Как я изменил свою жизнь к лучшему - Литвинов Сергей 9 стр.


–?Все бросили, можно сказать, ушли в никуда, – продолжал он, словно не замечая моего растерянного вида. – Разве не так?

Я хотел возразить – что Толстой тут вообще ни при чем… И что я с ним себя не равняю… И что даже не думал… Как если б я вздумал равнять себя с Господом Богом…

–?Толстой, – пробормотал я, краснея и запинаясь, – ушел потому, что все понял… В моем случае – без параллелей, – голос у меня предательски задрожал. Лично я вообще перестал что-либо понимать…

–?Ладно, итак, возвращаясь к Толстому… – словно назло мне повторил Порфирий Петрович, доставая из сейфа китайский термос с разноцветными дракончиками и бабочками.

–?Оставим, прошу вас, Толстого, – вяло выдавил я из себя.

–?Аллах килянус, как мой вас уважжяю! И как я Тольстой уважжяю! – натурально возмутился милиционер, осеняя себя термосом, как перстом, крестным знамением. – Хочишь, буду вот етим килянус! – возопил он, потрясая партийным билетом. – Чито, ти моя вэришь ни хочишь?

Я уже был не рад, что, поддавшись настроению, открылся этому странному, без перерыва жующему, существу в милицейской робе.

Так легко запустить к себе в душу первого встречного, ругал я себя!

В свою святая святых, куда не было хода и самым любимым. Место, где я был собой, без боязни быть преданным.

Где залечивал раны, где мог выживать…

–?Вай-вай, рыссырдилься, а я пашутиль! – огорчился толстяк, заметив, как я помрачнел. – У нас такуй шюткя, зимляк, ти ни зналь? Папа – кыргыз, мама – рюсский. Мама радилься Москва, папа – Джелалабад. Папа, харёший памить ему, до паследний свуй ден кричаль: «Кушить хочишь, синок?» Мама, тожи харёший ей памить, тожи гавариль: «Сыночка, хочешь поесть?» Магу харёшо гаварит па-кыргызски, – расхохотался, – могу превосходно по-русски! Могу по-русски с киргизским акцентом, а могу – и наоборот! Что ли, мой фирменный знак! – он снова взялся за термос. – Таки что ни обижжяйся, пажалиста, да? – попросил он, разливая чай по пиалам.

На Ленинградский вокзал я попал уже за полночь. Семи рублей, взятых взаймы у гиганта, хватило вполне, чтоб меня пожалела и приютила в служебном купе неподкупного вида проводница.

–?Придет контролер, говори, что мой муж! – наставляла она, пряча деньги за пазухой.

–?Может, скажем, что сын… – усомнился я вслух, с присущим мне тактом.

–?У меня все мужья моложе тебя! – не на шутку обиделась проводница и даже было полезла обратно в бюстгальтер за семью рублями.

Короче, пока я поносил себя и хвалил ее красоту – поезд поехал в Ленинград…

По злой иронии судьбы, иначе не скажешь, я возвращался в то место, откуда уехал, и к женщине, которую более не любил.

И двух дней не прошло после тяжелейшего объяснения, полного обид и безысходности. Еще слышались стоны, еще не забылись проклятья. Еще не остыл холодок расставанья…

Слишком короток – слишком! – путь от любви до ненависти.

Все никак не привыкну к этому внезапному превращению сущего ангела в злобного дьявола, не знающего пощады.

–?Лучше бы ты умер! – кричала она вдогонку мужчине (мне), бывшему еще так недавно (она в том клялась!) единственным смыслом ее жизни. – Лучше бы умер, чем ушел! Лучше бы умер!

Абсурд правит миром.

Но мы же любили друг друга?

Мы были близки и нежны? Чего-то хотели, куда-то стремились? Делили судьбу и делились последним?..

Куда все девается, Господи?

«Иногда потерять – все равно что найти!» – вертелся в мозгу под мотив перестука колес незатейливый перл Порфирия Петровича.

За колбасой и зеленым чаем вприкуску с зефиром он советовал мне не цепляться за старое.

–?Бери пример с дерева, – говорил он, – оно же не держится за свои пожухлые листья. С птицы, теряющей перья. Со зверя, меняющего шкуру. Они же не плачут, не стонут. Главное – жизнь продолжается! Зиму сменяет весна, за спуском, глядишь, следует подъем, а за падением – взлет. Живой человек, – поучал он меня, – тоже зверь и тоже нуждается в переменах. Ты и сам не заметишь, как вдруг, – предрекал он, – начнется другая реальность!

Приводил примеры из жизни, где все начиналось из рук вон как плохо и потом хорошо заканчивалось.

Вот только вчера, вспоминал великан, приходил человек, восставший из гроба. Леденящая душу история, говорил, волосы дыбом встают, кровь стынет в жилах и мороз по коже…

Ближе к ночи, рассказывал он, мужчина впал в летаргический сон.

Жена, как положено, вызвала «Скорую помощь». Приехал поддатый врач, констатировал смерть. Спокойно, ничтоже сумняшеся, без колебаний.

Спустя тридцать девять дней после «смерти» бедняга-муж очнулся в могиле. Подземные воды проникали сквозь щели в гробу. Жуть, мрак, сумбур и тоска. Зуб на зуб от ужаса не попадал!

В отчаянии он начал кричать. Казалось бы, кто там услышит, на кладбище, кроме ворон?..

–?Но чудо – на то оно и чудо, что необъяснимо! – воскликнул Порфирий Петрович и откусил колбасы.

–?По чудесному совпадению, – начал он, загибая свои пальцы-бревна, – в ту страшную ночь патологоанатом Боткинской больницы тоже был пьян, и еще безнадежней врача «Скорой помощи»! Зачем-то надрезав несчастного, он дальше не стал углубляться, а сразу заштопал. Я сам видел шрам. Подумать только – ведь он мог его убить!

–?Не чудо ли, – заметил гигант, – что жена явилась на могилку в тот час, когда муж пробудился от сна! Ну, пришла бы, – воскликнул мой собеседник, – как все, на сороковой день! Понятно бы, – он повторил со значением, – если бы на сороковой! Но, однако ж, она явилась на тридцать девятый!

–?Наконец, – заключил Порфирий Петрович, – разве не чудо, что он закричал через толщу земную, а она его как-то услышала! Сердцем, должно быть, а как же еще?..

Рассеянно глядя в окно на мелькающие огоньки в ночи, я помалу смирился со всеми потерями.

И даже не так уже жгла утрата черновика неоконченной пьесы.

Из целого акта дословно в памяти сохранилась всего одна фраза моего восьмидесятилетнего героя: «Мне стыдно, что я, написав двадцать книг, почти ни в чем не уверен определенно: что такое любовь? творчество? зачем наши стремления? что наша жизнь?..»

Старый человек, стоя на краю жизни, мучился. Прошедший войну, все познавший, достигший вершины признания – он мучился. Мучился все теми же вопросами, с которыми и явился в мир…

Мне до слез было жалко придуманного мной старого профессора литературы. Наверно, жалея его – я жалел и себя. Это ведь я, написав десять пьес, так и не знаю ответов на вопросы:

что такое любовь?

что творчество?

что наши стремления?

что наша жизнь?

почему я пишу?

и откуда эта неутолимая жажда – выразить себя?

и отчего так мучительно трудно и так уж это необходимо – рассказывать миру мои истории?

и что в них такого, чего мир не видел?

и что я могу, наконец, и чего хочу от людей?..

Я мирно дремал в служебном купе, пока проводница (ее звали Зоя) обносила пассажиров постельным бельем и чаем. Поскольку непроданных мест не оказалось (на них был расчет), нам пришлось разместиться на узенькой полке валетиком. По счастью, мой благородный порыв провести ночь в коридоре она отвергла, коротко приказав: «Ложись давай, тоже мне!» Перед тем как заснуть, впрочем, предупредила: «Гляди не балуй, а то!..»

Я так и забылся, боясь шевельнуться, чтоб ее не обидеть.

Во сне мне привиделась сцена, будто навеянная фильмами моего любимого режиссера Ингмара Бергмана, либо полными мистики повествованиями добрейшего Порфирия Петровича, снабдившего меня последними деньгами и справкой с печатью о том, что я не верблюд.

Подобно гигантской марионетке, я висел над кладбищем и внимательно наблюдал за женщиной, отчаянно выгребающей землю из могилы.

«Митенька, Митя… – бормотала она, не сдерживая рыданий. – Сейчас, потерпи, я сейчас… достану, спасу, я сейчас… Будем жить… будем жить с тобой, жить… Как похоронила тебя… так все места себе найти не могла… все ругала себя, что моя вина… Ругались – чего там?.. Чего нам было делить? Как малые дети, – горько всхлипывала она, машинально рукой убирая волосы со лба и размазывая грязь по лицу. – Неразумные дети… так трудно понять… что живем один раз… и любим по-настоящему один раз… Так трудно понять… Митенька, трудно понять… – потерянно повторяла она, без устали орудуя окровавленными руками. – Это я поняла… когда вдруг осталась одна… без тебя, Митя, я… Я без тебя не хочу, Митя… этот мир без тебя я не представляю…»

Постепенно, помалу, как мне вдруг почудилось, к ее голосу стали примешиваться и другие женские и мужские голоса: «Мишенька, – слезно взывали они, образуя хор, – Сонечка, Танечка, Петечка!..»

Неожиданно я ощутил, как некто невидимый стремительно и плавно вознес меня высоко над землей, полной молящих о прощении людей…

– Эх ты! – пробурчала мне на прощание Зоя, когда я ступил на перрон Московского вокзала в Ленинграде. – ?Эх ты! – отчего-то тоскливо бросила вслед…

На дворе стоял ласковый день, и спускаться в метро не хотелось.

Обойдя по кругу площадь Восстания, я насладился прогулкой по Невскому, повернул на Литейный и так же неспешно добрел до Каляевой.

Не успел я войти в квартиру и прикрыть за собой дверь, как зазвонил телефон.

–?Извиняюсь, пожалуйста, – звонко и радостно зажурчало в трубке, – я попала в квартиру драматурга товарища Злотникова?

В последнее время с похожим вопросом ко мне обращались завлиты или их помощники из провинциальных театров. Было время, когда я не мог к ним пробиться и уговорить прочесть пьесу. Оставлял рукопись в служебной проходной у вахтера и через какое-то время оттуда же забирал. Без слова поддержки, похвалы или хулы. Воистину, участь начинающего автора можно сравнить с судьбой законченного мазохиста: оба себя добровольно обрекают на боль и страдания. С той разницей, что один при этом испытывает кайф, а другой – танталовы муки…

–?Вы попали, – ответил я мрачно.

–?Извиняюсь, пожалуйста, к драматургу товарищу Злотникову, да? – уточнил девичий голосок.

–?Да, да! – дважды любезно откликнулся я.

–?К самому-самому, извиняюсь, товарищу драматургу Злотникову, что ли? Товарищу Семену, да? – как будто засомневались на другом конце провода.

Вот, подумал я, дожил! Так уважительно и подобострастно со мной до сих пор не разговаривали.

–?Послушайте, девушка, – произнес я как можно доброжелательней, – вы из какого театра?

–?Известное дело, из драматического! – почему-то обиделась девушка и важно прибавила: – Минуточку, передаю трубочку нашему товарищу са-амому главному режиссеру.

–?Бля буду, не знали, что ты – это ты! – смачно и властно произнес Константин Сергеевич Станиславский, как я про себя немедленно окрестил главного режиссера.

–?Я – это я! – подтвердил я с достоинством, впрочем, уже заподозрив неладное. – Что дальше?

–?А дальше, мужик, – тишина! – засмеялся са-амый главный режиссер, случайно или ненароком припомнив название нашумевшего спектакля с Раневской и Пляттом.

–?Уходил старик от старухи, мужик! – коротко, как пароль, произнес Станиславский.

Термоядерный взрыв, сотрясение недр, вселенский апокалипсис меня бы не так впечатлили, как эти четыре слова:

Эпилог

Спустя девять месяцев после бегло описанных мною событий в молодежном театре на Фонтанке состоялась премьера моей новой пьесы «Уходил старик от старухи». Я сидел, как обычно, в последнем ряду (чтобы видеть все поле сражения!) и от переполненного сердца благодарил Алексея Максимовича (в прошлом Константина Сергеевича) за исчерпывающую рецензию прочтенного им черновика.

–?Чо, клево! – прошамкал ворюга, тасуя колоду моих документов: паспорт, военный билет, водительские права, сберкнижку, членский билет Союза писателей СССР.

И еще эпилог

Я опять полюбил! Чуть не забыл сказать…

Экзамен

Мария Ануфриева, прозаик

Писательство помогло Марии преодолеть тяжелый период в жизни – она начала писать на следующий день после смерти мужа, оставшись одна с годовалым ребенком. Через несколько лет за ее плечами уже были два опубликованных романа, рассказы в известных литературных журналах, номинации на престижные литературные премии. Автор считает, что счастье живет в каждом человеке, просто иногда оно спрятано где-то очень глубоко. Только в себе можно найти точку опоры, чтобы перевернуть весь мир.

Назад Дальше