— У вас есть сын?
— Да, — ответила я.
— Похож на отца?
— Очень.
— Хорошо хоть это.
Он поцеловал мне руку и ушел. Я вошла в свою квартиру, откуда меня уже не будут гнать милиционеры. Дома никого не было, и я могла, не сдерживаясь, плакать.
Плакать о муже, погибшем в подвале Лубянки в 37 лет, в расцвете сил и таланта; о детях, выросших сиротами с клеймом детей врагов народа, об умерших с горя родителях, о двадцати годах мук, о друзьях, не доживших до реабилитации и зарытых в мерзлой земле Колымы.
Рассказы о моей семье
О национальном чувстве
Я — еврейка.
Я — человек русской культуры. Больше всего на свете я люблю русскую литературу.
Еврейского языка не знаю. Религиозность мне чужда. Мама моя родилась в Москве, отец — в Смоленске, откуда был привезен в Москву в 13 лет. Отцы матери и отца были николаевскими солдатами, прослужившими в армии по 25 лет и получившими за это право жительства во всех городах, так что мир черты оседлости, мир еврейских местечек ни мне, ни моим родителям знаком не был. Я всегда ощущала Россию как свою Родину.
В молодости я была не похожа на еврейку и очень часто натыкалась на антисемитские высказывания. Например, когда мне было 15 лет, я жила с мамой в Кисловодске, где мама работала портнихой, в парке ко мне подошла женщина и предложила 20 билетов на ванны. Это был дефицит, и я с удовольствием купила ненужные ей билеты.
— Сегодня уезжаю, — сказала она мне, — да жалко, билеты не использовала. Некогда мне, а два часа бегаю по парку, ищу русское лицо — все жидовки попадаются, весь Кисловодск заполонили!
Я отдала ей деньги, а на прощание сказала:
— Должна вас огорчить. Билеты достались мне, а я еврейка.
Моя собеседница фыркнула и убежала.
Чтобы избежать подобных случаев, я всегда при первом знакомстве старалась как-нибудь упомянуть о своей национальности.
Я очень остро воспринимаю малейшее проявление антисемитизма. Беды еврейского народа меня глубоко трогают.
Знаете ли вы, что такое кантонисты? Наверное, очень смутно. Я сейчас приведу свидетельство Герцена, который столкнулся с этим страшным явлением и так написал о нем, как я, конечно, написать не могу. (Герцен А. Былое и думы. "Детская литература". 1976 г., с. 218.)
Разговор Герцена с офицером в вятской деревне.
"Герцен. Кого и куда вы ведете?
Офицер. И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну да про то знают першие, наше дело исполнять приказание, не мы в ответе, а по-человеческому некрасиво.
Герцен. Да в чем дело-то?
Офицер. Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают — не знаю. Сначала велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорит: "Беда, да и только, треть осталась на дороге (и он показал пальцем в землю)".
— Повальные болезни, что ли? — спросил я, потрясенный до внутренности.
— Не то чтобы повальные, а так, мрут, как мухи. Жиденок, знаете, этакий чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари — опять, чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятами делать?..
Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, какие я видел, — бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати лет еще как-то держались, но малютки восьми, десяти лет…
Бледные, изнуренные, с испуганным видом стояли они в неловких солдатских шинелях… обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их… И эти больные дети, без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу…
Я взял офицера за руку и, сказав "поберегите их", бросился в коляску. Мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь".
Так вот, оба мои деда были кантонисты. Отец матери, Шнейдер, умер задолго до моего рождения, а дедушка Арон Слиозберг жил с нами до моих десяти лет, и я очень любила его. Дедушка часто рассказывал о своем детстве моей няне и бабушке (маминой маме). Мне тогда было три-четыре года, он не думал, что я слушаю его рассказы и что-то понимаю, а я очень понимала. Я ночью не могла спать и все думала о том, как дедушку забирали от отца и матери, как он страдал, как боялся злых начальников! Моя старшая сестра добавила к моим страхам еще одно: она прочла мне главу из "Хижины дяди Тома", где продали маленького негритенка и мать убежала с ним через реку в Канаду, прыгая по льдинам от преследователей. В голове моей все перемешалось: бедствия еврея дедушки, бедствия негритянки Элизы. Я почему-то решила, что и меня могут отнять у мамы. Я ведь тоже не такая, как мои подруги- русские, я ведь какая-то бесправная! Этот страх долго мучил меня. Я почему-то об этом никому не говорила, но по ночам думала, боялась, страдала.
Еще увеличившим мои мучения был страх еврейского погрома. В 1906 году ждали погрома, прибегали какие-то женщины и рассказывали, что на окраине Самары уже собрались погромщики с портретами царя и крестами, с криками "Бей жидов, спасай Россию!". Что уже разбили и разграбили какие-то лавки и убили одного старика. Няня одела меня и сестренок и хотела нас увести к своим знакомым, которые согласились спрятать нас. Мой двоюродный брат Миша, студент, сбросил куртку и в белой нижней рубашке сел на табуретку у двери. В руках у него был топор. Мама уговаривала его спрятаться, пусть все грабят, но он упрямо повторял: "Первому, кто сюда сунется, проломлю топором голову".
Все время кто-то прибегал, рассказывал подробности: идут по Заводской, по Николаевской, идут, идут… Мама послала няню за извозчиком и поехала к губернаторше. Она шила на нее и неоднократно ездила к ней на примерки. Губернаторша не знала о погроме, ужаснулась маминому рассказу, позвала мужа, рассказала. Он вызвал полицмейстера. Говорили они по-французски, но мама поняла, что о чем-то спорили. Потом губернатор сказал: "Не бойтесь, полиция их разгонит". Их действительно разогнали, и погром не состоялся. Но в душе моей страх остался жить на долгие годы.
В 1909 году моего двоюродного брата Леву в третий раз не приняли в гимназию. Для того чтобы попасть туда еврею, надо было сдать экзамены на все пятерки, так как норма приема была 2,5 % от общего количества учащихся. (По этой же причине С.Я.Маршак не попал с первого раза в гимназию, хотя он всех поразил своими способностями.) Леву все ругали, но он, бедняга, обязательно получал четверку или тройку по какому-нибудь предмету и в гимназию не мог попасть. Он был на три года старше меня, но и мне уже исполнилось восемь лет, и нужно было думать о гимназии.
Рядом с нашей квартирой была частная гимназия Хардиной. Там был приготовительный класс, куда принимали девочек с 8 лет. Но мама меня не хотела отдавать в приготовительный класс, чтобы не платить за учение лишних 80 рублей за год. Читала я свободно, писала плоховато, но сестры могли меня подготовить, и мама хотела, чтобы я пошла учиться сразу в 1 класс.
Как-то утром я вышла поиграть с соседскими подружками, но они сказали мне, что играть сегодня не будут, так как идут сдавать экзамены в гимназию в приготовительный класс. "И я с вами", — сказала я и, не спросясь у мамы, отправилась в гимназию. Начался экзамен.
— Кто умеет читать?
Умели все, но я прочла уже несколько романов Жюль Верна и Майн Рида и, конечно, получила за чтение пятерку.
— Кто умеет считать?
Я знала даже таблицу умножения — память была хорошая. Опять пятерка.
— Кто умеет писать?
Это было хуже. Писала я очень плохо. Но я старалась что есть сил. Однако как-то посадила кляксу, потом вторую! Подошла учительница.
— Покажи, что ты накляксила?
Увы! Я получила за письмо тройку. Я была убита, ведь Леву не принимали в гимназию из-за четверок! (Я не знала, что в частной гимназии Хардиной нет нормы для евреев.)
— Последнее, — спросила учительница, — кто умеет читать стихи?
Все подняли руки. Учительница сначала велела читать другим девочкам, а потом вызвала меня.
— С выражением? — спросила я.
— Да, конечно.
Я читала "с выражением": вертела попкой, становилась на цыпочки, закатывала глаза, тонким голосом восхваляла ворону. Учительница засмеялась.
— Погоди-ка! — сказала она и кликнула учителей, пришедших на большую перемену в учительскую. — Подите-ка сюда, у меня здесь артистка завелась, стихи читает.
Меня поставили на стол. Тут уж я совсем разошлась, закрывала глаза, вертела попкой. Учителя смеялись. Помню одного старого учителя, он снимал очки, вытирал платком глаза и стонал: "Ой, не могу, ой, не могу".
Я кончила "Ворону и Лисицу" и спросила:
— Еще читать? — прочла "Стрекозу и Муравья" и готова была продолжать, потому что все смеялись и хвалили меня, но моя экзаменаторша прекратила представление, меня сняли со стола, и она сказала:
— Передай своей маме, что ты принята в гимназию. Очень довольная, я пошла домой, но вдруг меня пронзила мысль: "Ведь они не знают, что я еврейка! А у меня тройка по письму!"
Я вернулась в гимназию, прошла в учительскую. Учителя пили чай, сидя за столами. Я вежливо сделала реверанс в одну сторону, потом в другую.
— Извините, — сказала я, — я еврейка. Мне будет конкурсный экзамен?
Все засмеялись.
— Ничего тебе не будет, ты уже принята.
Очень довольная, я опять сделала два реверанса и ушла домой.
Одно из самых страшных впечатлений, повлиявших на мою детскую душу, было "дело Бейлиса". В это время мне уже было 11 лет. Папа каждый день читал вслух либеральную газету "Русское слово". Там печатались речи прокурора (Виппера), адвокатов (забыла фамилии), допросы свидетелей обвинения и защиты.
Обвинялся Бейлис в убийстве мальчика лет десяти Андрюши Ющинского с целью добычи его крови для изготовления мацы.
В общем, обвинялся весь еврейский народ в убийстве христианских младенцев в ритуальных целях. Царское правительство и черносотенные газеты горячо поддерживали это дикое обвинение. Русская интеллигенция встала на защиту Бейлиса.
Суд шел с присяжными заседателями, которых специально назначили из малограмотных крестьян в надежде, что их легко сагитировать против чуждых им евреев, распявших Христа.
Но защита так блестяще работала, что сумела доказать: мать Андрюши (Вера Чеберяк) сама была причастна к убийству сына (она была членом преступной шайки, которую Андрюша грозил выдать полиции). Присяжные заседатели поняли придуманность обвинения Бейлиса и вынесли оправдательный приговор.
Я помню до сих пор чувство бесконечной благодарности к русской интеллигенции и любви к Короленко, писавшему в защиту Бейлиса…
Я помню, как после известия об оправдании я с папой вышла на улицу, и как подходили малознакомые люди, евреи и русские, обнимали нас и поздравляли. Это было счастье.
Казалось, революция как метлой смела с души все национальные чувства. Какая разница, кто мы: евреи, русские, татары или китайцы.
Увы! Предстояло еще пережить и звание "безродных космополитов", и процесс "убийц в белых халатах", и даже расцветшую в наши дни "Память".
Юдель Рувимович Закгейм
Я написала почти обо всем, что видела, что пережила. Почти. Но я не написала об одном, о своем муже. Как только начинала писать — сердце разрывалось. Думала:
"Потом напишу, сейчас не о таком больном…"
Недавно по телевизору я увидела свалку останков (кладбищем это не назовешь). Это были убитые заключенные, "враги народа"… И вдруг показывавший поднял один череп. Голый череп с круглой дыркой во лбу над глазом. Мне показалось, что это череп моего мужа. Всю ночь я не могла спать. Перед глазами стоял муж с пулевой раной во лбу.
Сейчас уже почти никого не осталось в живых, кто знал бы его! Кроме меня. Я все откладывала воспоминания, защищалась от них. Больше откладывать нельзя. Мне уже 88 лет, если я не напишу о нем — не напишет никто.
Но сердце-то разрывается! Пусть рвется. Я начинаю писать.
Юдель родился в 1898 году в очень религиозной семье в городе Витебске. В доме говорили только по-еврейски. Учиться мальчика отдали в еврейскую школу, ведь в гимназии по субботам надо было писать, а это большой грех. Однако кто-то из учителей оценил большие способности мальчика и уговорил отца после окончания школы отдать сына в гимназию.
Я впоследствии нашла его гимназический табель. По всем предметам 5, по русскому — 2 или 3. Однако года за два он овладел русским языком. В это время началась первая мировая война. Закгеймы стали беженцами. Они поехали в Самару, где Юдель окончил гимназию. После революции он переехал в Москву и поступил на биофак пединститута им. Крупской.
Очень быстро проявились необыкновенные способности Юделя. Он от природы был блестящим оратором, и в институте его использовали как пропагандиста. Выходец из религиозной среды, он блестяще знал Библию, историю религий, однако стал убежденным атеистом. Его общественным поприщем стала пропаганда атеизма. Закгейм, как и многие другие в этот период, искренне считал, что мораль коммунизма несравненно выше морали, которая закрепляется религией.
В 1925 году в институт поступило письмо из ЦК партии с просьбой прислать кого-нибудь в Московский университет для преподавания политграмоты. Послали Юделя, не дав ему окончить институт. Так он оказался преподавателем университета даже без справки о высшем образовании, но это его мало заботило.
В 1931 году он уже был доцентом кафедры диалектики природы, одновременно выполняя обязанности доцента кафедры истории и философии и кабинета естествознания (так записано в его трудовой книжке). В 1935 году кто-то проверял научную подготовку преподавателей, и вдруг выяснилось, что Закгейм не имеет даже высшего образования! Ректор университета, который хорошо знал Юделя, вызвал его к себе и приказал за три месяца написать и защитить диссертацию. Задача почти невыполнимая. Дело в том, что у Юделя было одно свойство: он великолепно рассказывал, но очень трудно писал. Стоило ему сесть за стол с ручкой, как мысли куда-то разбегались, он никак не мог их стройно расположить. Тут на помощь решила прийти я.
У нас с ним было в обычае, после того, как уснут дети, мы ходили гулять, и он мне рассказывал о своей работе, о своих лекциях, о проблемах науки. Ничего интереснее для меня не было, чем эти его рассказы, я даже начала немного смыслить в естествознании. И вот мы решили работать вместе. Он составил план диссертации и главу за главой рассказывал мне. Я конспектировала, потом переписывала и отдавала машинистке. Юделю оставалось только отредактировать перепечатанное. Приказ ректора был выполнен, диссертация написана, и через три месяца он ее защитил. Называлась она "Развитие физиологии высшей нервной деятельности в XVIII веке". Постановление комиссии было: "Присвоить Закгейму звание кандидата биологических наук, предложить продолжить работу и представить на звание доктора наук". Увы, жить ему оставалось менее года.
Через много лет мой сын хотел в архивах университета найти эту диссертацию, но не смог.
Юдель был очень горячим отцом. Перед дочкой он вообще был бессилен. Часто, когда он готовился к лекции и сидел над книгами, она подходила к отцу и заявляла:
"Хочу играть в лошадки". Он беспрекословно откладывал книгу, сажал ее на шею и скакал по комнате.
— Ты портишь ребенка, — говорила я.
— Ей так интересно скакать на лошади, а мне так приятно чувствовать ее толстые ножки на своей шее!
К сыну он очень внимательно приглядывался. В его головке, в его бесконечных "почему" он часто улавливал серьезные мысли, которые казались ему признаками одаренности мальчика.
Вспоминаю один случай. Шурик заболел и лежал в кроватке с температурой 38 градусов. Я сидела около него. На мраморном столике рядом с кроватью лежал градусник.