Путь: Адамова-Слиозберг Ольга Львовна - Адамова-Слиозберг Ольга Львовна 15 стр.


— Я не настаиваю, чтобы вы вышли за меня замуж, хотя считал бы счастьем иметь такую жену. Я вас довезу до Ягодного или Магадана, а там — живите, как хотите. Если сможете, вернете мне долг.

Надя согласилась с ним уехать, а в дальней дороге оценила его внимательность, ненавязчивость. Одним словом, в Магадане они зарегистрировались и стали дружно жить. Между прочим, Тулицкий из "шляхетской" гордости (он был поляк) не разрешал Наде работать: "Я сам заработаю на себя и на жену". Наде и не хотелось служить. Она хозяйничала в своей восьмиметровой комнатке, дом ее стал приютом для всех освобождавшихся политических (шел 1948 год, те, кто выжил после 37-го года, выходили на волю).

Тулицкому льстило, что к ним ходят бывшие писатели, артисты, партработники, доктора наук, директора заводов и все его уважают как хозяина дома. Так они прожили до конца 1956 года, 8 лет. Надя первый раз в жизни жила спокойно и обеспеченно.

В это время все уезжали на "материк" за реабилитацией. Надю тоже потянуло в ее любимый Ленинград. На материке Тулицкий заехал к родственникам в провинции, а Надя одна приехала в Ленинград. С вокзала она пошла к брату, который стал военным в каком-то крупном чине. Он открыл Наде дверь и, не здороваясь, спросил: "Ты реабилитирована?" Узнав, что еще нет, он сказал: "В моем положении я не могу тебя принять. После реабилитации — милости прошу", — и захлопнул дверь. Надя осталась на улице, не зная, куда идти. К счастью, она вспомнила номер телефона своей сослуживицы по библиотеке Симы Ароновны Сулькиной. Попробовала позвонить. Реакция была совершенно противоположной тому, что она встретила у брата. Сима ее узнала по голосу. "Надя, — закричала она, — ты вернулась? Сейчас же приезжай, я все время о тебе думаю!" Сима встретила ее, как родную сестру. Вскоре приехал Тулицкий, и они вдвоем с Надей почти целый год прожили на зимней даче Симы в Рощине.

Через год Надю реабилитировали, дали квартиру. Тулицкий поступил на работу по озеленению Ленинграда.

Он был еще не стар (около 50 лет), энергия била в нем ключом. Не надо забывать, что он прошел Колыму, т. е. огонь, воду и медные трубы. Завелись друзья, какие-то дела, приносившие большие деньги, женщины весьма сомнительного поведения, которыми Тулицкий очень интересовался.

Отношения с Надей начали портиться. Он ценил ее как доброго и порядочного человека, отличную хозяйку, восхищался ее пирогами и шашлыками. Он хотел, чтобы она, как и он, жила весело, не вспоминала бы все время прошлое, осуждал ее стремление писать воспоминания и даже опасался этого. В частности, ей хотелось побывать в доме, где она жила с мужем и Киной до 1936 года. Дом был на другом конце Ленинграда, сообщение очень плохое. Наде было страшно ехать одной, она боялась нахлынувших воспоминаний. Звала с собой Тулицкого. Он обещал поехать, но все откладывал. Однажды, придя домой, сказал ей:

— Был я по твоему старому адресу. Дом твой разрушен в войну, сейчас там строят панельные девятиэтажки. Ехать ни к чему.

Так намерение Нади осталось неосуществимым. Что она могла противопоставить его веселой жизни? Посещение музеев и театров? Чтение книг? Разве это ему надо было?

Наши отношения с Надей были очень близкими. Она бывала у меня в Москве, я навещала ее в Ленинграде. Я понимала, что отношения ее с Тулицким идут к разрыву. Но в середине шестидесятых годов он заболел раком легкого. Надя забыла все обиды и полтора года преданно ухаживала за ним. Особенно тяжело было, когда недели за три до смерти его парализовало. Лежал он дома, уход был очень тяжелый, но Надя самоотверженно день и ночь не отходила от него.

После смерти Тулицкого выяснилось, что у него остались какие-то долги и ни копейки денег. А Надя, которая на Севере по найму не работала, получала мизерную пенсию, 35 рублей, на которые жить было, конечно, невозможно. Она поступила гардеробщицей в школу. Преимуществом этой работы были длительный летний отпуск и зимние каникулы. После смерти Тулицкого мы с Надей особенно сошлись. Она каждое лето приезжала ко мне на подмосковную дачу, я ездила на зимние каникулы в Ленинград. Особенно нас сблизило то, что мы обе писали воспоминания.

Я, по своему характеру, очень много рассказывала родным и знакомым о тюрьмах, лагерях, репрессиях. Эта тема была еще не раскрыта. Люди жадно тянулись ко мне с вопросами: почему сажали, почему подписывали…

Порассказав несколько раз, я записывала уже обкатанный рассказ, мне было легко. Не то Надя. Она боялась рассказывать о пережитом, даже скрывала от новых знакомых свое прошлое. Она часто пугала меня тем, что я еще отвечу за свои рассказы, что все может перемениться, не надо забывать, что мы при освобождении давали подписку "не разглашать"… Кроме того, Надя ведь не имела даже среднего образования. Она каждую страницу переписывала по 3–4 раза. Обладая блестящей памятью и необыкновенной добросовестностью, Надя создала серьезный труд, который, по мнению историков, будет очень полезен для науки. В этом труде огромное количество имен заключенных, следователей, начальников тюрем, дежурных тюремщиков. Частично ее воспоминания напечатаны в сборнике "Доднесь тяготеет", остальное будет сдано в Мемориал.

Жизнь сумела нанести этому честному, доброму, бесконечно терпеливому человеку еще один удар. Вспоминая Тулицкого, Надя вдруг усомнилась, что он ездил в ее старую квартиру. Что-то было нарочитое в его рассказе. И вот Надя собрала силы и поехала по своему прежнему адресу. К ее удивлению, дореволюционный трехэтажный дом стоял на прежнем месте. С трепетом она позвонила в свою бывшую квартиру. Ей открыла толстая шестидесятилетняя женщина, в которой Надя с трудом нашла сходство с двадцатилетней Верочкой, бывшей соседкой. Надя объяснила, кто она. Вера Ивановна вспомнила Надю, тепло ее приняла, пригласила зайти. Старая коммунальная квартира превратилась в современную отдельную, где жила большая семья Веры Ивановны, ее дети, внуки.

О Кине Вера Ивановна рассказала следующее:

"После смерти бабушки, в начале 1943 года, Кина осталась одна. Она сидела в своей ледяной комнате, где все было сожжено, закутанная в тряпки, и выходила из дома только за хлебом, раз в день. Она еле ходила, но хлеб все-таки получала. Однажды Кина пришла домой — на ней лица не было. Она что-то хотела сказать, но мне было не до нее: у меня в это время умирала мать. Кина замолчала, зашла в свою комнату, закрыла дверь. Только назавтра я зашла к ней. Девочка была мертва, на лице был след удара, хлебной карточки у нее не было, я поняла, что у нее карточку отняли".

— Я не могу, я не могу, — кричала Надя. — Ведь этот убийца жив и ходит по улице. Я бы задушила его собственными руками! Нет, ты подумай, — говорила Надя, — это было в 1943 году. Я была молодая, сильная. Я бы согрела, накормила, спасла ее! А я по 10 часов в день вышивала кофточки для этих поганых дам! Я не могу, не могу, не могу этого перенести!..

От этого удара Надя уже не оправилась. Вскоре у нее произошел инсульт, и в начале 1983 года она умерла.

Освобождение

В 1941 году должна была освободиться Надя Федорович, которая была арестована в 1936 году, имела срок 5 лет.

У нее на воле остался девятилетний сын, нервный, самолюбивый мальчик. Он сначала жил с бабушкой, а когда бабушка в 1938 году умерла, скитался по родственникам, которые тяготились им и, продержав его год-полтора, старались сплавить к другим дядькам и теткам. Он писал матери жалобы на родню: "Своим дают хлеб с маслом, а мне с маргарином, ношу только обноски с Леньки да Сашки, нового мне ничего не покупают". И еще: "Мальчишки говорят — твои мать с отцом арестанты".

Надя считала дни до освобождения и мечтала взять к себе сына.

Ко дню ее освобождения, 25 июня 1941 года, мы приготовили Наде целое приданое: кто подарил ей юбку, кто сорочку, кто платок. Надя была первая, кто кончал срок. О том, что началась война, мы не знали. (Газет не давали.) Но что-то чувствовалось в воздухе тревожное, Надя нервничала и, готовясь к воле, не верила, что она придет.

Наступил день 25 июня, наступил и прошел. Прошел еще томительный месяц. Наконец Надю вызвали к начальнику лагеря на 12 часов.

Утром мы, как всегда, ушли на работу. Надя осталась в бараке. Я перед разводом подошла к ней.

— Может быть, последний раз тебя вижу, кончились твои муки.

— Не знаю, — ответила Надя, — что-то сердце болит.

Вечером вернулись. Надя сидит у печки, курит.

Дневальная шепотом предупреждает: "Не подходите, психует, не освободили".

Надя расписалась, что остается в лагере "впредь до особого распоряжения".

А сын-то ведь знал, что Надя освобождается 25 июня, она все просила его не ссориться с родней, потерпеть немного. Она с ужасом думала, как сын воспримет ее письмо, где она ему сообщала, что встреча откладывается на неопределенное время. Но сын письма не получил, цензура не пропустила такое криминальное сообщение, что человек кончил срок, а его оставили "впредь до особого распоряжения".

Надя не знала, что письмо не отправлено, ждала ответа и не получала. Вдруг зимой 1942 года получает письмо от неизвестного человека, который подобрал Борю на полустанке где-то около Иркутска, в жестоком воспалении легких, взял к себе и выходил. Он упрекал Надю, что она, освободившись, забыла сына, что она дурная мать, наверное, вышла замуж и живет себе поживает, в то время как ее четырнадцатилетний мальчик, проехав зайцем из-под Рязани до Иркутска, погибает от голода.

Мы уже знали, что война, что письма не пропускают. Надя побежала к начальнику лагеря, писала заявления прокурору, металась, как львица в клетке, но везде встречала холодный ответ: "Переписка прекращена до особого распоряжения".

Так она и не узнала, что с сыном и где он, а сын беспризорничал, попал в банду и уже в 1947 году объявился в Колымском лагере уголовников со сроком в пять лет.

Подошел срок освобождения и еще нескольким женщинам, но всех, с тяжелыми политическими статьями, оставляли впредь до особого распоряжения. Образовалась целая плеяда "пересидчиков". Правда, на миру и смерть красна, другие, будучи как-то подготовленными, воспринимали это не так трагически, как Надя, но все же было несколько случаев самоубийств: люди не выдерживали мысли о том, что "воля", которой ждали, считая недели и дни, отодвигается на неопределенное время.

В лагере делалось все тяжелее и тяжелее. Мучительный и непрерывный голод, свирепая дисциплина, всеобщее уныние. В этой обстановке 27 апреля 1944 года подходил для меня срок освобождения.

Если верить письмам моих родных, то Верховный суд переменил ст. 58/8 (террор) на 58/12 (недонесение). Это была самая легкая из политических статей, и с ней освобождали в срок. Но ведь мне в течение четырех лет не сообщали официально о перемене статьи, и я не знала, было ли такое постановление в действительности или мать обманули и все осталось по-прежнему. Я истосковалась. Зима 1943–1944 годов была самой для меня тяжелой. Мне кажется, я немного помешалась, никак не могла переключиться на что-нибудь другое, все время гадала, освободят или нет. Шла с работы, гадала: если дойду до барака к пяти часам — освободят, если позже — нет. Если вон до той сосны 100 шагов — освободят, если больше — нет, и т. д.

Наконец, первого апреля 1944 года меня вызвали и сообщили, что 21.11.1940 года мне переменили статью на 58/12.

Воля стала реальностью.

Последние недели я жила, как в тумане, стала чужда лагерным интересам, боялась мечтать о воле и не знала, о чем мечтать. Говорили, что к родным в Россию все равно не пустят.

Мечтала, что приду с работы в свою комнату, запру дверь (обязательно запру дверь), лягу на кровать и при настоящей электрической лампе буду читать книгу из библиотеки.

Мечтала, что буду есть досыта. Что в страшный колымский мороз не буду ходить на работу в лес, устроюсь где-нибудь в конторе, в тепле. Мечтала, что не будет поверок, ругани, мата, не буду жить вместе с проститутками и воровками, мечтала, что летом в воскресенье пойду гулять на целый день, буду идти по дороге, сколько захочу, и никто мне этого не запретит, не заорет: "Приставить ногу! Шаг вправо, шаг влево — стреляю". А о большем не мечтала, боялась разочарований.

27 апреля меня освободили день в день. Из всей нашей партии освободилась я одна. Остальные пересиживали до 1947 года. Хлопоты моей матери сохранили мне три года жизни.

Все считали, что я счастливица. А я все время плакала. Я не знала, как буду жить одна, без родных, без товарищей, с которыми сблизилась в лагере.

Я сразу же подала заявление с просьбой разрешить мне выезд на "материк", но получила ответ, что закрепляюсь навсегда на Колыме.

Навсегда. Сколько раз я подписывала это "навсегда"! Навсегда на Колыме, "навечно" в Караганде, навсегда запрещен въезд в Москву.

Эта вечность оказалась ограниченной двенадцатью годами, до Двадцатого съезда, но как долго тянулись эти двенадцать лет!

Николай Васильевич Адамов

В 1944 году я уже знала, что приговор, полученный моим мужем — 10 лет без права переписки, — это шифр расстрела, что я вдова.

И вот явился друг, опора в жизни. Я вышла замуж за Николая Васильевича Адамова.

Он был полной противоположностью моему первому мужу. Закгейм — рафинированный интеллигент, энциклопедически образованный. Он глубоко знал естествознание — защитил диссертацию по естествознанию XVIII века, прекрасно разбирался в музыке, живописи. Нельзя представить себе, чтобы он выругался или толкнул кого- нибудь.

Николай — сын шахтера из Донбасса, старший из четверых детей. Его отдали в городское училище. В 13 лет он пошел работать на конфетную фабрику. В 1918 году, когда Николаю было 16 лет, белые заняли Донбасс. Шахтеры, чтобы не отдавать им уголь, затопили шахту, на которой работал отец Николая. Белые схватили его и повесили. Николай остался старшим в семье, кормильцем. Трудно было бросить мать с сестренками, но сильнее была тяга на фронт, желание отомстить за отца. И он ушел из дома в Красную Армию. Провел на фронтах всю гражданскую войну.

В 1927 году Николай окончил ветеринарный институт. И снова его взяли в армию, комиссаром в Особый Дальневосточный полк.

В 1935 году его арестовали за антисталинские высказывания. Следователь начал спрашивать про жену. Поняв, что к ней тоже подбираются, Николай заявил, что хочет дать важные показания наедине уполномоченному НКВД. Когда они остались вдвоем, Николай сказал: "Имейте в виду, если мою жену арестуют, я дам такие показания на вас, что сядете крепче меня". Жену его не тронули, но она была так напугана, что сама от Николая отказалась.

Николай получил пять лет, и его привезли в Магадан весной 1937 года. Вскоре там начал свирепствовать полковник Гаранин, одно имя которого наводило ужас на заключенных. Он многим добавлял "за саботаж" новый срок — 10 лет, в лагерях своей рукой расстреливал людей. В это время самым страшным местом была "Серпантинка" — штрафной лагерь. Николай попал туда.

Бараки там были так набиты, что сидеть на полу можно было только по очереди, остальные стояли. По утрам открывалась дверь, и вызывали 10–12 человек по фамилиям. Никто не отзывался. Тогда хватали первых попавшихся и увозили на расстрел. Однажды и Николай попал в такую десятку, хотя назвали фамилии совсем других людей. Их загнали в кузов машины и повезли. Все конвоиры были пьяные. В углу машины валялись мешки. Николай заполз под мешки. Приехали на место, заключенных вывели. Через несколько минут раздались выстрелы. Конвоиры вернулись одни и поехали в лагерь. Николаю удалось вечером выбраться из- под мешков и присоединиться к заключенным, пилившим дрова.

Однажды открылась дверь и вызвали Адамова. Он, конечно, не отозвался. Ушли. Потом опять спрашивали, который тут Адамов — ветеринар, у нас свиньи падают, заболели. "Ах так, — сказал Николай, — тогда Адамов — это я". Его повели в свинарник, где, чуть живые, по колено в грязи, стояли свиньи. Он их вымыл, убрал навоз, помазал ноги йодом, и свиньи ожили.

Назад Дальше