Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака - Лифтон Бетти Джин 5 стр.


Два года спустя осенью 1898 года Генрик — теперь увлеченный студент-медик с живыми сине-зелеными глазами и рыжеватыми волосами, уже редеющими на макушке, — казалось, забыл о своем решении бросить писать. Услышав о конкурсе драматургических произведений под эгидой знаменитого пианиста Игнацы Падеревского, он представил четырехактную пьесу, озаглавленную «Каким путем?», о сумасшедшем, чье безумие губит его семью. Она заслужила почетный отзыв (несмотря на критику членами жюри мрачной атмосферы пьесы и отсутствия драматического напряжения). Однако нас эта пьеса интересует только из-за псевдонима, выбранного автором, — Януш Корчак.

Согласно легенде, Генрик, в самую последнюю минуту узнав, что подавать произведения на конкурс полагается под псевдонимом, заимствовал его с обложки первой попавшейся ему под руку книги, лежавшей на его столе: «Истории Янаша Корчака и дочери меченосца» — произведения наиболее плодовитого автора польских исторических романов Юзефа Игнацы Крашевского. Наборщик (якобы) допустил опечатку и Янаша превратил в Януша. Однако на самом деле псевдонимы не были обязательными, и решение Генрика заимствовать имя персонажа Крашевского не могло быть случайным. Его дядя, Якуб Гольдшмидт, посвятил свой роман «Семейная драма» Крашевскому с пылкой просьбой: «Возьми меня под свое крыло, Учитель, как орел, оберегающий птенца!» Так что юный драматург, по-видимому, тоже искал приюта «под крылом Учителя».

Благородство и отвага вымышленного Янаша Корчака, бедного сироты знатного происхождения, по-видимому, очаровали Генрика вопреки довольно натянутому сюжету. Сломав ногу, Янаш не смог участвовать в обороне Вены (1683 год), но все же спас от врагов Ядвигу, свою кузину и | возлюбленную, и своего дядю, меченосца короля. Тем не менее согласия на брак с Ядвигой Янаш, бедный родственник, тогда не получает. Однако благодаря терпению, честности и умению владеть собой он одерживает верх над судьбой, в конце концов обретая и Ядвигу, и пост при королевском дворе.

Возможно, Генрик взял псевдоним, чтобы оградить свою семью — или даже чтобы изменить собственную жизнь. («Я вырвался из своей юности, будто из сумасшедшего дома», — скажет он в интервью.) И уж вовсе не случайно он выбрал для него польские имя и фамилию. В стране, где фамилия свидетельствовала о религиозной принадлежности, «Гольдшмидт» мог быть только евреем, чужаком. А старинное шляхтецкое имя, такое, как Януш Корчак, открывало Генрику возможность воссоздать себя для окружающего общества как своего, связанного с героическим прошлым Польши.

И все же переход был отнюдь не легким. В течение еле- дующих шести лет он не ставил подписи «Януш Корчак» под сотнями статей и фельетонов, выходивших из-под его пера, будь то юмористические наблюдения над поведением людей, серьезные работы о земельной реформе, медицинском страховании, педагогике, правах женщин и тяжком положении бедных детей или путевые очерки из Швейцарии и Франции. Их он подписывал частями своих двух ипостасей: Ген, Рик, Ген-Рик, Г., Януш или К., словно ему требовалось время, чтобы полностью войти в свою новую личность. И только медицинские статьи в профессиональных журналах он неизменно и до конца жизни подписывал «Генрик Гольдшмидт».

Друзья Генрика удивлялись, почему он стремится стать врачом, когда его литературная карьера складывается так удачно. Именно этот вопрос задал ему собрат по перу Леон Ригьер, увидев в Саксонском саду, как он в синем мундире студента-медика наблюдает за детьми, мирно играющими под надзором своих нянек.

«Чехов был врачом, но это не помешало ему стать великим писателем, — ответил Генрик, — а, наоборот, придало особую глубину его творчеству. Чтобы написать нечто стоящее надо быть диагностом». (Гораздо позже он скажет, что больше всех обязан Чехову — великому социальному диагносту и клиницисту.) «Медицина поможет мне заглянуть внутрь человеческой личности, даже в природу детской игры, — продолжал он. — Посмотрите на детишек вон там. Все они играют каждый на свой лад. Я хочу знать почему».

В ответ на возражение Ригьера, что не все великие писатели обязательно были врачами, он с суховатой ироничностью признал, что на его решение могла повлиять и рискованность литературной карьеры — факт немаловажный, когда у тебя на руках мать и сестра. (О том, что его дед по отцу и прадед по матери были врачами, он промолчал.)

Генрик посвятил себя изучению медицины, но его возмущало то, как ее преподавали. Он находил большинство профессоров чванными и черствыми людьми, словно отгородившимися от страданий своих пациентов. Насколько он мог судить, медицинские училища лишали врачей человечности. Студентов практически учили только «скучным фактам с мертвых страниц», и, получив наконец свой диплом, они понятия не имели, как вести себя с больными. Это критическое отношение к системе медицинского образования, естественно, было замечено преподавателями, один из которых сказал ему: «Скорее у меня ладони обрастут шерстью, ем ты станешь врачом». Из-за журналистской деятельности и обязательной военной подготовки на протяжении двух лет Генрик окончил курс не через обычные пять лет, но через шесть. Однако и это было немалым достижением, поскольку он, как и большинство его сверстников, заразился революционной лихорадкой тех лет. Польша находилась в процессе перехода от сельскохозяйственного общества к индустриальному, и Варшава быстро менялась по мере того, как строились все новые заводы и фабрики, а десятки тысяч крестьян ютились в трущобах, ища работы. Но находили ее лишь немногие. Признанные писатели уделяли много времени, выступая в защиту рабочих и крестьян. Роман Стефана Жеромского «Бездомные» стал библией для Генрика и его друзей. Герой романа доктор Юдим жертвует любовью и личным счастьем ради служения беднякам. «Ответственность лежит на мне! — восклицает он. — Если я, врач, не сделаю этого, то кто сделает?»

И Генрик был не менее готов пожертвовать собой ради маленьких оборвышей, которых наблюдал на улицах Варшавы. В них он видел самую обездоленную часть пролетариата: ведь их интересы никто не представлял и никто не защищал. «Чумазые мальчуганы в стоптанных башмаках, в обтрепанных лоснящихся штанах, небрежно нахлобученных кепках, подвижные, исхудалые, не подчиняющиеся никакой дисциплине, практически никем не замечаемые. Еще не опаленные жаром жизни, еще не высосанные досуха эксплуатацией. И никто не знает, где они умудряются находить силы, эти активные, безмолвные, бесчисленные, бедные маленькие рабочие завтрашнего дня».

Маленькие уличные попрошайки вскоре уже осаждали студента-медика, готового их слушать. Плутишки наперебой рассказывали ему печальные повести о голоде и побоях, протягивая руки в надежде на любую подачку. Другие прохожие отмахивались от них, но у него, как им было известно, всегда что-нибудь для них находилось, пусть всего лишь леденец, ласковое слово или поцелуи в лоб.

Приятель, с которым Генрик как-то раз прогуливался, был просто ошеломлен, когда за ними погнался маленький оборвыш, вопя, что он хочет вернуть двадцать копеек, поданных ему два года назад.

— Я соврал, когда сказал вам, что отец убьет меня, если я приду домой без денег, которые потерял, — признался мальчик. — Я вас все время высматривал, чтобы вернуть их вам.

Пока мальчуган отсчитывал копейки грязными пальца-ми Генрик спросил, часто ли он прибегал к этой хитрости.

— Да всегда.

— И срабатывало?

— Часто.

— А другим ты тоже возвращал?

— Нет.

— Так почему ты отдаешь их мне?

— А потому, что вы меня в лоб поцеловали. Ну, мне и стало стыдно.

— Так странно, что тебя целуют в лоб?

— Угу. Мамка померла. Больше меня целовать некому.

— Но разве тебе не говорили, что лгать и попрошайничать нехорошо?

— Поп мне говорил, что врать нехорошо, так он это всем говорит.

— О тебе некому позаботиться?

— Некому, — отвечает мальчик уже не в силах сдержать слезы. — Никого у меня нет.

Генрик воплотил свои встречи с такими беспризорниками, которых нищета и заброшенность толкали на ложь и воровство, в романе «Дети улицы». Роман доказывал, что их можно спасти, если правильно воспитывать с самых ранних лет. Но кто мог бы их воспитать? Во всяком случае, не спившиеся, окончательно павшие родители — ведь им-то никто не дал правильного воспитания. И если этот процесс не прервать, зло будет плодиться дальше и дальше.

Далеко не все разделяли его благородные идеи. Когда он написал в статье для «Шипов»: «Больше всего я озабочен тем, как улучшить жизнь детей», редактор (которого больше всего заботило, как развлечь читателей) рекомендовал ему найти другой рупор для своей озабоченности. С тех пор Генрик печатался в журнале «Голос», камертоне интеллектуалов, которые сплачивались вокруг Летающего университета.

Генрик познакомился с издателем «Голоса» Яном Владиславом Давидом, первым польским психологом-экспериментатором, когда слушал его курс в Летающем университете. Этот подпольный университет, получивший свое название потому, что студенты и преподаватели были вынуждены то и дело менять место встреч, скрываясь от полицейского надзора, привлекал самые лучшие умы страны. Хотя они разделялись на две социалистические фракции — одну, ратовавшую за национальную независимость, и другую, призывавшую к интернациональному социалистическому альянсу в пределах Российской империи, — их объединяла решимость сохранить живой польскую культуру и историю, которые царь намеревался зачеркнуть. Те, кого арестовывали, проводили недели, месяцы, даже годы в тюремных камерах, если не в сибирской ссылке.

Генрика на первую лекцию в квартире Давида привел его друг Леон Ригьер. В прихожей висело столько пальто, что они с трудом отыскали место для своих. В гостиной горели свечи, а окна были тщательно занавешены, чтобы не привлекать внимания полиции. Там Генрик познакомился с другими студентами и принял чашку чая из рук жены Давида, Ядвиги Щавинской, которая сидела у самовара и разливала чай с такой же энергией, какую расходовала на все начинания — как свои, так и мужа.

Именно Ядвига, женщина с замечательными организаторскими способностями, еще до замужества положила начало Летающему университету в своей тесной квартирке, где открыла курсы польского языка и литературы для молодых женщин. Едва прошел слух про эти подпольные курсы, мужчины стали наперебой требовать участия и для себя, так что к середине восьмидесятых годов XIX века уже более тысячи студентов и студенток слушали лекции в разных, старательно засекреченных, местах Варшавы. Ядвига даже умудрилась обеспечить университет внушительной научной библиотекой, однако властность этой женщины отталкивала многих преподавателей. Ее муж, славившийся тем, что «бился, как Давид с Голиафом» за любое дело, в которое верил, перед Ядвигой полностью пасовал.

Тайные собрания Летающего университета открывали возможности и для простого общения. Зофья Налковская, не по возрасту развитая пятнадцатилетняя девочка, стремившаяся стать эмансипированной женщиной (и со временем ставшая известной писательницей), вела записи о собраниях у Давидов как раз в то время, когда их посещал Корчак. В одной из записей она упоминает, что девицы там были разодеты, как на бал, но что она в своем коричневом платье, подчеркивавшем ее фигуру, выглядела ничуть не хуже. Она пыталась сосредоточиваться на объяснениях Давида но иногда ловила себя на том, что поглядывает в сторону юноши с приятной улыбкой, который попросил дать ему на время ее конспекты лекций.

В своей критике сухого изложения фактов, свойственного «мудрому и умному» профессору, Зофья не была исключением и все же репутация Давида как бормотуна, который пишет куда лучше, чем говорит, не мешала студентам рваться на его лекции. Он учился в Лейпциге у основателя экспериментальной психологии Вильгельма Вундта, и его лекции изобиловали радикальными идеями в области воспитания, которые тогда захлестнули оба берега Атлантического океана, — идеями, призывавшими освободить ребенка от обязательных в прошлом пут. Первым дорогу к этому педагогическому прорыву открыл в 1762 году Руссо, создав своего вымышленного Эмиля, мальчика, которого поощряли расти и развиваться естественно. А Иоганн Песталоцци, работая с реальными детьми в своем знаменитом детском приюте, основанном в 1805 году, заложил основы прогрессивного воспитания и образования.

Корчак считал Пестолоцци одним из величайших ученых XIX века. Многие его более поздние идеи о воспитании, достоинстве труда и важности уметь точно наблюдать, чтобы точно мыслить, отражают влияние этого швейцарского педагога Божьей милостью. Однако именно эксперименты Давида по измерению психологических реакций детей в разном возрасте — работа, предвосхитившая многие положения науки о детском развитии, — толкнули Генрика заняться научным исследованием ребенка с целью исключить все, что «смахивает на субъективность». Теперь две стороны натуры Генрика вступили в борьбу за доминирование: ученый будет всегда относиться с подозрением к художнику и держать его в узде, составляя диаграммы роста и веса, — для осмысливания этого материала у художника редко находилось время.

Сильное влияние на юного студента-медика оказал и отец Зофьи Вацлав Налковский, неукротимый глашатай социализма, подвизавшийся в области современной географии. «Кому известны знаменитые поляки?» — спросит Корчак, когда будет писать о Налковском. Этот географ ему виделся, как «сверкающая звезда на малом небосклоне». И родись он в стране, свободной от опеки русской цензуры, то непременно обрел бы мировую славу.

Кроме того, Генрик на всю жизнь стал другом импозантной Стефании Семполовской (знаками отличия ей служили шляпа с широкими полями и двумя страусовыми перьями, а также черное до полу платье с изящным шлейфом). Она писала на темы естественной истории и выступала в защиту прав евреев, крестьян и рабочих. Заботы о просвещении неграмотных масс сделали ее главной фигурой и распорядительницей бесплатной библиотеки, где Генрик посвящал свои субботы тому, чтобы приохотить трудных детей к чтению. В убеждении, что библиотека распространяет атеистические и другие крамольные идеи, русские власти производили там постоянные обыски. Из-за полицейских облав на посетителей Летающего университета и библиотеки Генрик провел «вполне достаточное время в кутузках», чтобы «пообтесаться».

Либералы рубежа столетий, вроде Давидов, Налковского и Семполовской, — те, кто исповедовал демократический социализм, не признающий этнических или классовых различий, устанавливали нравственные нормы своего времени: не поступаться принципами, каковы бы ни были последствия. Ведя скромную жизнь без ложных претензий и честолюбия, для Генрика они стали «наставниками в социальной сфере». И значительную часть сил, которые ему потребовались в его дальнейшей жизни, Генрик черпал в этой бескомпромиссной этике. Они представляли ту Польшу, частью которой он себя ощущал.

Жизнь кусает, как собака.

«Дитя гостиной»

Лишь немногие знали, что Генрик Гольдшмидт ведет двойную жизнь. Студент-медик, как положено, жил со своей овдовевшей матерью, но его другая ипостась, Януш Корчак, гонимый совестью писатель, рыскал по нищим трущобам города, либо один, либо в обществе Людвика Личинского, с которым подружился в Летающем университете.

Личинский, поэт и этнограф, на четыре года старше Генрика, был всегда в пути и в случае надобности называл свой полный адрес так: «Варшава». Подобно другим писателям, объединенным в «Молодой Польше», как называлась эта литературная группировка fin du siecle, он с упоением атаковал материализм буржуазии, в которой они видели скопище филистеров. Личинский умер совсем молодым от туберкулеза которым заболел в сибирской ссылке, но в те годы его короткой жизни он был отличным товарищем Генрику, который «задыхался в тесной квартире под навязчивой опекой матери». Вечерами они бродили по песчаным берегам Вислы, праздновали именины проституток и напивались «вонючей» водкой. «Он умел играть на сердечных струнах этих людей с необыкновенной тонкостью, — вспоминал Личинский о Генрике. — Убийца Лихтаж сказал ему, что отдаст за него жизнь».

Как-то вечером с ними отправилась Зофья Налковская, «в последний раз отводя душу» перед свадьбой с Ригьером. Водку она пила из бутылки, расцеловала любовницу хозяина прачечной и весело флиртовала с Личинским, безнадежно в нее влюбленным. В этой грубой обстановке Генрик тоже ощущал себя освобожденным, но по-иному. Его душа, которая «выла, как собака», была спущена с поводка.

Назад Дальше