Такая душевная холодность? Да нет, скорее душевная путаница; оба сына ее были так сильно оплетены политическими нитями, что отношения с ними неизбежно вызывали в душе ее неловкость, раздражение (то, что сейчас точнее называют душевным дискомфортом). Павел был причиной ее многих чисто политических тревог, особенно в 1762 году, когда Никита Панин с группой вельмож требовали, чтобы она стала всего лишь регентшей при Павле; со временем эти тревоги не утихли (ведь и Пугачев называл Павла своим сыном, заявлял, что тревожится, «как бы его не извели»).
Но все же Екатерина никак не желала сыну дурного. Когда Павел с женой Марией Федоровной были за границей, некий театр пребывал в смущении: давать ли «Гамлета» с его сценой «мышеловки», – таким образом предполагалось, что на Екатерине лежит тень злодейства и представлять трагедию в присутствии этого российского Гамлета по меньшей мере бестактно, – все это была дань романтическому воображению.
На самом деле, повторим, Екатерина, при всем ее равнодушии к сыну, заботилась о его воспитании, о его образовании (все же он был наследником престола), приставила к нему одного из самых образованных людей – Никиту Панина. За столом Павла, как мы видели, собиралось изысканное общество, люди интересные и талантливые. Самого д’Аламбера, как мы опять же знаем, она звала в наставники наследнику престола, – словом, видно явное желание сделать из Павла не только образованного человека, но и просвещенного, но и самого передового. Ни тени злодейства тут нет и в помине.
Нормальная женщина, которой Бог не дал любви к детям? Но и это не так. Забегая далеко вперед: всю свою нерастраченную любовь она отдала внукам, Александру и Константину, она была гениальной бабушкой, их воспитание, физическое и нравственное, было предметом ее страстных забот, она сочиняла для них сказки, писала рассказы из русской истории, ее переписку с внуками весело читать.
Екатерина осматривает водные пути, по которым шло в Петербург продовольствие, плывет по Волхову и пишет письмо: «Константин Павлович. Много бы у вас бегания и кричания было, если бы вы со мной на барке находились; всякую минуту мы видим, что ни на есть новое по берегам». Она собиралась взять внуков с собою в Крым, но они заболели. «Любезный внук Константин Павлович, – пишет она из этой поездки, – поздравление ваше с праздником мне приятно было: написано оно прямодушно, но с весьма косыми строками; видно, что вы спешили, либо после сыпи и кори так водится в граде Святого Петра». А Константин отвечает: «Любезная бабушка! Я, бабушка, криво писал для того, что спешил; ето не вина кори, а ето моя вина, и для того я вас прошу прощения. Братец и я вышли гулять в сад, мы были сожжены от солнца». Ему уже восемь. И тут же Александр (ему десять): «Любезная бабушка! Я вас очень благодарю за ваше письмо, я вас люблю всем сердцем и душою и буду всегда стараться во всем вам быть угодным. Желаю вас видеть как можно скорее».
В 1792 году она написала завещание, не деловое, а лирическое. «Буде я умру в Царском Селе, то положите меня на Софиенской городовой кладбище. Буде – в городе святого Петра – в Невской монастире. Буде – в Москве – в Донской монастир или на ближней городовой кладбище…
Носить траур поль года, а не более, а что менее того, то и луче. После первых шесть недель раскрыть паки все народные увеселение… Вивлиофику мою со всеми манускриптами и что в моих бумагах найдется моей рукою писано, отдаю внуку моему, любезному Александру Павловичу, также резные мои камение, и благославляю его моим умом и сердцем».
Глава пятая
А сейчас (канун 1767 года) у нее дела идут отлично: оказалось, что Россия не спит и даже не дремлет, напротив, она живо откликнулась на ее призыв. Даже не верится: всюду идут выборы, губернаторы, как им велено, находят для них дома, а знатные люди предоставляют свои особняки.
Действительно, и в Центральной России, и в Малороссии, и в Сибири, по городам и селам, шли выборы депутатов, повсюду писали наказы, депутаты должны были привезти их с собой на заседание Уложенной Комиссии (на знакомом нам Невьянском заводе тоже шли выборы, для которых контора отдала свое здание, и здешние крестьяне и работники также писали наказы).
Даже крепостные крестьяне собрались было рассказать о своей горькой жизни, но оказалось, что их не спрашивают.
Есть основание утверждать, что участие в Комиссии свободных крестьян и то вызвало противодействие, и притом в кругу, близком Екатерине. Ей пришлось вести борьбу, настаивать – и она настояла. Если бы она позвала в Уложенную Комиссию крепостных, то дворяне в нее, надо думать, просто бы не явились.
И вот – наконец!
30 июля 1767 года из головинского дворца в Лефортове, где остановился приехавший в Москву двор, двинулась грандиозная процессия, потянулись придворные кареты (золоченые шкатулки на очень высоких колесах), в первой из них, запряженной восьмериком, ехала Екатерина в мантии и малой короне; за ее каретой Григорий Орлов («безусловно, самый красивый мужчина империи», как писала Екатерина) вел взвод своих кавалергардов; за ними – карета великого князя, тогда тринадцатилетнего. Все это было пышно, многолюдно, сверкающе и медленно двигалось к Кремлю; толпы народа сбегались смотреть на великолепное шествие.
А депутаты шли в Успенский собор попарно в ряд: впереди дворяне, позади крестьяне, распределенные по губерниям (а внутри каждого сословия депутаты опять-таки были распределены не по их социальной значимости, а по мере прибытия в Москву и регистрации в депутатском списке – тот же принцип «поторапливайтесь», та же ставка не на самого знатного, а на самого усердного). После торжественной службы в соборе начался не менее торжественный акт присяги депутата (разумеется, текст тоже от начала до конца сочинен Екатериной): «…Я приложу мое чистосердечное старание в великом том деле сочинения проекта нового Уложения, для которого я выбран от моих сограждан Депутатом, соответствуя и их на меня положенной доверенности, чтобы сие дело начато и окончено было в правилах богоугодных, человеколюбие вселяющих и добронравие в сохранении блаженства и спокойствия рода человеческого, из которых правил все правосудие истекает. Прошу притом Всемогущего Бога, чтобы низпослал мне силу отвратить сердце мое и помышление от слепоты, происходящей от пристрастия собственныя корысти, дружбы, вражды, и ненавистныя зависти, из коих страстей родиться бы могла суровость в мыслях и жестокость в советах моих. Сам же буду поступать в сем великом деле по лучшему моему разумению с непременной верностью к Ее Императорскому Величеству Всемилостивейшей Государыне Императрице и Самодержице Всероссийской, с усердием к службе ее и ее престола преемнику, с усердием к любезному отечеству, с любовию к моим согражданам» – далее следовало целование креста и подпись.
Затем состоялся великолепный многолюдный спектакль в аудиенц-зале Кремлевского дворца – Екатерина стояла на тронном возвышении, а рядом с ней на столе, покрытом бархатом, лежал Наказ. Минута была высокая. Многие плакали, впечатление было настолько сильным, что много лет спустя, в 80-х годах, Левицкий передал эту общественную атмосферу в своей замечательной картине «Екатерина-законодательница».
Картина эта аллегорическая, а аллегория даже и тогда требовала неких пояснений (композицию и аллегорическую программу картины составил Н. Львов, знаменитый деятель культуры XVIII века).
На картине – храм богини правосудия, сама богиня с весами в руках восседает справа на задрапированном пьедестале, у нее, честно говоря, несколько сонный вид, но это, должно быть, потому, что она отодвинута в сторону и уступает место героине картины Екатерине, занимающей центральное место и, как раз наоборот, полной энергии. Она – жрица в этом храме, хозяйка его, она сжигает на жертвенном огне алые маки (это надо было понимать так, что на благо общества приносит она свой покой); у ног ее лежат книги новых законов; на книгах сидит орел, «вооруженный Перуном», и эти законы сторожит.
Нам всегда кажется, что аллегория – это скорее дидактика и риторика, а не искусство, но здесь аллегория ожила – и мы видим, что она как бы возвышает событие, придает ему некую духовность.
«Екатерина-законодательница» из Третьяковской галереи – вещь артистическая, замечательно крепкой композиции, написана она с воодушевлением, с живописным размахом и силой. Широко и свободно движение Екатерины, буйные занавесы у нее над головой похожи на корабельные снасти (их красному цвету откликается сливочная белизна платья царицы), а в тумане видно море и в нем уже настоящий корабль; вьется на мачте военно-морской флаг с андреевским крестом (это, конечно, напоминание о победе русского флота при Чесме).
Словно бы ветер прошел по храму, взвил занавес и смял ковер на полу. Курится в сизом дыму жертвенник – и дым над ним размыт ветром! – темно тлеют угли. Сама Екатерина, молодая, веселая, ничем от моря не отгороженная, она не только часть этой живой жизни – как раз от нее идет заряд энергии, сообщающий картине жизнь.
Вот какой представлялась она в то время обществу России. Очень обаятельна. Тогда – в свои лучшие годы – такой она и была.
На следующий день, когда депутаты собрались (не где-нибудь, а в Грановитой палате) и началось чтение Наказа, они в порыве всеобщего энтузиазма решили поднести Екатерине титул «премудрой и великой матери отечества», а она ответила им со свойственной ей пунктуальностью: 1) на «великая» – о моих делах оставляю времени и потомкам беспристрастно судить; 2) на «премудрая» – никак себя таковой назвать не могу, ибо един Бог премудр; 3) на «матерь отечества» – любить Богом врученных мне подданных я за долг звания моего почитаю, быть любимой от них есть мое желание».
* * *
Работа Комиссии должна была идти двумя путями – в Большом собрании всех депутатов и в частных комиссиях. Руководящую роль в Комиссии Уложения играли уже знакомый нам генерал-прокурор Сената А. А. Вяземский и избранный депутатами маршал Комиссии – А. И. Бибиков, с которым нам еще предстоит познакомиться; немалую роль играл также директор дневных записей А. П. Шувалов, от которого зависело качество протоколов. Вокруг руководящих лиц, каким был генерал-прокурор, или комиссий, какой была Дирекционная, группировался обширный секретариат. Сенат направил сюда свыше ста своих делопроизводителей, а в качестве писцов и младших секретарей в Уложенной Комиссии работали студенты Московского университета, а также младшие офицеры гвардейских полков.
Именно таким путем попали сюда люди, впоследствии ставшие знаменитостями, – тут и Михайло Илларионович Голенищев-Кутузов, будущий фельдмаршал, победитель Наполеона, и Николай Иванович Новиков, замечательный просветитель, и, наконец, великий поэт Гаврила Романович Державин.
Существовала общая канцелярия с секретариатом. Секретарями в ней были так называемые сочинители, в обязанности которых входило составлять планы и отчеты работ, а также тексты проектов и предположений, исходящих из частных комиссий.
Согласно предписанию Екатерины – привлекать к работе Комиссии «законоискусников», то есть профессионалов-юристов, в ней работали такие специалисты, как французский адвокат Шарль де Вильер или один из первых российских ученых-юристов, просветитель С. Е. Десницкий.
Таким образом, Комиссия Уложения являла собой обширное учреждение. Работа Комиссии была по тем временам максимально гласной, «Московские ведомости» подробно рассказывали о начальных заседаниях, информация о времени заседаний вывешивалась у Грановитой палаты, а также при полицейских «съезжих дворах».
Важно было решить, с чего начнется работа Комиссии, какие из многочисленных проблем, стоящих перед ней, она станет рассматривать первыми. В Наказе прямо говорилось, что начинать надо с самого важного и «обширного». Вряд ли можно сомневаться, что вопрос этот решала сама императрица.
Комиссия начала свою работу с рассмотрения крестьянских наказов. Изумленные историки поспешили объявить подобное решение императрицы ее очередным пропагандистским трюком, хотя совершенно непонятно, кого собралась она пропагандировать. Предложено простое объяснение: крестьянских наказов было очень много, и потому начали с них, но и это объяснение малоправдоподобно, ведь впоследствии крестьянские, дворянские и городские наказы рассматривались беспорядочно и вперемешку.
Куда логичней предположить, что Екатерина, для которой крестьянский вопрос был важнейшим, и тут настояла на своем.
Итак, 20 августа 1767 года Уложенная Комиссия начала свою работу с рассмотрения наказа черносошных крестьян Каргопольского уезда. Если прежде вельможи, критиковавшие екатерининский Наказ, утверждали, что крестьяне не должны участвовать в составе Комиссии хотя бы по одному тому, что стоят на очень низком уровне развития, не способны понять смысл государственных задач и участвовать в законодательстве страны (уж не говоря о том, что все они поголовно неграмотны), то теперь можно было убедиться в несправедливости подобных доводов. Каргопольский крестьянский наказ был весьма разумен, в нем говорилось об особо трудных условиях Севера, скудных почвах, скверном климате, содержалась просьба разрешить крестьянам переселяться на другие земли и рубить для этого лес. Крестьяне просили также уменьшить подати, разрешить им продавать землю. Была у них и другая забота: через их земли проходила дорога Петербург – Архангельск, они обязаны были содержать ее бесплатно. Пусть или их освободят от этой повинности, говорили крестьяне, или оплачивают их труд. Они просили о создании хлебных магазинов (складов), где хранилось бы зерно для посева.
Поднимали они и важнейший вопрос, который возникал едва ли не повсеместно, – о словесном суде. Неграмотность крестьян делала их совершенно беспомощными в суде с его письменным делопроизводством, они не могли прочесть бумаг, решавших судьбу их имущества и их самих, и легко становились жертвами разного рода проходимцев.
Если Екатерина, как она говорила, созвала депутатов страны, чтобы узнать, «где башмак жмет ногу», то это ее желание стало выполняться с первых же дней работы Комиссии.
Кстати, тут же произошел любопытный случай. Против наказа каргопольских крестьян выступило несколько дворянских депутатов, в частности депутат от верейских дворян И. Степанов. По-видимому, его выступление было весьма грубым; писец записал его таким образом: «Крестьяне Каргопольского уезда ленивы и отягощены, утороплены и упорны». В связи с этим в Комиссии взял слово Орлов (который, по-видимому, знакомился с этим эпизодом по протоколу); прежде всего он указал на явное противоречие – «ленивые» не согласуются с «отягощенными», а «уторопленные» – с «упорными». Но главное, говорил он, порицания, относящиеся к отдельным крестьянам, нельзя распространять на крестьян вообще (а депутат И. Степанов, по-видимому, именно это и делал). Вообще, нет ли тут ошибки писца, деликатно замечает Орлов, и не спросить ли об этом у самого верейского депутата?
Екатерина и Орлов давали Комиссии первый урок парламентской учтивости.
На пятнадцатом заседании произошел эпизод, который сильно взволновал, а может быть, даже и потряс Большое собрание и всех, кто составлял аппарат Комиссии («сочинителей», писцов, переводчиков).
В Большом собрании в тот день поднялся депутат от обоянского дворянства Михаил Глазов и стал возражать против мнений, высказанных депутатами от однодворцев и черносошных крестьян. Он читал по заранее написанному, речь его была столь яростна, сколь и сбивчива, и по мере того как он читал, в зале нарастал шум, и маршал собрания Александр Бибиков резко его остановил. Дневная запись заседания позволяет нам узнать, о чем говорил Глазов, почему поднялся шум и что этот шум означал, негодование или согласие.
«Хотя сие возражение (то есть выступление Глазова) состоит из 23 больших страниц, однако трудно найти в нем порядочный период: мысли спутаны и темны, каждое почти выражение неприлично; но его недостатки кажутся нечувствительными пред прочими непристойностями, которыми избыточествует оное сочинение. Депутат обоянский бранит без малейшего смягчения депутата елецкого, развратное ему приписывает мнение, поносит всех черносошных крестьян; наконец, ругает каргопольский наказ и говорит, что надлежит его сжечь, а депутата каргопольского от черносошных крестьян, который истину всему предпочел, доказал, что в последнем чине можно думать благородно, желает он лишить депутатского знака и всех депутатских выгод».