Путь: Адамова-Слиозберг Ольга Львовна - Адамова-Слиозберг Ольга Львовна 16 стр.


Начальство оценило его, и Николай прочно обосновала в свинарнике. Потом Гаранин куда-то исчез, оставшихся в живых заключенных перевели в обычные лагеря, окончивших срок освободили, в их числе и Николая.

На воле Николай стал работать на складе в Ягодном, а потом и заведовать им. Так уж случилось, что после моего освобождения я попала на работу на этот склад счетоводом.

Часто на склад приходили энкаведешники. Я их ужасно боялась. Мне казалось, что они могут меня ни за что снова арестовать. Я старалась поскорее ответить на все их вопросы, быть с ними любезной. Николай наблюдал за мной с усмешкой. "Почему ты их боишься? Подумай, что из себя представляют они и что ты! Плевать на них! Привыкли дармовой спирт жрать — у меня не получат".

Николай часто заходил в бухгалтерию, где я работала. Мне доставляло большое удовольствие с ним разговаривать. У него был резкий наблюдательный ум, он много видел и на фронте, и в заключении. Мне он доверял, как и я ему. А время тогда было опасное, еще не кончилась война, за одно слово можно было получить срок.

Общение с Николаем сделалось потребностью, мы все вечера проводили вместе. Но, к моему горю, его вдруг перевели на другой склад, на прииск Бурхала, в 60 километрах от Ягодного. Он стал приезжать ко мне каждое воскресенье. Без Николая работа на складе была так скучна, что я совсем затосковала.

В это время я случайно познакомилась с директором школы Александром Александровичем (фамилии не помню). По рождению он был дворянин. Великолепно образованный человек, окончил университет, знал языки, литературу. Он был небогат и еще до революции стал работать преподавателем литературы в какой-то провинциальной гимназии. Революция его, конечно, задела. Он был арестован, потом сослан, помотался по России и, наконец попал на Колыму. Отсидев свой срок, он стал работать в школе по специальности, а потом ему поручили организовать школу для взрослых. Но где взять учителей в Ягодном? Мы с ним разговорились о литературе, и он предложил мне преподавать литературу в его школе.

Сначала я отказалась: ведь у меня нет литературного образования, и я не умею преподавать.

— Если бы вы знали, какие у меня преподаватели! Жены работников НКВД! — воскликнул Александр Александрович. — Да вот, давайте я вам всем устрою экзамен.

Он собрал всех кандидаток в учителя и продиктовал нам две страницы. Я сделала две ошибки (правда, в запятых) и была очень смущена. Но директор пришел в восторг: "Что вы, вы среди них — звезда! Знаете, сколько сделала ошибок преподаватель истории? 28 на двух страничках!"

Так я стала учительницей литературы. У меня не было ни опыта, ни программ, ни методической литературы, ни книг. А.А. достал мне томики Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Крылова. Я с ним договорилась, что начну с биографий писателей, кое-что прочту им вслух, а потом, может быть, найдем пособия и программу.

Ученики мои все были работниками НКВД. Я даже не подозревала, что в России взрослые люди могут быть такими неграмотными. Они ничего не читали, только смутно слышали, что Пушкин, Лермонтов, Гоголь — большие писатели. Я рассказывала им биографии, читала "Повести Белкина", "Дубровского", "Бородино", рассказы Гоголя, басни Крылова.

Вначале все шло очень успешно. Слушали хорошо. Особенным успехом пользовался Гоголь. Они хохотали, просили перечесть. В общем, занятия шли неплохо. Но однажды я сделала непоправимую ошибку: я сказала, что Маркс и Энгельс очень интересовались русской литературой и высоко ценили Пушкина. Один из моих учеников встал и спросил меня:

— А зачем нам знать мнение этих немцев? Пораженная таким вопросом, я сказала:

— Я ведь говорю о Марксе и Энгельсе, это же наши учителя!

Назавтра А.А. вызвал меня к себе:

— Зачем вам надо было вдаваться в политику? На вас был донос, что вы призывали учиться у немцев! (А ведь шел 1944 год.) Меня и так уже вызывали, спрашивали о вас. Узнав, что вы сидели по тяжелой политической статье, ругали, что я, заранее не согласовав с кем полагается, пригласил вас на педагогическую работу. Короче, для меня ясно, что вас могут снова арестовать. Немедленно уезжайте из Ягодного куда хотите, бегите!

Совершенно убитая, я побежала домой. У меня сидел Николай, приехавший в гости. Выслушав мой рассказ, он заявил:

— Сейчас же собирай свои вещи, я увожу тебя на Бурхалу. Будешь моей женой. Мы зарегистрируемся, и ты будешь Адамовой. Твои дела со школой я улажу сам.

Я уехала с ним, а потом мы шутили, что меня выдал за него замуж Карл Маркс.

Николай был большим мастером в любой области. Он получил полуразрушенную квартирку, состоящую из комнаты и кухни, сам с товарищами привел ее в порядок, сложил кирпичную печку, в которой дрова загорались от одной спички, и целые сутки она источала ровное тепло. Где-то нашел сломанную керосиновую лампу, починил ее, сделал хороший абажур, и у нас царил ровный свет, в то время как большинство людей мучились с коптилками. Я тоже увлеклась организацией жизни: вышила красивые занавески на окна, большую нарядную скатерть на стол. К нам приходили друзья, и я с удовольствием готовила угощение.

Жизнь моя приобрела какую-то видимость нормальной, человеческой. Я поняла, что надо примириться. О детях нечего и мечтать. Многие женщины мне завидовали: у меня был хороший, заботливый муж, обеспеченная жизнь — чего еще надо?

И вдруг все круто изменилось. Я получила из дома письмо, где мне сообщили, что начальник Дальстроя Никишов (фактический "хозяин" Колымского края) был в Москве на совещании в Совете Министров. Мой брат, Михаил Львович Слиозберг, дружил с заместителем министра обороны Новиковым Владимиром Николаевичем. Они договорились, что Новиков попросит Никишова отпустить меня с Колымы. Никишов обещал.

В те годы люди старались не упоминать о своих связях с "врагами народа", а тем более просить за них. Так что поступок Новикова, да и моего брата Миши был чрезвычайно смелым.

Назавтра мои сестры и жена брата пошли к секретарше Никишова. Они отнесли ей большую шкатулку с заграничной косметикой и коробку шоколада. Секретарша приняла их весьма дружелюбно и сказала, что через месяц Никишов будет в Магадане и для меня будут готовы пропуск на материк и билет на пароход.

Вся прелесть жизни в Бурхале померкла. Я мечтала только о детях. Николаю очень не хотелось расставаться со мной, но он сделал все, что мог. Он раздобыл мне талоны на хлеб, достал денег, собрал какой-то еды и договорился с водителем грузовой машины. Была ранняя весна, еще стояли довольно сильные морозы. Ехать надо было больше 500 километров. Они соорудили в кузове нечто вроде теплушки из фанеры, Николай устроил какое-то бензиновое отопление, достал три американских шерстяных одеяла, и я отправилась в Магадан. Сразу оказалось, что в моей теплушке холодно, пахнет бензином и невероятно трясет. Все три дня пути я изнемогала от морской болезни. Но все это ерунда, ведь я еду к детям!

В Магадане меня ждал удар: Никишова не было в городе, он ездил где-то по приискам. Я поселилась на пересылке, питалась в основном хлебом и каждый день узнавала, когда приедет Никишов. Говорили, что он и по 4 месяца ездит по приискам, ничего нельзя предсказать.

Есть было нечего — карточки мои кончились. Надежды на скорую встречу с Никишовым не было. Одним словом, я собралась и уехала обратно на свой прииск.

Я даже не помню, сколько времени мы ехали. Приехала я совсем больная. "Значит, не судьба! " — повторяла я себе. Я старалась не показать Николаю, как мне тяжело. А он был счастлив, что я вернулась, старался доставить мне какие-то удовольствия, был со мною ласков, терпелив.

Так мы прожили еще месяца два. Однажды мы пошли в кино. Смотрели "Без вины виноватые" с Тарасовой.

Эту картину я до сих пор помню до последней мелочи. Тоска матери о потерянном сыне, встреча с ним — все это так близко было мне, так подействовало на мою душу, что я начала отчаянно плакать. Слезы лились ручьем. Николай привел меня домой, уговаривал, как ребенка, успокоиться. Я легла в постель и, отвернувшись к стене, старалась скрыть от Николая, что все плачу. Он ходил по комнате, иногда подходил ко мне и подкладывал сухое полотенце, чтобы я не лежала в луже. Очень поздно лег, но тоже долго не спал, пробовал рукой, мокрая ли моя щека. Я не могла остановить слез до утра,

Наверное, я как-то заболела психически. Ничто меня не радовало. Я только старалась скрыть от Николая свои переживания, но он очень тонко их чувствовал:

Вдруг однажды вбежал в нашу комнату товарищ Николая и закричал:

— Бегите к начальнику прииска, туда недавно приехал Никишов, вы сможете с ним поговорить!

Я побежала. Начальник прииска жил в отдельном доме, стоящем в огороженном участке. Недалеко от входной двери росли кусты. Я решила спрятаться в них, а когда выйдет Никишов, обратиться к нему. Мне его описали — маленького роста, в галифе с красными лампасами.

Ждала я часа два. Вдруг отворилась дверь и показала Никишов, окруженный охраной. Я сразу узнала его по описанию. Он направился к автомобилю. Испуганная, что могу его пропустить, я выскочила из кустов с криком:

— Товарищ Никишов, моя фамилия Слиозберг, вы в Москве обещали Новикову отпустить меня с Колымы!

Реакция была очень смешная: Никишов, очевидно, подумал, что я собираюсь его убить. Он закрыл лицо рукамя и закричал:

— Взять ее!

Меня сразу окружили военные. Я продолжала кричать:

— Я Слиозберг, вы обещали Новикову отпустить меня с Колымы!

Поняв, в чем дело, Никишов величественно произнес:

— Пусть едет, — сел в машину и укатил. Опять начали искать оказии в Магадан. Вскоре Николай узнал от шофера, приехавшего из Магадана, что Никишов в Магадане, завтра туда едет машина, меня могут взять. Николай спросил:

— Ты не боишься поездки? Не заболеешь опять? Боюсь ли я?! Да я пешком прошла бы эти 500 километров!

Ехать было легче, чем зимой, не было морозов, и я сидела не в теплушке, а на воздухе. Не помню, укачивало ли меня, вообще не помню, как я ехала. На прощание Николай сказал мне:

— Жди меня, я к тебе обязательно приеду. Тогда я совсем не поверила его словам, не думала о них. Но это сбылось, хоть и не скоро.

Секретарша Никишова приняла меня очень любезно, вспомнила моих сестер и невестку, велела мне подождать. Через полчаса в моих руках было разрешение на отъезд с Колымы с заездом в Москву на 14 дней.

Верочка

Я ждала посадки на пароход, который должен был увезти меня в большую жизнь после семи колымских лет.

Ко мне подошли две женщины с дочерьми. Женщины эти были из Эльгена. Одна, Софья Михайловна, — наш врач, другую я знала только в лицо. У Софьи Михайловны оставались на воле две дочери, и она ухитрялась даже из лагеря посылать им посылки и деньги, а освободившись, устроилась очень хорошо, так как была известна как серьезный детский врач и лечила детей у всего начальства. Она работала в трех местах, имела частную практику, и все заработанное посылала детям.

В 1945 году ее дочери, 13 и 20 лет, приехали к ней, а вот в июле 1946 года старшая из них, Верочка, уезжала на материк.

Лицо у Софьи Михайловны было все в красных пятнах, глаза заплаканы. Верочка, тоненькая темноглазая девушка, мрачно молчала.

Если Софья Михайловна была хорошо одета и походила на даму, то в ее спутнице, одетой в телогрейку и сапоги, с руками, изуродованными грубой работой, каждый узнал бы лагерницу. Она была явно растеряна и все говорила дочери:

— Надя, дай мне слово, что ты будешь учиться и оставишь свои глупости. Дай мне слово, Надя, ведь ты можешь погубить себя!

На это Надя целовала ее и говорила:

— Ну, я же сказала, мама, что буду учиться! А красить губы и танцевать — изволь, не буду, если это тебе так неприятно. Успокойся.

Софья Михайловна подошла ко мне с просьбой присмотреть за дочерью, которая едет на материк, чтобы привезти в Магадан бабушку, мать Софьи Михайловны. Я обещала присмотреть. В это время началась посадка. Мы попали в один трюм, на верхний этаж тройных нар.

Я целыми днями лежала на нарах и думала о том, как я встречусь со своими почти взрослыми детьми. Как объясню им, каким образом их мать и отец стали "врагами народа". От этих мыслей я почти не могла спать по ночам, а днем, прислушиваясь к разговорам, отвлекалась и иногда спала.

Однажды, проснувшись, я услышала разговор Веры и Нади. Они разбирали Верин чемодан и смотрели, что дала дочери Софья Михайловна. Очевидно, вещи были хорошие, потому что Надя сказала:

— Все-таки у тебя хорошая мать: ведь ей тоже нелегко, в трех местах работает, а тебе сколько накопила. Мать!

На что Вера ответила с поразившей меня горечью:

— Лучше бы она была бы хуже мать и больше человек.

— Ну, уж моя мама человек хороший, — сказала Надя, — это тебе всякий скажет. А что толку? Не понимает она меня! Как начнет: "Мы горели, мы боролись, мы целыми ночами спорили! А вы только нарядами и танцульками интересуетесь!" Я как-то сказала: "Вы за что боролись, на то и напоролись!" Так она побледнела, затряслась, я даже испугалась за нее: "Не смей говорить о том, чего не понимаешь!" Так что спорить, собственно говоря, тоже нельзя. И какая непрактичная! С таким образованием работает билетершей в бане. За целый год еле наскребли мне на билет, а уж одеться и думать нечего!

Надя очень скоро обзавелась поклонником, и простаивала с ним все дни, а порой и ночи на палубе. Любовь у них росла, как на дрожжах. Когда я попробовала с ней поговорить, она мне ответила, что она совершеннолетняя, а парень этот очень хороший и, наверное, она за него выйдет замуж. Возражать не приходилось.

Вера целыми днями лежала молча, иногда читала какие-то письма, иногда плакала. Ехали мы целый месяц, постепенно сблизились, и она рассказала мне свою историю.

В 1937 году, когда вместе с гибелью семьи кончилось детство Веры, ей было двенадцать лет. Воспоминания о жизни в семье казались ей лучезарными до неправдоподобности.

Отец Веры был самым знаменитым хирургом в небольшом южном городе, где они жили. Верочка любила приходить к нему в госпиталь, любила атмосферу восхищения перед мастерством отца, его властные распоряжения, его мягкость, доброту и счастливую усталость после работы. Он всегда говорил ей: "Ты будешь врачом. У тебя душа врача. У нас вся семья врачи — и дед твой, и отец с матерью".

Работа отца и матери была самым главным, к чему приспосабливалась вся жизнь семьи. Письменный стол отца был святыней, к которому Вера допускалась, чтобы вытереть пыль, но никогда ей в голову не пришло бы переложить листочек или переставить пробирку.

К отцу приходил университетский товарищ, завгорздравом, старый большевик. У него были какие-то неприятности. Он страстно доказывал что-то отцу. Верочка слышала слова: "Перерождение… Термидор…" Однажды отец пришел расстроенный и сказал матери: "Николай арестован".

Мать ужаснулась: "Где же правда, если такой, как Николай, считается врагом? Наверное, он прав — это перерождение". А отец ответил ей: "Я ничего не могу понять. Знаю одно: когда ко мне приносят человека с разбитым черепом, и я его снова делаю человеком, я прав. Хорошая у нас с тобой работа. Уж врач-то, если он честный врач, всегда прав".

Когда пришли арестовывать мать и отца, Верочка с ужасом глядела на отца, который сидел мрачный и молча смотрел, как рылись в его столе, листали книги, рукописи. Однажды, когда какой-то солдат встряхнул пробирку, он сделал невольное движение, метнулся к столу. Раздался окрик: "Сидеть!" Отец отвернулся от стола и все остальное время, два часа, которые длился обыск, сидел, согнувшись, и молчал.

Когда их увозили, мать, рыдая, обняла Веру и сказала:

— Верочка, береги Юлю. Она маленькая, она забудет даже свою фамилию. Я не найду ее. Береги ее, Вера. Отец положил руку на голову Верочки и сказал:

— Будь человеком, Вера, и береги себя. Ты ведь уже человек. Береги себя и Юлю.

Верочка осталась одна в страшной, разгромленной квартире, с плачущей пятилетней Юлей. Через полчаса приехала машина, и детей отвезли в детдома, но в разные. Веру оставили в их городке, а Юлю отвезли в детский дом под Горький.

У двенадцатилетней Верочки была цель жизни. Она разыскивала мать, отца и Юлю. С сестренкой она связалась довольно скоро. Ей сообщили адрес детского дома, и в ответ на ее умоляющее письмо одна из воспитательниц, Ольга Арсеньевна, начала писать ей, взяла под свое покровительство бедных сироток. (Потом Верочка узнала, что у Ольги Арсеньевны был арестован брат.)

Назад Дальше