Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака - Лифтон Бетти Джин 8 стр.


— А куда? Куда мы пойдем?

— К солнцу.

Все изумились.

— Путь будет долгий, но нам он по силам. Будем ночевать в полях и зарабатывать деньги по дороге.

Ребята заразились духом игры. Герзон будет играть на скрипке за молоко. Оскар станет читать свои стихи, а Аарон Расскажет байку за хлеб.

— А мы будем идти, идти, идти, — продолжал их воспитатель.

— Если Вейнтрауб ослабеет, сделаем кресло на колесиках и по очереди будем его толкать.

— А потом что? — спросили мальчики.

Прежде чем он успел ответить, ударил гонг, созывая к ужину. На следующий день поезд отвез их назад в Варшаву, а вскоре Корчак почти на год уехал за границу.

Отправившись осенью в Берлин, чтобы ознакомиться с последними достижениями педиатрии, Корчак следовал традиции Яна Давида и других польских интеллектуалов, которые искали в Германии «света и знания». Берлин, столица процветающей империи, мог в те годы похвастать одной из лучших систем здравоохранения в Европе: он славился высокоразвитой программой общественной гигиены, а также патронажем младенцев и сирот. В некотором колебании Корчак обсуждал со многими своими коллега-ми все «за» и «против» этой поездки, означавшей, что ему придется покинуть и детскую больницу, и мать. Одни считали, что полученные там знания будут ему полезны, другие — что его ждет разочарование. Он получил массу советов, как держаться с немцами, но серьезно отнесся только к двум: преодолеть свою склонность пожимать руки всем подряд, невзирая на чины и звания, а воротнички менять дважды в день.

Корчак приехал в столицу Германии не как знаменитый писатель, но как бедный студент. Он подыскал комнату в скромном пансионе, где соблюдалась чистота, полотенца менялись регулярно и жильцам предлагался завтрак. Но вы-; падали вечера, когда денег у него хватало только на два стакана молока и хлеб.

Его восхищали в Берлине прекрасное автобусное сообщение (в отличие от Варшавы) и бесплатные библиотеки, открытые двенадцать часов в день, но столица казалась «равнодушной» к его присутствию. В августе и сентябре он был слушателем курсов повышения квалификации врачей, организованных Берлинской медицинской ассоциацией. На него большое впечатление произвело то обстоятельство, что преподаватели, подобно автобусам, никогда не опаздывали, но необходимость платить за лекции Корчака возмутила. Продажа знаний превращала университет в «торжище». Тем не менее он, как и другие иностранцы, выбрал спецкурсы по неврологии и электрокардиографии, а также изучал последние открытия в области туберкулеза и других детских заболеваний. Наблюдая, как немцы анализируют мочу и берут для анализа кровь, он невольно сравнивал их передовые методики с отсталыми польскими. Однако через два месяца он почувствовал себя словно «на фабрике». Перечитывая свои записи, он приходил к выводу, что не так уж много узнал полезного для собственной практики. Записи только подтверждали то, что он уже и так знал: ему следует полагаться на собственные наблюдения и принимать новые теории только после собственной предварительной проверки.

Затем он провел два месяца, занимаясь по очереди у всемирно известных педиатров немецко-еврейского происхождения: Генриха Финкельштейна и Адольфа Багинского. Затем — месяц в приюте для умственно отсталых и еще один — в психиатрической клинике Теодора Цигена. Кроме того, он посетил приюты для умалишенных и центры содержания так называемых малолетних преступников. Уехав из Германии поздней весной 1908 года, он сделал остановку в Швейцарии и один месяц провел интерном неврологической клиники в Цюрихе. Когда в начале лета 1908 года он возвратился в Варшаву, то поразился: таким убогим и провинциальным выглядел город.

Прежде чем вернуться в больницу на улице Слиска, Корчак побаловал себя четырьмя неделями в летнем лагере, рассчитанном на полтораста польских мальчиков, где «не было недостатка в отъявленных негодниках». Описывающая этот месяц книга «Юзьки, Яськи и Франки» вновь радовала читателей приключениями неловкого очкарика-воспитателя, пытающегося найти общий язык с уличными оборвышами, впервые в жизни попавшими на лоно природы. Однако и разыгрывая в печати шута, он по-прежнему стремился развивать стратегии, которые разрабатывал за год до этого в еврейском летнем лагере. Эти дети из нищих польских семей, с пьяницами отцами и недужными матерями, которые не могли о них заботиться, тоже подстраивали ему ловушки, но теперь он был наготове. Он тщательно запомнил все имена и записал свои первые впечатления, выявляя наиболее озорных ребят, которые, конечно, станут заводилами всяких выходок. На второй день, когда мальчики подняли шум в спальне еще до зари, он услышал, как кто-то объявил: «Я министр в синей рубахе!» Вместо того чтобы рассердиться, Корчак драматически промаршировал в спальню и спросил: «Ну, так кто тут министр в синей рубахе?» — и расхохотался, сняв напряжение. «Как Наполеон, выигравший сражение одной точно рассчитанной атакой», он завоевал доверие этих ребят — доверие, «без которого не только невозможно написать книгу о детях, но, кроме того, невозможно любить, растить или даже просто наблюдать их».

Продолжая эксперименты с судом, он отметил, что судьи оправдали троих самых бессовестных мальчишек, которые не постыдились отнять ягоды у слабенького заики Ясика, — оправдали на том основании, что они уже были наказаны другими ребятами, которые отказались играть с ворами. Двое виновников сразу же после этого стали дружелюбными и добрыми, но третий раскаялся, только когда услышал «молитву леса» — миг, когда деревья говорят, а небо отвечает им. Тот, кто услышит их, «чувствует в душе что-то странное» и разражается слезами, не зная почему — ведь ему совсем не грустно. А наутро он просыпается, став гораздо лучше, чем был накануне, до того, как услышал молитву леса.

Помогая своим Юзькам преодолевать их трудности, он вспоминал проблемы своих Йосек. Много лет спустя, когда «Еврейский ежемесячник» попросил его сравнить еврейских и польских детей, он процитировал убеждение Джона Рескина, что в детях следует искать сходство, а не различия. С легкой насмешкой в собственный адрес он противопоставил себя «подлинному ученому», который изучает тридцать две тысячи мышей, прослеживая восемь их поколений, чтобы установить влияние алкоголя на мышь, тогда как в его распоряжении было только двести детей в год. И, даже верь он в психологические тесты, как мог бы он положиться на результаты? Правда, он слышал утверждения, будто еврейские дети более эмоциональны, но он наблюдал слезы радости и печали как у тех, так и у других, когда они смотрели один и тот же фильм, — и, не пересчитав все слезинки со скрупулезной точностью, он не полагал себя вправе делать выводы об эмоциональном превосходстве одной группы над другой. Он предпочитал ответы, основанные на личном опыте.

Вернувшись на свою должность в детской больнице в сентябре, Корчак вновь впал в прежнее отчаяние. Что он здесь делает? Какой толк вылечивать больных детей, если они туг же возвращаются в прежнюю нездоровую обстановку? Когда Исаак Элиасберг, его коллега, высоко уважаемый специалист по кожным и венерическим заболеваниям, рассказал ему про Общество помощи сиротам, Корчак выслушал его с живейшим вниманием. Общество устраивало благотворительный вечер в пользу своего приюта. И они могли бы заполучить богатых филантропов, если он согласится прийти.

Корчак принял приглашение, не подозревая, какую удачу это ему принесет. Ему предстояло познакомиться со Стефанией (Стефой) Вильчинской, женщиной, которая не только разделит его мечту о создании идеального приюта для бедных детей, но и поможет ее осуществить.

Глава 8

РЕШЕНИЕ

К тому времени, когда Корчак добрался до приюта, размещенного в обветшалом здании бывшего женского монастыря, выступления в честь Марии Конопницкой, поэтессы и детской писательницы, уже начались. Он стоял у дверей и слушал, как исполнители — бледные, обритые наголо, с ногами-спичками, в чистой но плохо сидящей одежде — декламируют стихи, которые разучивали целую неделю. Их робкие улыбки так его растрогали, что он с трудом сдерживал слезы.

Не все они были круглыми сиротами. Но почти у всех отцы умерли от туберкулеза, недоедания и непосильного труда, и овдовевшие матери отдавали их в приюты, вроде этого, чтобы пойти работать. Старшие уже прошли школу УЛИЦЫ, и в их провалившихся глазах, в неловком испуганном смехе, была та же печаль, которую он замечал у польских заморышей варшавских трущоб, — «дети, влачащие не только груз своих десяти лет, но в глубинах души еще и ношу многих поколений».

Корчак сразу заметил Стефу, она стояла сбоку, суфлируя детям — ее губы двигались в такт их губам. Едва договорив, мальчик бежал к ней, чтобы она его обняла, а потом оставался рядом, прилипая вместе с другими к ее длинной юбке, как к магниту.

Даже тогда никто не назвал бы Стефу красавицей. В свои двадцать три года она была на восемь лет моложе Корчака и почти на голову выше. Ее темные серьезные глаза — самое лучшее на некрасивом лице — свидетельствовали о душевной теплоте и сильном характере. На фотографии, снятой в те годы, это лицо обрамляют практично подстриженные волосы, а его выражение, сосредоточенное и требовательное, уже предсказывает судьбу женщины, которой в течение тридцати лет предстояло нести на своих плечах тяжкую ношу ответственности за сотни детей. Белый отложной воротник скромно контрастирует с черной кофточкой, облегающей полную фигуру.

Стефа выросла в среде, во многом похожей на ту, в которой рос и Корчак. Она не говорила на идише и имела весьма ограниченное представление о еврейских религиозных традициях. Она, ее старшая сестра Юлия и младший брат Станислав (Сташ) жили с родителями в шестикомнатной квартире в доме, составлявшем часть приданого ее матери. Две старшие дочери уже вышли замуж и поселились отдельно. Отец Стефы, текстильный фабрикант, был слабого здоровья, и воспитание детей практически переложил на жену. В эпоху, когда женщины редко получали высшее образование, мать Стефы, пылкая польская патриотка, позаботилась отдать двух младших дочерей в престижную частную школу для девочек, где тайно преподавали польскую культуру, а затем послала их в Бельгию в Льежский университет, вместо русского университета в Варшаве. В их отсутствие она посвятила себя заботам об приданом девушек, которое хранила в сундуках у себя в спальне. Ей и в голову не приходило, что они могут вообще не выйти замуж. Все было тщательно приготовлено, вплоть до последней пуговички, пришитой по всем правилам — она судила о характере людей по тому, как крепко были пришиты их пуговицы. Привязанная к дому мужем и младшим сыном, эта энергичная женщина, любившая путешествовать, довольствовалась поездками по окраинам Варшавы на конке. Домой она возвращалась освеженной, будто после увлекательных приключений. Именно от лишенной предрассудков матери Стефа восприняла многие свои принципы, а также унаследовала ее организаторские способности. Стефа специализировалась по естествознанию, но по-настоящему ее интересовало воспитание и образование. Вернувшись в Варшаву и обнаружив по соседству со своим домом маленький еврейский приют, содержавшийся на средства Общества помощи сиротам, она немедленно предложила свои услуги. Вскоре она стала настолько необходимой, что Стелла Элиасберг поручила приют ее заботам. (Директриса, управлявшая приютом до того, как он поступил в ведение Общества, тратила его скудные средства на себя, прекрасно одеваясь и питаясь, а истощенные дети, одетые в лохмотья, ползали по грязному полу, подбирая гнилые картофелины, которые им бросали.) Единственной помощницей Стефы была энергичная воспитанница другого приюта тринадцатилетняя Эстерка Вейнтрауб, которая стала для нее почти дочерью.

Кроме того, ее работа очень сблизила Стефу с Элиасбергами. Когда они сказали ей, что на вечере в приюте будет Януш Корчак, она не сомневалась, что этот знаменитый защитник права детей на лучшую жизнь заинтересуется их планами — но насколько, этого она предугадать не могла. Корчак стал часто заглядывать в приют, чтобы поговорить с ней и поиграть с детьми. Сироты визжали от восторга при появлении худощавого скромного лысеющего доктора, чьи карманы всегда топырились от сластей и принадлежностей для фокусов и чей запас загадок и сказок был поистине неистощимым. Их сотрудничество оказалось на редкость плодотворным — Стефы, с ее способностью наводить порядок в темных обветшалых помещениях, и Корчака с его естественным подходом к детям. Его любовь, которую в будущем он назовет «педагогической любовью» (не сентиментальной, но основанной на взаимном уважении), распространялась на них всех и особенно на маленькую Эстерку Вейнтрауб, чья обаятельная деятельная натура завоевала его сердце не меньше, чем сердце Стефы. И когда они говорили о том, чтобы со временем послать ее в Бельгию в тот же университет, где училась Стефа, они словно бы обсуждали будущее их собственной дочери.

Жизнь в приюте становилась для Корчака все более важной по мере того, как жизнь вне его стен становилась все сложнее. Двадцать второго июля 1909 года, в день рождения Корчака, муж сестры, Юзеф Луи, умер в возрасте тридцати девяти лет. (О Луи не известно ничего — его странная фамилия только усугубляет тайну, — как и о его браке с Анной, которая к тому времени была дипломированной переводчицей с французского.)

Время было скверным для всех. Новая волна царских репрессий обрушилась на тысячи интеллектуалов, социалистов и членов революционной партии, в значительной степени составлявших элиту польского общества: они были либо брошены в тюрьмы, либо сосланы в Сибирь. Университеты закрывались, почти все реформы, завоеванные во время незавершенной революции 1905 года, были отменены. «Общество» — журнал, который основала Ядвига Давид, когда полиция за четыре года до этого закрыла «Голос», теперь тоже был вынужден прекратить свое существование. Была ли причина в политическом давлении, или сыграла роль связь Давида с другой женщиной, но у Ядвиги произошел нервный срыв. Год спустя, в возрасте сорока шести лет, она бросилась в колодец.

Корчак был арестован вместе со многими другими писателями и отправлен в тюрьму. Его очень обрадовало, что он оказался в одной камере с Людвиком Кшивицким, известным социологом, которого знал со времени Летающего университета. Радикальный социалист, переводивший Маркса на польский, Кшивицкий был знаком с тюремными камерами не меньше, чем с аудиториями, где завораживал слушателей блистательными лекциями — многие из них готовились за решеткой. Круговорот «тюрьма — освобождение — тюрьма» стал для него привычным образом жизни, и он принимал его как должное, в отличие от Яна Давида и Вацлава Налковского, которые давно разочаровались в политической активности как средстве для решения внутренних проблем Польши.

Кшивицкий научился терпеть существование в тесных камерах без окон, где «самая длинная его прогулка» измерялась семью шагами, а единственным другом была муха, о которой он писал длинные письма своему сыну. Корчак поражался способности профессора игнорировать нестерпимую обстановку и сосредоточиваться на сохранении сил своего внутреннего «я». Каждый день он проводил так, будто находился у себя в кабинете: раскладывал документы и карты на грязном полу и прослеживал пути миграций древних племен. В течение двух месяцев, которые они провели вместе, Кшивицкий, как полагают, укреплял своего молодого друга в верности его целям. (Корчаку предстояло опереться на опыт Кшивицкого много лет спустя, когда его арестовали нацисты.) Освобожденный по ходатайству высокопоставленного польского аристократа, ребенка которого он вылечил, Корчак продолжал проводить со Стефой и детьми в приюте все время, которое ему удавалось выкроить. Элиасберг с женой посвятили его в свою мечту перевести детей из ветхого здания в большой современный сиротский дом. Стефа, сказали они, согласилась взять на себя управление им, а если в проекте примет участие такой человек, как Корчак, то Обществу помощи сиротам, без сомнения, удастся заинтересовать других филантропов и собрать необходимую внушительную сумму. Элиасберги выбрали удачное время: Корчак, подавленный политической ситуацией, по-прежнему не находя удовлетворения от работы в больнице, был готов радикально изменить свою жизнь.

Назад Дальше