. Людей целыми семьями выволакивали из укрытий. Сопротивляющихся расстреливали. Магазины закрывались, тайная доставка продуктов из-за стены прекратилась. Не было хлеба. Не было никакой пищи. Люди не смели выйти из дома без острой необходимости.

В эти первые дни паники Самуил, брат Гени, не знал, что ему делать. По слухам, приюты не подлежали переселению, поскольку немцы якобы решили не трогать детей, которые были слишком слабы, чтобы работать. Самуилу хотелось верить, что его сестра в безопасности, но бледное лицо матери не оставляло его во сне. «Где Геня?» — спрашивала мать.

Что он мог сделать для своей сестры? Если возьмет ее к себе, как сможет она оставаться одна, когда он работает на мебельной фабрике или посещает тайные собрания по ночам? Самуил снимал комнату у пожилых супругов, но был едва знаком с ними. Что Геня будет делать весь день? Ведь без друзей ей будет страшно и одиноко. Для десятилетней девочки она была смышлена и осторожна, но все же это был еще ребенок. Денег у Самуила не было, оставалось лишь несколько украшений матери. Но кто теперь даст за них хлеб?

Двадцать шестого июля, на шестой день переселения, Самуил принял решение взять девочку к себе. Отпросившись с работы, он отправился в приют. Геня играла с двумя другими детьми в большом зале на первом этаже приюта. За несколько дней депортации атмосфера в доме изменилась. Дети жаловались на голод, лица их были печальны. Геня отвела брата к Стефе, а сама вернулась к друзьям, чтобы закончить игру.

Выслушав просьбу Самуила, Стефа согласилась, что тот имел право поступать так, как считает нужным. Но при этом не скрыла, что не одобряет его решения, как не одобрила и аналогичных действий других родственников, желавших забрать детей из приюта. Не только она и Корчак полагали, что с ними дети были в большей безопасности, — даже юденрат считал, что гестапо не станет трогать столь известное учреждение. Кроме того, уход детей из приюта плохо скажется на моральном состоянии сиротского дома. Все работники приюта единодушно решили остаться с детьми, что бы ни случилось. Стефа предложила Самуилу поговорить с Геней, прежде чем он примет окончательное решение. Согласно правилам, если ребенка забирают из приюта, то повторный прием для него закрыт, однако в случае с Геней Стефа была согласна сделать исключение.

Самуил с сестрой отправились на дворик между двумя зданиями. Там они сели на скамейку, и он снова рассказал Гене, как обещал матери заботиться о ней. Не думает ли она, что теперь, когда людей посылают неизвестно куда, им следует жить вместе? При этом Самуил не скрыл, что ей придется оставаться одной, пока он работает.

Геня тоже не знала, как поступить. Двух ее друзей уже забрали родственники, но уходить из приюта ей не хотелось. Она боялась толпы людей на улице, боялась оставаться одна в незнакомом месте. И все же согласилась на уговоры Самуила пожить вместе.

Как оказалось, опасения Самуила нашли подтверждение уже на следующей неделе. Геня испытывала страх каждое утро, когда он уходил на фабрику, и встречала его с глазами, полными слез. Она тосковала по друзьям и особенно по Стефе. Через несколько дней она попросила его разрешить ей вернуться в приют.

Самуил хотел было сказать ей, что приюту угрожает опасность, поскольку немцы не освобождают детей от переселения, и что, по мнению некоторых подпольщиков, это переселение означает смерть, но не смог. Что толку от этих сведений ребенку, когда даже взрослые бессильны? Глядя на печальное лицо девочки, Самуил думал, не подозревает ли она самое страшное. Он отвел сестру в приют, увидел, как она обнимает Стефу, и у него перехватило горло. Почувствовав, что вот-вот расплачется, Самуил наклонился, поцеловал глаза сестренки — точь-в-точь как у матери — и бросился к выходу, не оглядываясь.

Три дня после смерти Чернякова Корчак не прикасался к дневнику. Вернувшись к нему 27 июля, он ничего не написал о самоубийстве друга, бывшего одной из главных его опор. «Вчерашняя радуга, — начал он свою запись. — Восхитительная огромная луна над этим лагерем бездомных странников. Ну почему не дано мне утешить это злополучное, это безумное обиталище людей?»

Даже сейчас он не вдавался в подробности депортации, когда каждый день людей вышвыривали из домов, сбивали в кучи и гнали по улицам к месту сбора и посадки в вагоны. Взамен с горькой иронией он пытался постичь этот «ясный план» немцев и пишет речь для некоего персонажа, весьма похожего на безумного полковника из его пьесы «Сенат сумасшедших»:

Высказывайтесь со всей определенностью, сделайте свой выбор. Мы не предлагаем легких путей. Ни тебе партии в бридж, ни солнечных ванн, ни изысканных блюд, оплаченных кровью контрабандистов… У нас огромное предприятие. И называется оно — война. Мы работаем строго по плану, методично, соблюдая дисциплину и порядок. Ваши мелочные интересы, притязания, чувства, капризы, обиды — все это нас не занимает.

Евреи — на Восток. Торг не уместен. Решает не еврейская бабушка, а необходимость — в ваших руках, мозгах, вашем времени, вашей жизни.

Мы — немцы. Это не вопрос торговой марки, а экономической эффективности, стоимости и назначения изделий. Мы — экскаватор… Мы можем вам сочувствовать время от времени, но должны использовать плеть, палку или карандаш, ибо следует соблюдать порядок…

У евреев есть свои достоинства. У них есть талант. Моисей и Христос. Гейне и Спиноза. Прогресс, брожение, пионеры, щедрость. Трудолюбивая древняя раса. Все так. Но есть люди и помимо евреев. И есть другие дела.

Евреи — это важно, но позже — когда-нибудь вы поймете… Вам следует послушать, друг мой, историческую программную речь о новой главе…

Можно ли понять эту программу? Или следует придерживаться программы, наполняющей вашу собственную жизнь. «ПОЧЕМУ Я УБИРАЮ СО СТОЛА?» — написал он крупными буквами поперек страницы:

Я знаю, многие недовольны тем, что я убираю со стола после еды. Даже работникам кухни это не по вкусу. Конечно, они и сами бы справились. Их для этого вполне достаточно. А не хватило бы людей, можно было бы добавить одно. — го-двух…

Еще хуже обстоит дело, если в это время кто-нибудь приходит ко мне по делу. А я прошу подождать, говорю, что занят.

Что за занятие — собирать суповые миски, ложки, тарелки.

И совсем уж никуда не годится, что я делаю это неуклюже, мешаю разносить вторую порцию. Натыкаюсь на тесно сидящих за столом. Из-за меня кто-то не может вылизать дочиста тарелку. А кто-то и вовсе лишается добавки.

Никто не спрашивал его: «Почему вы это делаете? Зачем мешаете?» Но Корчак хочет объяснить:

Собирая посуду, я замечаю, какие тарелки треснули, какие ложки погнулись, какие миски поцарапаны… Наблюдаю, как распределяются остатки еды, кто с кем сидит. И у меня появляются идеи. Ибо если я что-нибудь делаю, то всегда со смыслом. Эта работа официанта для меня и полезна, и приятна, и интересна.

Но все это не имеет значения… Цель моя состоит в том, чтобы в Доме сирот не было чистой и грязной работы, не было работников только физического или только умственного труда.

Открывшему дневник Корчака наугад может показаться странным, что этот великий педагог на нескольких страницах объясняет, почему он сам убирает со стола, в то время как над Варшавским гетто нависла угроза полного уничтожения. Но таков его способ преодолеть окружающее зло — ритуалы и порядок прошлого были единственными якорями, которыми он пытался удержать свою маленькую республику.

Когда Эстерка Виногрон, преданная помощница Корчака, управлявшая почтовым отделением, была захвачена в одной из первых облав, Корчак забыл о собственной безопасности и бросился искать кого-нибудь, кто мог бы ее спасти. «Где ее схватили», — спросили его. Корчак не знал. Одна мысль владела им — он должен найти ее среди тысяч людей на Umschlagplatz до того, как Эстерку впихнут в вагон.

Собрав последние силы, он шел мимо немецких и украинских солдат, мимо еврейских полицейских, мимо пустых лавок и домов с разбитыми стеклами окон, прижимаясь к стене, когда какой-нибудь немец приказывал ему освободить дорогу очередной партии жертв, которую гнал на погрузку конвой с плетьми и собаками. Ему оказывали «любезность» — могли бы и пристрелить. А так он мог «стоять у стены, наблюдать и думать — ткать паутину из мыслей. Да, ткать паутину из мыслей».

Он вспоминал, как Эстерка признавалась ему, что не хотела бы после войны жить легкой, пустой жизнью, а «мечтала о жизни прекрасной». Он двинулся дальше, гонимый лишь одним желанием — найти ее, как будто каким-то чудесным образом, спасая Эстерку, он мог спасти их всех. Когда молодой польский полицейский у входа на Umschlagplatz вежливо поинтересовался, как ему удалось пройти заслоны, Корчак вооружился своим старым обаянием и спросил, не может ли полицейский «сделать что-нибудь» для Эстерки. Бывали случаи, когда взятка, предложенная еврейскому, польскому или даже немецкому полицейскому, давала возможность вызволить кого-нибудь из охраняемой зоны.

— Вы же отлично знаете, я не могу, — так же вежливо от ветил поляк.

— Спасибо на добром слове. — Корчак услышал собственные слова, понимая, что его благодарность за то, что с ним говорят по-человечески, была «жалким порождением нищеты и деградации».

Мучимый своей неспособностью спасти Эстерку, он попытался утешить себя мыслью, что они еще встретятся позже «в другом месте». Возможно, он имел в виду реальное место, а быть может, это была страна «за звездами», куда ушел Амаль. Он не был даже уверен, что ей было бы лучше, если бы он смог вернуть ее обратно в гетто. «Может быть, не она, а мы, оставшиеся, оказались пойманными», — писал он в дневнике.

А через несколько дней схватили и его. Стелла Элиасберг вспоминает, как Корчак однажды постучал в ее дверь и, войдя, буквально упал. Когда доктор смог говорить, он рассказал ей, что его только что схватили эсэсовцы и бросили в «фургон смерти». От отправки на Umschlagplatz его спас узнавший Корчака еврейский полицейский. Когда Корчак, опираясь на палку, заковылял прочь, немец окликнул его и приказал вернуться, но Корчак сделал вид, что не слышит. Он оставался в квартире Стеллы четыре часа, пока облава не закончилась, все время извиняясь за то, что докучает ей своим рассказом. А затем вернулся в приют.

Представление о гетто меняется день ото дня, пишет Корчак в дневнике:

1. Тюрьма

2. Зона, пораженная чумой

3. Площадка для знакомств

4. Сумасшедший дом

5. Казино. Монако. (Ставка — ваша голова)

Брат Гени смог несколько раз посетить ее ближе к вечеру, когда облавы заканчивались. Немцы освободили от этой обязанности еврейских полицейских и заменили их латышами и украинцами, которые теперь сопровождали депортируемых евреев к вагонам. Стефа призналась, что больше не уверена в безопасности приюта, но все же заверила Самуила, что персонал не бросит детей ни при каких обстоятельствах.

Во время последнего посещения Гени Самуил увидел проходившего мимо Корчака, «согбенного старика с короткой белой бородкой». Корчак пристально посмотрел на Самуила, спросил, как у юноши идут дела, и пошел дальше. Общение с родственниками приютских детей он оставил Стефе. Геня старалась выглядеть веселой. Рассказывала ему не о голоде, а о книгах, которые читала. А когда он собрался уходить, обняла брата и прошептала: «Берги себя — ради меня».

В субботу утром первого августа постель показалась Корчаку такой мягкой и теплой, что вставать очень не хотелось. Впервые за тридцать лет он не выказал интереса к результатам взвешивания детей. «Должно быть, они чуть-чуть прибавили в весе», — сказал он себе. Корчак снова закрыл глаза и подумал, не написать ли монографию о пуховой перине.

Однако подниматься с постели придется. Пусть не для того, чтобы взвесить детей, но нужно что-то делать с Адзьо, «отсталым и злостным нарушителем дисциплины». Не желая подвергать приют «опасности из-за его выходок», Корчак уже написал заявление в еврейскую полицию с просьбой забрать его. Как и в довоенные времена, спокойствие в приюте было на первом месте. Интересно, куда, по мнению Корчака, могли полицейские отправить Адзьо, если не на Umschlagplatz для «переселения на Восток»? После записи об Адзьо в дневнике с удовлетворением отмечается, что удалось достать тонну угля для приюта на Дзельной. Хотя составы ежедневно увозили из Варшавы тысячи евреев, Корчак готовил приют к зиме.

Назад Дальше