Когда пароход причалил к конечной пристани на реке Томи, с берега раздался могучий бас: «Могилёв здесь?» Дети с радостным визгом бросились к отцу. На извозчиках все семейство отправилось к снятому в Томске дому.
Дух дома определялся яркой и шумной личностью моего деда. Он был крепок физически (рослый, весом под девять пудов, сильный), стоек в своих привычках и убеждениях и до старости сохранял стать гордого своей независимостью человека. Воспитывался он на идеях просветителей-шестидесятников, был поклонником Д. И. Писарева, которого читал и слушал, – они были знакомы. Не разделял только его отношения к Пушкину. Под влиянием Писарева и его сочинений, общения с ним, а также прочитанных книг русских и иных анархистов – Бакунина, Кропоткина, Прудона – сложилось у деда самобытное свободолюбие: он ненавидел самодержавие, бюрократию, но не признавал никакого социального учения и общественного движения. Был он глашатаем личной свободы, постоянно восклицая: «Свобода прежде всего!» В гневных речах – больше дома, чем в классах, – он обличал российскую государственность, монархию, чиновников, которых называл «чинодралами». Любимой его поговоркой было собственное изречение: «Всякое начальство – подлец».
На новом месте началась новая жизнь.
Ольгу Сергеевну радовало воссоединение семьи. Наконец будет дом как дом, дети станут расти с отцом. Даже зима с лютыми морозами не пугала ее. Жизнь в Томске недорогая, край богатый, город больше и культурнее Могилёва.
Дед работал в двух гимназиях – мужской и женской. В женской, Мариинской, вёл три предмета: историю, географию, русскую словесность. Давал он уроки и на дому. Семья была немалая, прибавлялась; росло и хозяйство. Заработков деда не хватало, бабушка снова давала уроки музыки.
За обеденным столом случалось человек двенадцать. Пельменей лепили «полтыщи», говорила мама. К этой работе привлекали девчонок. Сибирское блюдо полюбили, зимой можно было готовить впрок, выставляя пельмени на мороз. Хозяйство вела бабушка, Анастасия Ивановна, – худенькая, маленькая, удивительно шустрая и управная. Когда родились мальчики, Коля и Митя, хлопот стало больше. К имевшейся уже лошади прибавилась корова. Без лошади было трудно – на ней и воду привозили, на зиму запасали дрова и сено. На базар тоже без лошади не отправишься – продукты закупали пудами: муку, крупу; зимой – мясо. Всё было дешево: мука – 1 руб. 60 коп. за пуд, мясо – столько же, сахар подороже – 8 рублей. Летом заготавливали варенье, всяческие соленья и маринады. Капусту, огурцы, грибы – бочками, варенье – в полупудовых банках. Мама говорила, что летом «на дачу», то есть в деревню, выезжали целым обозом, вели за телегой и корову – на летнюю пастьбу.
Вести такое хозяйство без прислуги, конечно, было невозможно. Кухарка, кучер, дворник работали постоянно, а на большую стирку и на «капусту» нанимали подёнщиц.
О доме родителей, о быте семьи мама ничего не написала в своих воспоминаниях – они были задуманы как «Записки революционерки». О простой жизни она только рассказывала, отвечая на мои вопросы. Мамина нелюбовь к быту, к домашности сложилась еще в детстве. Бабушка Анастасия Ивановна привлекала девочек к работе, но они отлынивали. Любе хотелось читать, а не убирать или мыть посуду. Бабушка ворчала и называла внучек «дармоедками». Впрочем, в некоторых делах, особенно в подготовке к праздникам, мама участвовала охотно. Все же Анастасия Ивановна сумела научить своих внучек женским обязанностям, и «эмансипированная» Люба умела готовить, шить, вязать, хотя особенного мастерства ни в чем не достигла (такими выросли и ее дочери).
Люба еще в Могилёве, глядя на старшую сестру, научилась читать, писать и считать, а в Томске уже пристрастилась к книгам. Отец это одобрял. Девочки читали Вальтера Скотта, Майн Рида, Люба очень любила описание путешествий. Иногда зачитывалась до глубокой ночи. Мать приходила, бранилась, отнимала книгу, гасила свечу.
В семейной жизни отец был труден. Взбалмошный, нетерпеливый, он не выносил порядка, размеренности, аккуратности, к чему стремились мать и бабушка. Запрещал наводить порядок в своей комнате («берлоге») – убрать, вымыть пол можно было, только когда он уходил. Его неряшливость была причиной постоянных стычек с женой – выгнать его в баню, переменить у него белье стоило долгих уговоров и споров.
Любу не стали отдавать в приготовительный класс – определили на следующий год в первый. При поступлении выяснилось – потеряли метрику, как видно, в суматохе переезда. Пришлось обращаться в Могилёв за копией. Она имеет дату: «Июля 12 дня 1880 года». Далее следует: «1871 года сентября 8 дня у надворного советника Николая Николаевича Баранского и законной жены его Ольги Сергеевны, оба православные, родилась дочь Любовь, крещена 16 числа протоиереем Стефаном Гласко; восприемники – дворянин Стефан Венедиктов Езерский и жена надворного советника Елена Бенедиктова Фетисова».
В 1881 году – в первый год учения – произошло событие, которое потрясло Россию, – убили царя Александра II, отменившего крепостное право и названного поэтому «царем-освободителем». Год объявили траурным. В гимназии, вспоминает Любовь Николаевна, служили панихиду, девочкам на рукава надели черные повязки. Дома мать, бабушка и тетка жалели государя и осуждали злодейство. Отец же говорил о героизме террористов и злодейство оправдывал. Шли горячие споры, в которых детям было трудно разобраться. Люба больше верила отцу: он считал, что народовольцы действовали во благо народа, а царизм и, следовательно, все цари народу враждебны. В общем, в семье не было единства, не было спокойной и мирной жизни.
Женщины были религиозны и считали веру в Бога основой нравственного воспитания. Детей приучали молиться, по субботам и праздничным дням брали в церковь. Дома, конечно, отмечали все праздники по русскому православному обычаю. Отец от праздников не отказывался, но в Бога не верил и был горячим проповедником атеизма, прежде всего у себя в семье.
«…Помню, – пишет Любовь Николаевна, – в детстве, лет до двенадцати-тринадцати, я тоже была верующей, но как-то своеобразно, не увлекаясь религиозными обрядами. Молитва-исповедь, подытоживающая прожитой день, сосредоточивала внимание на моих проступках, их анализ был самокритикой, критерием же было учение Христа. Церковь, попы, обрядность не занимали почти никакого или весьма малое место в моей религиозности. В церковь я любила ходить по вечерам, ко всенощной, когда пел хороший хор, горели огни, – всё это настраивало на особый лад, уносило куда-то и давало духовное наслаждение».
Отец же разрушал детскую веру своими высказываниями и постоянными насмешками над церковью, священниками и святынями. От домашней атеистической «пропаганды» отца особенно страдала бабушка, которая порою даже плакала от его грубых выпадов.
Отец был первым и главным учителем Любы. Не только пополнял ее знания, а был высшим авторитетом. Какой яркой и своеобразной личностью он был, с какой горячностью громил государственное устройство России! Под его громогласные инвективы и прошла Люба первую ступень идейной подготовки к революции – отрицание. Но в отличие от отца Люба пыталась найти путь к переустройству общества. Отец в реальность этих попыток не верил. Изменить ничего нельзя, всё безнадежно, считал он. Его общественный пессимизм дети, к счастью, не усвоили.
Убежденность в общей безысходности и привела моего деда в конце концов к обычной российской болезни – пьянству ради забвения «мерзости окружающей жизни». Выпивки учащались и наконец перешли в запои. Семья очень страдала от этого порока. Дети любили и уважали отца, он был им нужен, и видеть его пьяным было невыносимо. В этом состоянии он часто бывал неуправляем, буйствовал, и только тетя Валя да бабушка, Анастасия Ивановна, находили к нему подход и могли его урезонить.
Тягостная привычка отца делала жизнь еще более беспокойной. У Ольги Сергеевны не хватало сил противостоять мужу. Дом, весь его уклад, сложившийся наперекор ее представлениям о семейной жизни, не по ее желаниям, а по его привычкам и нраву, напоминал нескончаемое путешествие в кибитке по дорожным ухабам. Но она любила мужа со всей преданностью, на какую способна русская женщина-терпеливица.
Семья прибавлялась, в Томске родились, как я уже говорила, двое сыновей; теперь в доме было девять человек – пока была жива тетя Валя (она умерла от чахотки).
В мамином альбоме есть фотография семьи Баранских. Любовь Николаевна написала на обороте: «1886 год, мне 15 лет». Более раннего изображения ее нет. К сожалению, это лишь половина снимка – фотография разрезана надвое вместе с паспарту; зигзаг разреза едва не задел изображение. На сохранившейся половине отец семейства сидит в кресле, на одном колене держит пятилетнего Колю, рядом – бабушка с маленьким Митей на руках. Позади них стоит Люба – высокая стройная девушка; круглое лицо серьезно, ни тени улыбки, губы слегка надуты, из-под прямых бровей строго смотрят глаза. Волосы разделены прямым пробором, коса спущена за спину. Не то что кокетства, но даже и тени нет естественной в этом возрасте живости, желания нравиться. Люба, вытянутая в струнку, напряженная, охватила себя руками за локти, замкнулась, отъединилась от родных. Она явно не одобряла этой затеи – фотографироваться семейно.
Подобные групповые снимки делались редко, обычно к какому-нибудь «случаю» – событию, юбилейной дате. Может, Баранские отправились в фотографию по поводу годовщины свадьбы? Догадка подтвердилась: в записках Н. Н. Баранского, брата Любови Николаевны, приведены слова моего деда по случаю «маленького праздника» – двадцатилетия со дня свадьбы: «Ну, Сергеевна, отвоевали мы с тобой двадцать лет, это примерно Северная война Петра Первого со Швецией!»…
Но как ни изнурительна была «война», бабушка любила своего необыкновенного мужа, может, и не сознавая его необыкновенности. Для нее он был единственным на всю жизнь и, конечно, посланным свыше, от Бога.
Все же по оставшейся половине снимка можно представить семейный портрет в целом. На второй части его, конечно, были мать, Ольга Сергеевна, старшая дочь Катя и младшая – Надя. Возможно, еще и тетя Валя. Мать, должно быть, сидела, как и отец; Катя стояла позади, а Надю фотограф, вероятно, усадил на низенькую скамеечку возле матери.
Кто разре́зал фотографию, зачем и когда? Долго строила я разные догадки, пока не вспомнила о мамином медальоне, многие годы хранящемся в шкатулке. И угадала: в медальон вставлены две головки, вырезанные из семейной группы, – матери и Кати. Сделала это, конечно, Люба – может, когда уезжала в 1890 году в Москву – учиться, а вернее, в следующий свой отъезд – уже надолго – в Петербург.
Впервые знакомлюсь сейчас со своей бабушкой. На этом снимке ей около 37 лет. Красота ее уже увядает, лицо усталое, взгляд печален. По карточке Кати, очень похожей на мать, можно представить, как хороша была бабушка в юности. Катина красота тонкая, женственная. В альбоме есть еще ее фотография, подаренная в следующем году перед ее замужеством, с дарственной надписью изящным тонким почерком: «Трудись, покамест служат руки, не сетуй, не ленись, не трусь. На память моей дорогой сестре Любуше.