Странствие бездомных - Наталья Баранская 3 стр.


Еще одну фотографию, сделанную там же, Петлин подарил Любе весной 1890 года. На обороте он написал – вверху: «Л. Н. Баранской», внизу: «Вечер 8 апр. 1890 г., г. Томск», а между именем и датой, точно обозначавшей встречу с Любой, стихотворные строчки:

«Покоя, забвенья!

Уснуть, позабыть

Тоску и желанья,

Уснуть и не видеть,

Не думать, не жить,

Уйти от сознанья!

Но тихо ползут бесконечной чредой

Пустые мгновенья,

И маятник мерно стучит надо мной…

Ни сна, ни забвенья!..

Стихотв. Мережковского».

Не знаю, действительно ли это Мережковский (первый его поэтический сборник вышел в 1892 году), но знаю, что Любе эти стихи понравиться не могли. Она любила Лермонтова, Некрасова. Не могла она одобрить и новый образ Петлина, нарисованный при помощи этих строк. Но он был шутник, забавник, и если даже Люба всерьез огорчила его в этот вечер, наверное, рисовал он этот образ разочарованного страдальца, посмеиваясь над собой. Чем же все-таки огорчила его Люба? Может, был разговор, вполне серьезный, о дружбе, с любви. От дружбы она не отказывалась, любовь отвергала, как помеху. Восьмого апреля и было, должно быть, прощание с любовными надеждами Коли Петлина. Окончательное прощание Коли Петлина с Любой произошло четыре года спустя. Оно отмечено большой фотографией: Николай Петлин, уже взрослый, по-прежнему симпатичный очкарик – мягкие черты лица, над высоким лбом зачесанные назад волосы. Здесь нет никакой позы, он предстает самим собой, как есть. Надпись на обороте тонким мелким почерком: «На память Любочке на случай, если не увидимся.

В стране свободы есть гражданки,

В стране рабов там женщин нет,

Там есть рабыни, куклы, самки.

Свобода – жизнь, свобода – свет.

Оставим на совести гимназических учителей-словесников (моего деда тоже) стиль этих призывов, тут важен «заряд», и ведь сохранил он свою силу, и сколько лет эта сила не ослабевала в нашем обществе.

Однако обнародовать газету передовым барышням не удалось. Одна из учениц, возможно, как раз из «кисейных», донесла классной даме, и та вытащила из парты Марии Рышкиной крамольную газету. Был скандал, обыск у Марии на дому, нашли запрещенные, подлежащие изъятию из библиотек книги Писарева, Добролюбова, Чернышевского; пошли обыски по классам гимназии, даже по другим учебным заведениям. Рышкину, как сироту, пожалели, из гимназии не исключили, тем более что запрещенные книги, с разрешения Любиного отца, были объявлены его собственностью, а с ним начальница гимназии предпочла не объясняться. Вот такая шумная получилась история вокруг эмансипации у шестиклассниц.

У «прозревших» – слово Любови Николаевны – гимназисток эмансипация пока выражалась в нарочито грубоватых манерах и речах, в подчеркнутом равнодушии к нарядам и украшениям и, конечно, в стрижке – длинные волосы, косы презирались как вызывающий признак женственности. Но было в движении «прозревших» и ценное – стремление к самостоятельности, к знаниям, желание обеспечивать себя своим трудом, серьезное отношение к наукам, к учению.

«Ну хорошо, Люба, сейчас мы учимся, а потом, говоришь ты, еще учиться, а потом работать, а когда же любить?» – спрашивали «кисейные барышни» передовую одноклассницу. Люба в ответ только фыркала: «Бедняжки, любить кажется им „делом“». Правда, вспоминая об этих разговорах в старости, Любовь Николаевна с иронией относится не только к «кисейным барышням», но и к собственному жизненному опыту. В юности же она была бескомпромиссна.

«У нас в семье все были колючие, как ежи», – вспоминает Любовь Николаевна. Она любила свою мать, жалела, но щадить не умела. Пожалуй, Люба была самой непокорной, колючей и взбалмошной из детей, пока не подрос брат Николай.

Хотя Люба и пыталась начать самостоятельную жизнь чуть ли не с шестого класса, родители уговорами и прямым запретом не отпускали ее до девятнадцати лет. Летом 1890 года в компании молодых томичан, среди которых были и Маня Рышкина и Николай Петлин, Люба отправилась в Москву продолжать учение. Девушки поступили на фельдшерские курсы при Старо-Екатерининской больнице, что у Петровских ворот. Вошли в Сибирское землячество – сообщество сибиряков – молодых, только получающих образование, и старших, самостоятельных, готовых поддерживать и помогать. Люба решительнее, чем другие, стала искать знакомства с московскими марксистами.

Томичане, жаждущие приобщиться к новому учению, начали посещать кружок студентов Московского университета, изучавших Маркса. Однако юным курсисткам «Капитал» Карла Маркса показался неодолимой крепостью. Чем больше они тратили сил на постижение Маркса, тем больше запускали учение на курсах.

Маня Рышкина рассудила правильно: выбрать надо что-нибудь одно; сама она выбрала медицину. Поедет фельдшерицей в деревню, будет служить народу. Люба упорствовала, запуская то учение, то «изучение». Особенно страдали занятия по анатомии – «анатомичку» курсам предоставляли только по вечерам. Помогло «несчастье», ну, не несчастье – так, неприятность. Землячество выступило с какими-то требованиями к курсовому начальству, Люба повела себя излишне горячо и за свои несдержанные речи была отчислена с курсов. Она уверяла, что даже рада – и выбирать не надо. Но это была бравада – она была огорчена. Отчисление нисколько не облегчило занятия «Капиталом». Труд Маркса оставался таким же труднопостижимым, а значение Марксовой теории для русского освободительного движения никак не приоткрывалось. Л. Н. встретилась в одном доме с тремя петербуржцами, высланными за участие в похоронах писателя-публициста Н. В. Шелгунова (похоронное шествие превратилось в многолюдную демонстрацию, были стычки с полицией). На пути в ссылку студенты-питерцы, остановившись в Москве, убеждали Любу, что лучше перебраться в Петербург, где социал-демократическое движение определилось. Там уже ведется работа с фабричными, есть связь с группой «Освобождение труда».

Как ни храбрилась Люба, но свои неудачи переживала с горечью: как быть? Ехать домой до конца учебного года она не решалась, да и реки не вскрылись, ехать же в Питер сейчас невозможно. Решила дождаться, когда закончатся занятия на курсах, и вместе со своими товарками вернуться в Томск. До отъезда жила уроками.

Как она ни хорохорилась, все же было стыдно за потерянный год. Плохо распорядилась она своей свободой. Корила себя и за веселые вечеринки, которые как-то сами собой получались, когда к девушкам, сидевшим дома за книгами, невзначай наведывались студенты. Совместные занятия и политические споры вдруг кончались песнями и чаепитием за самоваром, шутками, смехом. Молодость!

Долгий путь в Томск был богат впечатлениями. Особенно дни, проведенные на пароходе вместе с крестьянами-переселенцами из Рязанской, Пензенской, Тамбовской губерний. Они сгрудились на палубе, на своих мешках и узлах, вместе с малыми детьми. «Ели одни только ржаные сухари, запаренные кипятком, с солью, этой же тюрей кормили и грудных детей», – вспоминает мать.

Конечно, теперь, сто лет спустя, в годы новых перемен и потрясений в стране, легко убеждать несведущих, что в царской России было общее благоденствие, на которое напрасно посягали неразумные смутьяны-революционеры. Дескать, не смущать народ надо было, а двигать реформы. При этом как бы не понимают, что осуществлять реформы могли только государственные деятели, а они далеко не все были едины в отношении к реформам, да и верхние слои общества с реформами не спешили. Торопили правителей как раз те, кто сочувствовал народу и хотел поднять его жизнь на более высокий уровень, то есть «смутьяны».

Путевые впечатления при возвращении в Томск на летние каникулы укрепили Любовь Николаевну в ее желании ехать в Петербург, чтобы там найти применение своим силам.

Баранские, как обычно, снимали на лето избу в деревне под Томском, и Люба прожила летние месяцы, как и в гимназические годы: помогала на сенокосе, ворошила, копнила сено, жала рожь, вязала снопы. Уставала, конечно, но ей хотелось работать, молодая сила просила выхода, да и само «опрощение» увлекало: обеды в поле, тюря с квасом и огурцами из общей миски, печенная на углях картошка. А вечером – песни и сон на сеновале. Всё было прекрасно. По субботам наезжала компания из города – ходили в лес по грибы, по ягоды, купались, а по ночам жгли на берегу костры и пели.

Всё же надо признать, что дома хорошо. Люба уже простила матери, что та первые дни по приезде не выпускала ее на улицу. В городе тогда проходили аресты, Томск «чистили» перед проездом наследника, направлявшегося с визитом в Японию. Мать со страху сожгла привезенную дочерью из Москвы книгу Г. В. Плеханова «Наши разногласия», где, пролистав ее, обнаружила слова «революция» и «социал-демократия». Ясно было, что книга опасна, и Ольга Сергеевна снесла ее на кухню, под плиту. Для нее сомнения не было, что ее дочь Люба – желанная добыча для полиции. Предчувствия, опасения, направленные в будущее. Конечно, забота матери разгневала Любу, была ссора с криком и плачем (плакала бедная бабушка).

За лето недоразумение забылось. И московские огорчения тоже. Люба поздоровела, похорошела. Это видно на маленькой фотокарточке, снятой в Томске перед отъездом осенью 91-го года. Лицо округлилось, взгляд ясный, спокойный, радость жизни светится в ней. Заметно желание принарядиться: в волосах ленточка, завязанная на темени бантиком, блузка, расшитая на груди цветами и листьями. Это не оригинал, а фотокопия, переснятая с оригинала каким-то музеем, на обороте – пометки карандашом: «Томск, 1889, 1890, не далее 92 г.» и номер негатива. А на лицевой стороне рукой матери написано: «Л. Н. Радченко. Союз борьбы за освобождение» и т. д. Но когда Люба снималась в Томске, не было ни союза, ни борьбы, а была веселая привлекательная девушка, окрепшая за летние месяцы жизни в родной семье.

Глава II

Молодые народолюбцы

«Может, и навсегда…»

Наступил конец лета, заканчивались каникулы, молодым томичанам пора было возвращаться в Москву. Люба ехала с ними, а потом одна – в Питер.

Прощание с родными было грустным – Люба уезжала надолго, думала про себя: «Может, и навсегда…» Острым ножиком вырезала она из семейного снимка две женские головки – матери и сестры Кати. А с Надей они уже договорились: будущей весной, окончив гимназию, Надя едет в Петербург. Перед матерью Люба чувствует себя виноватой: много причиняла ей огорчений. И еще одно приготовила – сманила Надю. Вторая половина карточки, где отец, бабушка и братцы, пусть остается. Надя потом привезет альбом, ей проще – поедет на готовое место. Все же Люба не могла отказаться от привычного для «кисейных барышень» – медальонов, альбомов, да и вряд ли вспомнила о «кисейном», подчиняясь простым человеческим чувствам.

Собираться Любе было нелегко – едет надолго, впереди зима, но разве можно везти такую кучу всего? К тому же она убеждена, что в той, новой жизни, которая начнется теперь, вещей иметь вообще не следует. Люба укладывала корзинку, мать и бабушка приносили то одно, то другое – шерстяную кофточку, теплые боты. Корзинка едва закрылась. А еще портплед с постелью (бабушка пыталась всунуть в него валенки). Да еще баульчик с едой на дорогу и с мясом сушеным, зимней заготовки, чтобы на новом месте суп сварить хотя бы. Бабушка сильно сокрушалась, предвидя Любину голодную жизнь. А пока пусть домашнего поест досыта – и бабушка напекла Любе в дорогу сотню пирожков и сладких булочек с корицей. Люба приняла с благодарностью, растрогалась, даже бабушке руку поцеловала. «Хватит ли до Москвы?» – беспокоилась старушка. Люба ее огорчать не стала, зная, что все пирожки будут съедены сегодня же, когда вечером сядут всей компанией за ужин.

Наступил час прощания. Мать со слезами умоляла Любу быть осторожной; Надя повторяла одно и то же: «Не забудь, не забудешь?»; бабушка наставляла следить за вещами; отец, верный себе, обрушивался на «молодых дураков», которые хотят изменить что-то в России, где изменить ничего нельзя, но кончил родительской мудростью: «Смотри не влипни в историю – убьешь мать». Люба, поежившись, склонила голову под материнским благословением, на бабушку, протянувшую к ней образок на шнурке, взглянула сердито, торопливо чмокнула братишек, обняла родителей, бабку и, боясь заплакать, сказала невежливо: «Ну хватит!» В сенях, рядом с вещами, уже ждал Коля Петлин, готовый тащить к воротам, где стоял извозчик, и корзину, и портплед, и хоть саму Любу.

В Питер везла она два письма. Одно – от отца к доброму знакомому – правоведу и члену Сената Фойницкому (имя его мама, видимо, забыла). Сенатор родился в Томске и, сделав карьеру в Петербурге, до конца жизни оказывал помощь своим землякам. Отдавая дочери письмо, отец сказал: «На самый крайний случай». Второе письмо было от г-жи Минской, мамаши Любиных учеников, к приятельнице с просьбой принять, обогреть и помочь будущей курсистке устроиться на квартиру.

Удивительно, но в своих воспоминаниях мама ни словом не обмолвилась о впечатлениях от Петербурга (впрочем, и от Москвы тоже). Не может быть, чтобы удивительной красоты город не произвел на молоденькую девушку сильного впечатления. Или уж так строго придерживалась она намеченной темы, ограничивала себя только революционной деятельностью?

Приобщение

В Петербурге все складывалось, как и мечталось: учение сочеталось с «изучением». Однако, памятуя московские неудачи, Люба на фельдшерские курсы поступать не стала, выбрала акушерские. И поступить легче, и времени потребуют меньше. Удалось и с квартирой – комнату сдала г-жа Карчинская, к которой она приехала с письмом прямо с вокзала.

Удача получалась двойная. Карчинская сдавала студентам из Технологического института, где учился ее сын Николай. Один из его товарищей, Давид Кац, тоже квартирант, уже проштудировал «Капитал», он предложил Любе заниматься вместе с Николаем, которого вводил в суть Марксова учения.

И опять Маркс взял верх над медициной. На курсах Люба училась плохо, неровно – то отставала, то догоняла. Чтобы не возвращаться к теме нереализованной медицинской специальности, скажу сразу: диплом Надеждинских акушерских курсов мама получила через два года, пройдя «испытания в повивальном искусстве» с опозданием. Но все же ей дали звание «повивальной бабки с отличием», что позволяло ей «производить практику в Российской империи». Свидетельство было выдано Военно-медицинской академией за подписью «академика Пашутина» и «ученого секретаря князя Тарханова» «мая 27 дня 1893 г.». Дипломированная «бабка» приняла роды два раза – при сдаче экзаменов и однажды у случайной попутчицы в поезде.

Назад Дальше