Уложенная Комиссия как огромный университет! – разве это для нас не новость? Но ведь и сама Екатерина в ходе этой огромной работы стала профессионалом, законодателем европейского уровня.
* * *
Поздняя осень 1768 года. Красная площадь, на ней эшафот, на эшафоте столб, к столбу прикована женщина; она молода, но сейчас этого не видно – годы тюрьмы состарили ее. Она как в пламени горит, но пламени нет, только эшафот и столб. На шее ее висит бумага, где огромными буквами написано: «Мучительница и душегубица». Вокруг нее толпа, которая смотрит на нее во все глаза.
Это Салтычиха.
Дарья Николаевна, Салтыкова по мужу, овдовела в 25 лет и стала полной хозяйкой владений (расположенных в нынешнем Теплом Стане и Конькове). Дурная слава шла о ней, страшные дела происходили в ее имениях. Говорили, уродует она своих людей, особенно женщин, иные из них и вовсе пропадают, где-то в земле закопанные. Не раз крестьяне подавали на нее жалобы, бывали возбуждены дела, но следствие прекращалось, а Салтыкова, смеясь, говорила, что у нее всюду заплачено, что «ей всегда поверят», а жалобщики все равно становятся ей известны, – и в самом деле, тех, кто жаловался, ждала страшная судьба. Была ли Салтыкова психически больна или просто одичала от вседозволенности, но оказалась она сущим зверем, охочим до мучительства и крови. Шесть лет пытались ее крестьяне найти защиту, и только с восшествием на престол Екатерины были наконец услышаны (лучшее доказательство того, что при ней крестьяне могли жаловаться на своих помещиков). Она поручила это дело Юстиц-коллегии, которая заявила: подозрения против этой помещицы столь основательны, что ее необходимо пытать.
Вот был случай Екатерине проверить крепость своих юридических принципов, и нельзя сказать, чтобы она была тут вполне последовательна – поскольку велела объявить Дарье: если не признается, ее будут пытать (угроза ведь тоже форма пытки). Но далее все пошло именно по тому пути, о котором говорено в Наказе: был проведен ряд обысков, крестьяне показывали места, там копали землю, находили мертвых. Подняты были дела, возбужденные по крестьянским жалобам и закрытые с помощью взяток. Крестьяне говорили, что их помещица убила 75 человек. Юстиц-коллегия предъявила обвинение в убийстве тридцати восьми (пытка, как и говорила в Наказе Екатерина, не понадобилась). И последовал указ императрицы, в котором предписывалось лишить Салтыкову не только дворянского звания, но также и принадлежности к обоим родам, и по отцу и по мужу (может быть, это было сделано в угоду сильным Салтыковым, чтобы их фамилия не прозвучала на площади у позорного столба?). Любопытно, что на кладбище Донского монастыря, где хоронили дворян этого рода, есть могила, которая официально названа могилой Салтычихи. Если тут нет ошибки, значит, дворянский род этот, несмотря на то, что Дарья была сущим зверем, и также на то, что царица лишила ее дворянства и даже фамилии с отчеством, все-таки считал ее своей?
И вот теперь она стояла у позорного столба с надписью, которую могли видеть собравшиеся, а народу должно было собраться немало, потому что день ее публичного позора был заранее объявлен жителям города. А если учесть, что весть о злодействах Салтычихи разошлась широко, нетрудно предположить, что и окрестные крестьяне пришли посмотреть на изверга. После того как она выстоит на этом «поносительном зрелище», ее предписывалось, «заключа в железа», отправить в один из близстоящих монастырей (им оказался Ивановский, его заново отстроенные в 1860-е годы здания и сейчас можно видеть) и там «посадить в нарочно сделанную подземельную тюрьму, в которой по смерть ее содержать таким образом, чтобы она ниоткуда света не имела. Пищу ей обыкновенную старческую (то есть монашескую) подавать туда со свечою, которую опять у ней гасить, как скоро наестся». Помещица, выставленная к позорному столбу! – Екатерина еще раз напоминала Глазовым, что они не безнаказанны.
Итак, Большое собрание было распущено, значит ли это, что с тех пор императрица работала в тишине и больше шума не поднимала? Подняла, да еще какой!
* * *
Екатерина открыла новую область общественной жизни – журналистику с ее дебатами. Началось это так: в 1769 году она основала свой журнал «Всякая всячина», который начинался мажорным, ликующим поздравлением с Новым годом:
«О год, которому прошедшее и будущее завидовать будут, если чувства имеют! Каждая неделя увидит лист; каждый день приготовит оный. Но что я говорю? Мой дух восхищен до третьего неба: я вижу будущее».
Вот в каком состоянии духа пребывает императрица и объясняет почему: «Я вижу бесконечное племя Всякой всячины. И вижу, что за нею последуют законные и незаконные дети».
Вот откуда ликование – она открывает новую эру, эру журналистики. Племя действительно тотчас принялось расти, появились печатные дети, внуки и правнуки «Всякой всячины», и самое любопытное в том, что все они кинулись на свою прародительницу, редактируемую Екатериной. Началась острая полемика, оживленная перебранка между ней и довольно большой группой русской интеллигенции.
Полемика журналов с царицей удивительна прежде всего по форме. Поскольку «Всякая всячина» неосторожно назвала себя родоначальницей и бабушкой остальных журналов, эти последние воспользовались образом, и притом весьма бесцеремонно. «Что же до бабушки принадлежит, – пишет журнал «Ни то, ни се», – то она извинительна потому, что выжила уже из лет и много забывается». Образ бестолковой старухи (кстати, не очень учтивый: хотя бабушка и метафорическая, но Екатерине все же сорок, по тем временам действительно немолода, а если учесть, что выдавали замуж и в 13 лет, – действительно бабушка) то и дело возникает на журнальных страницах, новиковский «Трутень» дошел до такой дерзости, что заявил, будто «госпожа Всякая всячина на русском языке изъясняться не может» (если Новиков действительно метил в Екатерину, немку, то насмешка его несправедлива – она понимала и любила русскую культуру, русский язык, русскую историю).
Русские просветители хорошо знали, с кем спорят, знали, что за Екатериной стояли, в конце концов, и Тайная экспедиция, и крепость, и Сибирь, – но выступали с отвагой. Так, например, «Смесь» задается вопросом, почему «Всякая всячина» так хвалима, и отвечает: «Во-первых, потому, что многие похвалы она сама себе сплетает, потом по причине той, что разгласила, что в ее собрании многие знатные господа находятся… Но правда ли то или нет, нам того знать не нужно, и мы судить должны то, что видим. Если и Великий Могол напишет, что снег черен, а уголь бел, то я ему не поверю». Ясно, что журналисты не помнят ни про крепость, ни про Сибирь – и в этом, конечно, огромная заслуга нашего «Великого Могола» и ею созданной атмосферы веселой свободы. Кстати, в развернувшейся ожесточенной полемике обе стороны то и дело апеллируют к публике, то есть к общественному мнению. Но нам, разумеется, всего важнее суть спора Екатерины с интеллигенцией. Увидев, что вызванные ею к жизни журналы сразу же пошли по линии социальной критики, она принялась выступать против резкостей вообще, призывая отложить «все домашние распри» и быть помягче. Так, в одном из номеров «Всякой всячины» царица говорит о некоем А., приславшем в журнал желчное письмо, и советует автору быть снисходительней к человеческим слабостям, потому что «кто только видит пороки, не имея любви, тот не способен подавать наставления другому». Согласитесь, мысль дельная.
«Мы и того умолчать не можем, – продолжает она, – что большая часть материй, в его длинном письме включенных, не есть нашего департамента. Итак, просим господина А. впредь подобными присылками не трудиться; наш полет по земле, а не по воздуху; сверх того мы не любим меланхолических писем».
Уж автором этих слов наверняка была Екатерина, и Новиков славно ответил ей в своем «Трутне»: «Многие слабой совести люди никогда не упоминают имя порока, не прибавив к оному человеколюбия. Они говорят, что слабости человекам обыкновенны и что должно оные прикрывать человеколюбием; следовательно, они порокам сшили из человеколюбия кафтан… По моему мнению, больше человеколюбив тот, кто исправляет пороки, нежели тот, который оным нисходит или (сказать по-русски) потакает. Я хотел бы сиё письмо послать госпоже вашей прабабке, но она меланхолических писем читать не любит, а в сем письме, я думаю, она ничего такого не найдет, от чего бы у нее от смеха три дня бока болеть могли».
Как было Екатерине стерпеть такое? Нет, конечно, она тотчас откликнулась: «На ругательства, напечатанные в Трутне под пятым отделением, мы ответствовать не хотим, уничтожая (то есть презирая. – О. Ч.) оные; а только наскоро дадим приметить, что господин Правдумыслов (от имени этого выдуманного персонажа писал Новиков. – О. Ч.) нас называет криводушниками и потатчиками пороков для того, что мы сказали, что имеем человеколюбие и снисхождение к человеческим слабостям и что есть разница между пороками и слабостями. Господин Правдумыслов не догадался, что, исключая снисхождение, он истребляет милосердие. Думать надобно, что ему бы хотелось за все да про все кнутом сечь. Как бы то ни было, отдавая его публике на суд, мы советуем ему лечиться, дабы черные пары и желчь не оказывались даже на бумаге, до коей он дотрагивается. Нам его меланхолия не досадна; но ему несносно и то, что мы лучше любим смеяться, нежели плакать».
Конечно, разговор шел о важном.
Мы видим: Екатерина призывает к терпимости (не обязательно «за все да про все кнутом сечь») и высказывает серьезную мысль: «кто только видит пороки, не имея любви, тот неспособен подавать наставления другому». Она прямо ставит вопрос о личной ответственности. «Причина неправосудия, – говорит она, – может быть и в плохих законах и в неправедных судьях, но главное – в нас самих». «Не замай всяк спросить сам у себя, более ли он вчерась или сегодня сделал справедливых или несправедливых заключений? Из всего сказанного выходит, что нигде больше несправедливости и неправосудия нет, как в нас самих».
Нравственное исправление невозможно осуществить, не начав с самого себя, – это мысль глубокая. Отвечала ли сама Екатерина требованиям, которые выдвигала, начинала ли она с себя? Это очень сложный вопрос. Не рожден ли ее призыв к терпимости (любопытно, что она учит терпимости одного из самых мягких и сострадательных людей своего времени) стремлением, чтобы оставили в покое, не трогали, не обличали людей, с которыми ей работать, на которых ей опираться? А тут уж стали возможны и казенно-равнодушное «не есть нашего департамента», и совсем уж неприятное: «мы не любим меланхолических писем». Дурной знак: с годами все больше развивался в ней этот оптимизм, эта бодрость, основанная на стремлении не видеть беды, на легком самоуспокоении, – мол, делаю, что могу.
Но ведь она, кстати сказать, действительно делала, что могла.
Новиков имел право отчитать царицу с ее концепцией – его собственная позиция глубока, полна любви и сострадания к народу, отсюда и его сатира, полная горечи, отсюда и его высокий гнев. Но прав ли он, когда говорит о Екатерине «слабой совести люди»? «Душа слабая и гибкая» – разве это о ней? У Екатерины была сильная душа, но действительно – гибкая, только была ли это гибкость приспособления или гибкость понимания?
Екатерина тоже бичевала пороки, из которых главными для нее были корысть и дух властвования. «Наравне быть не умеют, и от того уже родиться может зависть, угнетение, когда есть возможность, несправедливости всякие, насильствие и, наконец, мучительства». «Наравне быть не умеют», тут она всего вернее имеет в виду неумение людей делать то дело, которому они назначены их положением в обществе. Она бичевала пороки вообще, Новиков хотел их персонифицировать – и сделал это в личности самой императрицы, утверждая, например, что «Всякую всячину» только потому и читают, что людям хочется посмеяться над ее издателем».
Эту замечательную перебранку царицы с интеллигенцией (откуда она вдруг взялась такая смелая?) можно цитировать страницами – не соскучишься. Разумеется, в связи с этой журнальной полемикой в исторической литературе нагромождено немало передержек и прямой лжи. Тут вы найдете утверждение, будто Екатерина закрыла новорожденные журналы за их критику – на самом деле, когда прекратила существование задорная «Всякая всячина», как-то сами собой угасли и журналы, но на их месте возникли другие. Создана была легенда о том, будто преследования Новикова (о них речь впереди) начались в связи с этой журнальной полемикой, что именно общественная позиция просветителя привела его в крепость (это уже 90-е годы). На самом деле Новиков (напомним, он работал в подсобном штате Уложенной Комиссии) пользовался поддержкой императрицы; когда он создавал свою знаменитую тогда многотомную «Вифлиотеку», Екатерина дала ему возможность работать в своем архиве, пользоваться ее собственным собранием рукописей (а у нее оно было богатейшее, годами собиравшееся) и оказала немалую денежную помощь.
Именно в то самое время, когда Екатерина подняла этот новый шум, ее скульптурный портрет сделала замечательная художница Мари Анн Колло, известная нам тем, что была автором головы фальконетовского Медного всадника, но заслуживающая, конечно, куда большей славы: художница замечательная.
Мраморный барельеф Екатерины (он висит сейчас в одной из комнат Екатерининского дворца в Царском Селе), оправленный в круг из темно-синего лазурита, являет собой удивительно пластичную и артистическую вещь. Екатерина тут не приукрашена, тот же знакомый нам небольшой, чуть вдавленный рот, та же сильная челюсть, и лицо уже чуть отяжелевшее. Но сколько энергии и взлета в движении головы, сколько жизненной силы и веселья! – кажется, что сама художница покорена воспроизведенным ею обаянием.
Такой была Екатерина в первое – великолепное – десятилетие своего царствования.
Глава шестая
Глухая чащоба. Темнеет. Слышен рев водопада. На лодках не спустишься, его спутники и без водопада опрокинулись, их било о камни, их еле спасли. Теперь все они на конях, продираются сквозь кустарник, обходят стволы и коряги; его люди тащат лодки волоком. А потом они опять поплывут по крутой воде, опять станут объезжать верхом стремнины, тянуть волоком лодки.
Это новгородский губернатор Сиверс впервые осматривает свою губернию. Ему тридцать три, он человек огромной власти, его губерния самая большая в империи, граничит с Польшей, Финляндией, Швецией, достигает до Белого моря.
Он отправился сюда от государыни, прямо из дворца.
Назначение на столь высокую должность было для Сиверса неожиданным, к ней рвались многие (статс-секретарь сказал ему, было более тридцати кандидатов), но государыня выбрала его. До тех пор он ее только изредка видел, а теперь к ней уже привык: ему было дано двадцать аудиенций, которые и аудиенциями-то не назовешь, каждая была по нескольку часов, они сидели за двумя столиками лицом друг к другу. Первое дело – составить карту губернии, говорила Екатерина, второе – статистика губернии. Он-то все это хорошо понимал, прошел хорошую выучку за время своей службы в Англии, а вот откуда все это так хорошо знает она, никогда никуда не выезжавшая?
Они говорили о земле, о населении, о лесах, о строительстве городов. Но самое главное сейчас, говорила царица, – водные пути. Сиверс и сам это отлично понимал: через его губернию проходит главный водный путь, по которому на север идут товары, он, как доносят, в худом состоянии, надо его поправлять.
И вот он здесь. Недавно шел анфиладой дворцовых покоев по сверкающему паркету – а тут кони еле тянут копыта из болотной грязи.
Чтобы понять, что такое Яков Сиверс, знаменитый новгородский губернатор, нужно представить себе тот чиновный мир, что достался Екатерине в наследство, не столько его структуру, сколько самосознание – каким ощущал себя его представитель и как понимал свои обязанности. Мы можем заглянуть в этот мир, в нашем распоряжении замечательный исторический источник – свидетельство мемуариста, который был в самой глубине чиновничьего аппарата, осознавал его смысл, потому что был не только умнейшим человеком, но еще и поэтом. Это князь И. М. Долгоруков; его род был одним из самых знатных и могущественных в России и самых разветвленных; одна его ветвь была сломлена при императрице Анне (казнь князей Долгоруковых под Новгородом была одной из самых лютых), их земли были конфискованы. Юноша, чрезвычайно даровитый (и, как мы увидим, очень привлекательный), должен был служить.