Тем не менее Корчак, неизлечимый актер по натуре, нелегко признавал жестокую больничную реальность. Когда дочь его коллеги воскликнула: «Как, наверное, страшно просыпаться в незнакомой больнице без мамы и папы!», он ответил: «Ну, против этого у нас есть средство. Каждый ребенок спит на подушке из шоколада со взбитыми сливками. Если проснувшейся девочке взгрустнется, она отламывает кусочек и веселеет».
На самом же деле испуганная девочка, просыпаясь, видела улыбающегося доктора, старающегося ее успокоить. Всем в больнице — от директора и до последнего санитара — было ясно, что детей ставили на ноги не столько лекарства, сколько магия доктора Гольдшмидта в обращении с детьми. Когда маленькая Зофья, ослабевшая от недоедания, отодвинула чашку с бульоном, он объяснил ей, как огорчило чашку такое пренебрежение к ней. Если Зофья не выпьет бульон, чашка выкатится из больницы на улицу прямо под колеса конки. Зофья обхватила чашку обеими руками и выпила бульон до последней капли.
Генрик Гольдшмидт, врач, проработал в детской больнице семь лет, но Януш Корчак, писатель и будущий педагог-новатор, не находил себе покоя. Врач помогал пылающему от жара ребенку преодолеть кризис болезни, но педагог знал, что ребенок, когда его выпишут, вновь исчезнет в темном, лишенном солнца мире, в который врачу не было доступа и который он не мог изменить. «Когда, черт побери, мы перестанем прописывать аспирин против нищеты, эксплуатации, беззакония и преступности?» — жаловался он друзьям. Но что мог он прописать своим пациентам для изменения их образа жизни?
Так повторялось разочарование, которое испытал пятилетний реформатор: как мог бы он переделать мир, чтобы дети в нем больше не были голодными и грязными? Жалобы на несправедливость ничего не меняли. В школьные годы он получил отповедь от кучера конки, которого попрекнул, когда тот хлестнул лошадей кнутом: «Если, паныч, вы такой жалостливый, так впрягитесь сами, вот лошадям и станет легче». Он принял этот совет к сердцу: «Держи язык за зубами, если не приходишь на помощь. Не критикуй, если не можешь предложить лучшего выхода из положения».
Вспоминая эпизод с кучером конки, он был вынужден признать: сколько бы его ни возмущало социальное неравенство, пока еще ему не удалось найти способ обеспечить лучшую жизнь обездоленным детям.
Глава 7
ЛЕТНИЕ ЛАГЕРЯ
Они начинают смеяться уже не тем смехом, каким смеялись в городе.
«Моськи, Иоськи и Срули»
В один прекрасный летний день 1907 года Януш Корчак, одетый в спортивный костюм, стоял в огромном дворе Общества летних лагерей и наблюдал, как там собираются сто пятьдесят мальчиков из бедных еврейских семей, чтобы впервые отправиться в деревню. Он замечал мальчиков, которых провожали родные, и мальчиков, которые брели через двор в одиночестве, тех, что были чистыми, и тех, о ком никто не заботился. Он брал на заметку их опасения, пока они прощались на три недели, их робость, когда детей построили в пары. Он знал, что они прикидывают, каким воспитателем он окажется: строгим и придирчивым или таким, какого они сумеют обвести вокруг пальца.
Предложив свои услуги Обществу еще будучи студентом, он высоко ценил предоставлявшуюся ему возможность работать с детьми вне больничной обстановки.
Лагерь милях в восьмидесяти от Варшавы, куда его направили, финансировался ассимилированным еврейским филантропом на условии, что говорить там будут только по-польски. Запрещенная польская музыка и патриотические песни лились из граммофонной трубы, приобщая детей к польской национальной культуре и истории, которые русские все еще пытались ввергнуть в забвение.
В юмористической, но трогательной книге «Моськи, Иоськи и Срули» (уменьшительные от типичных еврейских имен), Корчак изобразил себя неуклюжим Гулливером в стране уличных лилипутов, которые научили его всему, что он знал о подростках: «Там я впервые соприкоснулся с детской общиной и выучил азбуку педагогической практики. Богатый иллюзиями, бедный опытом, сентиментальный и молодой, я веровал, что в общении с детьми достаточно просто желания достигнуть чего-то». Под его надзор было отдано тридцать детей, и это число казалось ему вполне разумным, потому что пока еще он не осознал, какое искусство ему потребуется, чтобы удержать «буйную толпу» под контролем. Ему была предоставлена полная свобода разрабатывать собственные программы игр, купания, экскурсий и разговоров, и он в блаженном неведении сосредоточился на том, чтобы заполучить граммофон, волшебный фонарь, шутихи, шашки и домино.
Я уподобился тому, кто в лайковых перчатках и с гвоз-дикой в петлице отправился за чарующими впечатлениями приятными воспоминаниями, которые предполагал почерпнуть от голодных, замученных и обездоленных, — писал он. — Я собирался выполнять свои обязанности с помощью всего лишь малой толики улыбок и дешевых шутих… Я ждал от них дружелюбия и был совершенно не готов к их недостаткам, развитым в темных закоулках городской жизни».
Когда ребята неудержимо ринулись от поезда к телегам, которые должны были отвезти их в лагерь, новый воспитатель испытал первый прилив паники. Наиболее агрессивные захватили самые удобные места, самые нерасторопные теряли сумки с вещами, молитвенные книги и зубные щетки. Последовал подлинный бедлам, прежде чем наконец все угомонились. Вот тогда-то он и узнал, что поддержание порядка зависит исключительно от способности предвидеть — «предугадав, можно предотвратить». В этот первый вечер нервы у него были натянуты донельзя. Мальчик, не привыкший спать в одиночестве на узкой постели, свалился на пол со своего набитого свежим сеном тюфяка. Другие во сне стонали или что-то бормотали. Следующий день не принес облегчения. Если ребята не ссорились из-за мест за столом или из-за кроватей и не старались хлестнуть намеченную жертву поясом с пряжкой, они изводили его, поднимая шум в полумраке спальни и проверяя, что он предпримет. Сбитый с толку своей неспособностью поддержать дисциплину и порядок, он заявил, что накажет первого, кто нарушит тишину. Ухватив «дерзкого свистуна», который принял этот вызов, Корчак надрал ему уши и даже пригрозил запереть на веранде, где разгуливал свирепый сторожевой пес.
Так он пережил свой наихудший момент. «Я не был новичком на поприще педагогики, я много лет давал частные уроки и прочел много книг о детской психологии. И все же я оказался совершенно беспомощным, столкнувшись с тайнами коллективной души детской общины». Он приехал в лагерь с «идеалами», но острый слух мальчиков уловил «звон поддельной монеты». Заговоры, бунты, предательство, месть — вот чем ответила жизнь на его «грезы». И, пытаясь завоевать доверие своих подопечных, он знал, что в своем восприятии детей никогда уже не будет наивным и романтичным.
К концу первой недели лидерами стали мальчики, кото-рые, казалось, вовсе не подходили для такой роли, а самые непослушные начали считаться с окружающими. Аарон, сын фабричной работницы, у которого были слабые легкие, завоевал всеобщее уважение, рассказывая байки, которых наслушался, когда выздоравливал, во дворе их трущобного дома. Вейнтрауб, у которого ампутировали простреленную на улице ногу, научился в больнице играть в шашки и теперь организовал турнир. Хаим, первый зачинщик всяких проделок, всегда вставал на защиту Мордко, мальчика с грустными черными глазами, неуклюжего в играх и беседовавшего в лесу с кукушкой. Уродливый Анзель был безоговорочно принят в общую компанию: ведь толстым и противным он стал из-за того, что прежде сверстники всегда его изводили. А двенадцатилетний Крук, который уже сам работал на фабрике, а в лагере присматривал за своим неукротимым восьмилетним братишкой, за кроткий характер удостоился от товарищей титула «Принц».
«В жизни есть два царства, — писал Корчак. — Одно — царство удовольствий, балов, салонов и модной одежды, в котором из века в век принцами называли самых богатых, самых счастливых и самых ленивых. Но есть и другое царство — царство голода, несчастий и тяжкого труда. Его принцы с младенческих лет знают, сколько стоит фунт хлеба, как приглядывать за младшими братьями и сестрами и как работать. Крук и его друзья — это принцы в царстве тоскливых мыслей и черного хлеба — наследственные принцы».
Корчак с удовлетворением наблюдал, как быстро расцвели его принцы в здоровой обстановке лагеря. «Вчера — пещерный дикарь, сегодня — отличный товарищ. Вчера — робкий, боязливый, угрюмый; неделю спустя — смелый, жизнерадостный, полный выдумок и песен».
Как-то утром, когда дети отправились на экскурсию в дальний лес, они устроились перекусить у железнодорожного пути. На их еду посыпались угольки, взметываемые порывами ветра. Проходивший мимо крестьянин сказал:
— Дети, не сидите здесь в пыли. На моем лугу вам будет Удобнее.
— Но если мы пройдем по вашей земле, мы все там вытопчем, — ответил кто-то из мальчиков.
— Много ли вреда будет от вас, если вы пойдете босыми? Идите. Луг-то мой, и я вам разрешаю.
Корчак, воспитатель, был растроган этим приглашением. Он думал: «Польский крестьянин, польский крестьянин, погляди внимательнее на этих мальчиков! Это ведь не те дети, за которых ты их принял. Это еврейские выродки, которых не пускают играть в городских парках. Кучера хлещут их кнутами, пешеходы сталкивают их с тротуаров, дворники прогоняют их из дворов метлами. Это не дети, это Моськи — маленькие евреи, да-да. А ты не только не гонишь их из-под своих деревьев, но приглашаешь на свой луг».
— А что вы у себя в Варшаве делаете-то? — спросил крестьянин у мальчиков. И объяснил им, где следует искать лучшие ягоды.
Подобные встречи содействовали улучшению польского языка юных обитателей лагеря, а не только их настроения. В Варшаве они, возможно, слышали по-польски только ругань: «Еврейские выродки!», «Чтоб тебе пусто было!», но в деревне, писал Корчак, «польский язык улыбается детям вместе с зеленью деревьев и золотом пшеницы. Он смешивается с птичьим пением, звездным светом, свежим ветерком с реки. Польские слова, как полевые цветы, образуют душистые луга». То же относилось и к идишу — «такому крикливому и полному ругательств на улицах Варшавы», который обретал мягкость, даже поэтичность, когда дети играли в деревне.
Юные обитатели лагеря были потрясены, когда пришла варшавская газета с новостями о них на первой странице: «Ма-мелок влез на подоконник и заглянул в кухню; Хавелка и Шекилевский не хотят есть кашу; Борух подрался со своим братом Мордко; новая собака сорвалась с цепи, но Франек ее поймал». И еще были заметки о радости ходить босиком в деревне, а также про истории летних лагерей.
Ребята постарше догадались, что газету написали воспитатели, но на остальных произвело очень большое впечатление, что про них пишут в Варшаве. А Януш Корчак, которому принадлежала эта идея, получил первую возможность проверить эффективность детской газеты.
Он также проверил систему, согласно которой раз в неделю мальчики должны были ставить оценки собственному поведению и поведению товарищей, вместо того чтобы их ставил воспитатель. Когда Корчак начал опрашивать их по очереди, какую оценку они, по их мнению, заслуживают — от одного балла до пяти, — некоторые постарались быть честными, но Морт, швырявший камни в лагерного пса, потребовал для себя пятерки. Остальные мальчики постановили что пятерку он может получить, только если пес его простит. Но как это выяснить?
— Пес сидит на цепи, и, значит, Морт должен подойти к нему с куском мяса, — предложил один. — Если пес его не укусит, а возьмет мясо, значит, он готов его простить и позабыть про камни.
Все признали этот план отличным. К счастью для Мор-та, пес был в «чудесном настроении». Когда Морт подошел к нему, он завилял хвостом и взял мясо. Убедившись, что пес его простил, мальчики поставили Морту пять. Но в Морте заговорила совесть: на следующий день он попросил, чтобы оценку ему снизили.
Гораздо более трудной задачей оказалось учреждение детского суда. В детстве Корчак мог, конечно, представлять себе, что в суде защищает права рабочих, как его отец, и, наверное, он слышал, как его отец сетовал на несправедливости, заложенные в самой системе правосудия. Теперь ему представился случай создать детский суд, творящий истинное правосудие: мальчик мог подать туда жалобу на более сильного обидчика, взявшего манеру издеваться над ним, и другие мальчики в качестве судей вынесут приговор. Он ожидал, что его подопечные примут идею суда равных с не меньшим энтузиазмом, но вышло иначе. Мысль, что жалоба будет эффективнее, чем удар в нос, была им непонятна. А ябедничества они чурались. И функционировать суд начал, только когда сам Корчак подал жалобу на некоторых нарушителей порядка.
Отбор судей был предоставлен случаю. Корчак объявил, что те, кто желают стать судьями, должны встретиться на ве-ранде в час дня. А сам нарочно опоздал на полчаса, и мальчики в большинстве уже разбрелись кто куда. Те, у кого хватило терпения ждать, и стали судьями.
Гражданские и уголовные дела рассматривались раз в неделю на веранде или на поляне в лесу. Один воспитатель изображал прокурора, другой — адвоката, а трое мальчиков были судьями. Наиболее серьезными преступлениями оказались: прогулка по лесу в одиночку («запрещено, так как на тебя может напасть бык») и игнорирование ударов гонга («мы не можем бегать и тащить каждого из вас к столу»).
В «Деле о срывании цветов» два мальчика, опоздавшие к завтраку из-за того, что ушли рвать цветы, были оправданы. Было принято во внимание, что в городе у них не было такой возможности и что это было их первым нарушением дисциплины. Судьи оказались не столь снисходительными в «Деле о сосновых шишках», потому что Фиш-бейн нисколько не раскаялся в том, что швырял в другого мальчика шишками с засунутыми между чешуйками камешками. Прокурор добился от него объяснений лишь с большим трудом.
— Почему ты так поступил?
— Потому что насобирал много шишек и не знал, что с ними делать.
— Почему ты их просто не выбросил?
— Потому что не хотел, чтобы они пропали зря.
Тут зрители разразились смехом.
— А ты уверен, что в шишках не было камешков?
— Не знаю.
Так как Фишбейн был одним из самых младших в лагере, его приговорили к заключению сроком всего на десять минут.
Корчак тщательно записывал эти процессы и реакцию на них детей. Он все время импровизировал, хотя, несомненно, знал о первых экспериментах с подобными судами в Польше на исходе восемнадцатого века. Национальная комиссия по просвещению (первое подобное министерство в Европе) рекомендовала «арбитражные суды», в которых школяры могли бы сами решать собственные споры — наказания включали запрещение носить шпагу при парадном мундире в дни церковных праздников. Однако суды эти действовали очень недолго и исчезли с разделом страны. Потребовалось полвека, чтобы знаменитый педагог Бронислав Трентовский вновь их открыл. «Если какой-нибудь твой ученик нарушает правила, пусть его судят ученики одного с ним возраста. Королей — короли, ученых мужей — ученые мужи, а детей — дети. Их вердикт менее заденет виновного, чем задел бы твой, и окажет больше влияния». Суд Трентов-ского просуществовал не дольше прежних, и, по правде говоря, суд Корчака к концу лагерного сезона почти не сдвинулся с места.
Накануне возвращения в Варшаву Оскар, лагерный поэт, написал:
Дети празднуют, потому что они возвращаются домой. Они сменят зеленые леса на сырые стены. Цветы сейчас смеются под солнцем, Но когда придет зима, они увянут.
В этот вечер мальчики приятно удивили своего воспитателя, подарив ему гнездо цапли. Потом все сидели у костра, глядя на свой последний закат среди лесов. На следующий день в Варшаве они уже не увидят такой красоты, напомнил им Корчак, — ничего, кроме безобразного желтого света уличных фонарей. В городе день в ночь превращали фонари и лампы, тогда как у них в лагере само солнце гасило свет и приглашало ночь.
Когда солнце опустилось на горизонт и мало-помалу скрылось за ним, несколько мальчиков воскликнули:
— Оно ушло!
— Нет, еще кусочек остался! — закричали другие.
— А теперь нам надо взяться за руки, спеть нашу песню, помахать над головой флагом — и в путь, — сказал им Корчак. — Но не назад в Варшаву.