Таким я был и прежде: взрослые ненавидели меня хронически. И я заметил, какое это иногда щекотливое дело — говорить правду. По–видимому, существуют различные виды правды — такая, которую можно произнести вслух, и такая, которую лучше утаить. Я по сей день так и не понял, какая из них какая.
С той поры Энрике и я начали встречаться тайком. Я любил её неистово и был хронически ревнив. Было время, когда я дни напролёт просиживал на дереве перед её домом и наблюдал в бинокль, кто заходил и выходил оттуда. Она рассказывала мне, что собирается делать домашние задания с девочками и ещё какими–то типами, а я хотел удостовериться, что она меня не обманула. Я приходил после полудня и бесконечно долго сидел на этом дерьмовом дереве.
Ночью Энрике вылезала через окно своей комнаты и — топ–топ — бежала 7 километров ко мне, а затем бросала камушек в окно моей комнаты. Я впускал её, мы прокатывались круг (или два круга). Рано утром в 3 часа — топ–топ–топ — она бежала 7 километров до дома. Мои родители узнали об этом, когда я, несмотря на летевшие в окно камни, проспал приход Энрике. Единственным человеком, которого разбудил этот шум, был мой отец: он посадил Энрике в свой «Мерседес» и, ни слова не говоря, отвёз её домой. Даже меня не разбудил. Что касалось историй с женщинами, я мог рассчитывать на отца: «Мы, мужчины, должны поддерживать друг друга.»
Потом пришла осень, глупое дерево потеряло все свои листья, и я решил перенести слежку за Энрике на весну. Кроме того, меня ждала моя музыка. С тех пор, как я впервые взял в руки гитару и стал первым в хит–парадах Люлле, я был помешан на мечте сделаться музыкантом. Я приходил из школы, швырял ранец под кровать, сочинял музыку, отбивал такт на гитаре, пока не приходили мои товарищи: ещё одна гитара, бас, ударные. Тогда, в душной тёмной котельной в подвале моего дома всё и начиналось, ещё не идеально, но начало было положено. Здесь, в нашей темнице, мы мечтали о ярко освещенных стадионах, полных народа. Домашние задания оставались невыполненными — у меня ведь были дела поважнее. Но однажды терпение отца лопнуло — зверски взбешённый постоянным шумом в доме, он ворвался в мою комнату и заявил: «Твои школьные успехи оставляют желать лучшего! Но теперь с этим покончено!». И — хруп — от гитары остались лишь мелкие обломки. До сих пор у меня в ушах треск ломаемого дерева. Я взвыл. Так рыдать можно только тогда, когда ты ради гитары неделями копаешься в грязи на картофельном поле. Когда ты уже видишь себя жмущим руку Полу Маккартни. А потом приходит отец и мгновенно превращает твои мечты в кучу обломков. А мой отец, толстокожий человек с душой динозавра, едва не расплакался вместе со мной. В тот же день у меня появилась новая гитара, и я мог играть дальше. Я косил под Боба Дилана и начал сочинять протестантские песни: «Падают бомбы, но едва ли мы что–то изменим, не нужно протеста, что–нибудь должно случиться…» Всё это в стиле «Blowing In The Wind». Костёр — гитара — песни.
Мои родители измученно улыбались, постоянное бренчание чуть не довело их до нервного истощения. «Этого достаточно, чтобы играть в кругу семьи," — считал мой отец — «ты можешь выступать на свадьбах и похоронах, но семью этим никогда не прокормить.» Конечно, папа не мог удержаться, чтобы не запустить свой любимый сценарий конца света: «Однажды я зайду с друзьями на вокзал, а там будешь стоять ты, бродяга, со шляпой в руке». Собственно, я должен быть ему благодарен за это, он был для меня мотивационным тормозом. Именно потому, что его не увлекли мои идеи, я был точно уверен, чего я действительно хочу.
В пятнадцатилетнем возрасте мы с моим товарищем Чарли организовали нашу первую группу: «Mayfair». А настоящей группе, разумеется, нужно выступать. Я подошёл к пастору Шульце и сказал: «Послушай, нам нужен на вечер дом церковной общины.» Мы продали 300 билетов по марке за штуку. Но перед выступлением нас с Чарли охватила предстартовая лихорадка, и мы так волновались, что вынуждены были зайти в пивную и опрокинуть полтора литра пива. Сам концерт длился 5 минут. Я крепко держался за синтезатор, меня качало, а Чарли блевал за сценой. Мегапровал!
Это Отдать — Всё-Ради — Музыки возымело свои последствия. В школе не было никого, кто учился бы так же ужасно, как я. Стоило мне хоть чуть–чуть нарушить правила, как это сразу бросалось в глаза. 365 дней в году учителя мечтали выкинуть меня из школы. Если у других было по 2 выговора в классном журнале, то у меня было 75: «Дитер швыряет щёткой для обуви в одноклассников», «Дитер ковыряет пальцем в пупке», Дитер то, Дитер это. Каждый день, каждую неделю. Я чаще пребывал за дверью, чем на уроке. Я изводил их всех. «Дитер, сообщи, когда будешь готов отвечать» — говорили мне. А я через несколько минут: «Да, спасибо, я готов». Менее всего я щадил учителя музыки, его я считал наиболее достойным презрения — он не умел играть на фортепиано, не умел играть на гитаре, вообще ни на чём. Ему я не давал вставить ни слова на уроках. В конце каждого полугодия мой дневник был полон плохих оценок. Возможно, так и тянулось бы целую вечность, если бы не один взрослый, который имел право сидеть у нас дома на кушетке и есть бабушкин земляничный торт. Человек, которого я, после всех нулей и ничтожеств на моим жизненном пути, принял наконец–то всерьёз: образованный, сверхумный, профессор, доктор технических наук мой дядя Гейнц. Если Вы удивитесь: мол, откуда взялся такой в семье Боленов? — отвечу: не знаю. Он–то и взял меня в оборот: «Послушай, Дитер," — говорил он, — «или ты поднапряжёшься и круче всех сдашь выпускные экзамены или будешь работать, как один из тех халтурщиков на стройке у твоего отца — лопату в руки и вкалывай, пока не понадобится врач». Это меня действительно испугало, мне ведь приходилось помогать отцу в работе, и я был уверен: всё, что угодно, только не строительство! Каждый раз после того, как я таскал камни, меня рвало. Физический труд был определённо не для меня, и становиться дегустатором на очистных сооружениях в Эверстене я тоже не хотел. Это было ключевое событие моей жизни, тогда–то я и очнулся. Я начал лицемерно льстить моим учителям, тем, что состояли при партии социал–демократов. Писал в сочинениях фразы типа «я против капитализма» или «война монополизму». Ходил с учителями пить пиво и вдруг стал получать хорошие оценки. Вынужден признаться: я расточал клейкую лесть направо и налево. Помню, как помогал кому–то из учителей вешать дома занавески. Отвратительно, но, тем не менее, «отлично» по немецкому. Бабушка не уставала мне повторять: " Всё, что делаешь, нужно делать на 100 % или вообще не делать». Фраза, в которой ужасно много правды! Итак, я использовал целый горшок лести. Почти полкило! А в самой середине этого соуса лицемерия — моя цель: мой учитель д-р Кнаке, среди социал–демократов носивший кличку Важный Вилли, которому я особенно хотел понравиться. С ним я начал ходить на собрания СПД.
Мне казались клёвыми эти встречи, где говорилось о мировой политике, о братстве, и где после восемнадцатой кружки пива все были равны — потому что все были одинаково пьяны.
А представь, что будет, если твои учителя постоянно говорят, что капитализм — дерьмо и эксплуатация, а ты приходишь домой, и в поле твоего зрения попадает отец — декадентный король строителей. Внезапно он стал в моих глазах главным капиталистом и первым, кого нужно ненавидеть, потому что он наживается на эксплуатации других людей. Я стал участником «Молодых Социалистов» при СПД, начал выкрикивать: «Мерседес — дерьмо» и «Погляди на наш дом, он полон бюрократов». Дошло до того, что я взобрался на нашу отвратительную плоскую крышу и водрузил на антенне красный флаг с серпом и молотом. Вечером вернулся со стройки отец, увидел развевающееся полотнище и вызвал меня на «переговоры» в ванную. Дверь была заперта, и я слышал, как мама снаружи кричала: «Нет, Ганс, нет!» Но это, должно быть, была последняя встреча «на высшем уровне» между мной и отцом: Вскоре после учебного переворота последовала перестройка, конец кошмарной эры, начло эпохи «это я, милый Дитер». Случилось это так. Однажды вечером сидели мы — мой приятель — барабанщик, его подружка, Энрике и я — наверху в моей конуре. Было уже поздно, где–то около полуночи, отец собирался спать, а наша болтовня ему мешала. «Потише!» — ворчал он, стоя у подножия лестницы. Но ничего не изменилось. Он крикнул во второй, в третий раз — мы продолжали бодро шуметь. Он не стал кричать в четвёртый раз, а просто поднялся к нам по лестнице. Собственно, мой отец относится к тому типу мужчин, которые трепетно относятся к женщинам и животным. Но мы разозлили его до чёртиков. Он размахнулся, и первой, кого ему удалось схватить и встряхнуть хорошенько, оказалась подружка моего приятеля — до чего же нелепо вышло! Этот приятель со стороны выглядел изрядным доходягой и молокососом, словом, Христос после апоплексического удара. Но так как дело касалось его подруги, он не мог спокойно сидеть на месте. Он, конечно, уже вырос из того возраста, когда чувствуешь себя всемогущим супергероем, просто мой приятель был слишком шокирован, чтобы что–то соображать. Он вскочил: «Эй, что это значит?» и врезал отцу по печени, а тот упал и закричал: «Меня закололи! Меня закололи!». Скорее всего, он не мог разобраться, что к чему — в моей комнате было немного сумрачно. Я же только подумал: «Послушай, Дитер, сейчас начнутся настоящие неприятности!» — и удрал. Целую ночь я не решался пойти домой из страха попасться в руки отцу. Я от всей души сожалел о происшедшем. «Эх, Дитер, старый ты носок," — говорил я себе — «если так и дальше пойдёт, ты сведёшь своих стариков в могилу». Когда я вернулся, отец спал, и никто из нас никогда и слова не проронил об этом инциденте. С того времени установилось джентльменское соглашение: я взял себя в руки, а отец никогда не брал в руки ремень. Впредь ванная комната использовалась только для мытья.
После первого провального выступления в доме приходской общины я выждал некоторое время, пока история с моим позором не поросла быльём. Я расклеил плакаты, заказанные в одной из типографий. За них отцу позднее пришёл счёт (не за печать, а за нелегальную расклейку). Энрике сидела у кассы, а мы исполняли мешанину из собственных композиций и песен моих кумиров?Deep Purple и Uriah Heep. Триумфальный успех. Моими тогдашними товарищами по сцене было сборище весьма милых бродяг: один был маляром, другой заправщиком на бензоколонке, третий — вообще безработным. Все вместе они представляли собой кучку безнадёжных неудачников. Каждые выходные мы ездили на нашем разбитом автобусе марки «Фольксваген» по окрестностям и давали концерты, причём заказы нам приходилось доставать самим. Позади сидела на тюфяках Энрике со своими подругами, они вязали шторки и украшения для блузок, а впереди сидели мы, парни, и пытались подражать Easy Riber. В то время как другие баловались наркотиками, мы с Энрике нашли себе особое занятие — познание эротики. Я купил видеокамеру и снимал безумные фильмы с Энрике в главной роли. Даже у Терезы Орловски глаза бы вылезли на лоб от удивления. Мы поклялись друг другу в вечной любви и хотели пожениться.
Может, так бы оно и случилось бы, если бы мне хватало «амбарных праздников» и деревенских крестин. Но я хотел большего. Я хотел выступать с моей группой там, где пели Randy Newman и Al Jarreau — в «Дядюшке По», в Гамбурге. «Алло, — позвонил я туда — «я хотел бы поработать у вас». «О'кей, — прозвучал ответ — пришли–ка нам демо–кассету». Через 3 недели состоялся наш первый серьезный концерт. Нас приветствовали восторженными возгласами, я чувствовал себя сильным, я чувствовал себя крутым. Но вместе с тем получил проблему, о которой никогда ранее и не думал: множество соблазнительных цыпочек на выходе из «Дядюшки По». Они стояли там после нашего выступления и алчно требовали, чтобы мы их взяли с собой. Таково было время, а моим девизом тогда было: никогда не говори девчонкам «нет». Это происходило всегда одинаково: группа в полном составе отправлялась вместе с нашими многочисленными поклонницами домой к одному из музыкантов. В то время как дамы под наши выкрики забирались на стол и устраивали стриптиз, мы по–царски восседали на ковре и пили пиво. Такое повторялось 7 или 8 раз, но мысленно я оставался верен моей Энрике. Она была моей Женщиной, моим суперсолнцем, все другие были лишь маленькими спутниками вокруг неё. И, конечно же, Энрике ничего не должна была знать о нашей групповухе. Иначе она накостыляла бы мне по заднице, а потом послала бы куда подальше.
Как я получил высшее образование
Как только я сдал экзамены, у меня появилась новая цель — в Гёттинген, учиться. Мои родители видели меня образованным, шефом фирмы; я должен был стать порядочным человеком, чтобы принять управление отцовским предприятием. Грудные клетки родителей распирало от гордости, когда они, стоя у дверей, махали на прощание своему лучшему экземпляру (то есть мне). Но то, что на слух казалось таким простым, оказалось легче сказать, чем сделать. Быть принятым в университет — ни один человек не говорил мне раньше, как это тяжело. Чувствуешь себя фальшивой купюрой, нет никакого хоть сколько–нибудь определённого плана, и мечешься от Понтия к Пилату. В Ольденбурге я был Дитером, известным во всех закоулках. Дитер, герой, игравший в двадцати группах и состоявший в интимной связи почти с каждой тёлкой. Меня знал каждый, и я знал всех, но за 280 км от Ольденбурга я был ничтожеством, у которого коленки тряслись от страха, что он не справится. Не рисковать, разумно обращаться с деньгами — за 90 марок в месяц я снял кроличью клетку, именовавшуюся квартирой, с общественным клозетом в коридоре. «Не опозорь нас, понимаешь?» — давали мне напутствие на дорогу родители. И к нему прилагалось 500 марок ежемесячно. У меня была одна тарелка, один стакан, один столовый прибор. Что делало мытьё посуды совсем несложным занятием: подержал тарелку под краном в сортире — и готово.
Внезапно перед дверьми моей квартиры появилась Энрике. Латынь в университете, белый рояль, вязальные крючки — она всё это бросила. Она поставила мою жизнь превыше её жизни только для того, чтобы быть рядом со мной, и теперь она собиралась пойти на курсы медсестёр. Для неё мы были одним целым, и ничто не должно было нас разлучить. На это я не рассчитывал, её родные тоже, шок был очень силён. И тогда как её отец дома, в Ольденбурге, рвал зубами персидский ковёр от злости и разочарования, что его дочь разрушила собственную карьеру, во мне победил практицизм. Теперь я был уверен, что из норы за 90 марок следует вылезать. Вместе мы сняли квартиру побольше. Когда мы стали жить как настоящие муж и жена, история с солнцем и спутниками не могла больше повторяться. Вдруг я сделался зверски ревнив, начал подозревать, что Энрике могла оказаться такой же, как и я, могла меня обманывать. Люди рассказывали мне, торжествуя, будто бы Энрике на работе ничего не носит под халатом, все в больнице хотят её, и как минимум у половины персонала во время её дежурства стоит всё, что только может. Уж они нашли, кому это говорить! Я начал по поводу и без повода провоцировать ссоры. «Куда ты идёшь?», «Почему ты так поздно возвращаешься?» Я вёл себя как лось, это было началом конца, с того момента наша любовь пошла псу под хвост.