Вот и сейчас с целью отвлечения от печали Николай Николаевич начал исполнять жизнерадостную кавалерийскую песню, но не заметил сам, как перешел на странную и не очень-то веселую импровизацию.
«Как же получилось, как же оказалось, почему в раздоре Само-па-ло-вы? – пел корнет. – Бедный, бедный Сталин, вождь ты мой несчастный, батюшка родимый, милый удалец».
Тут следует заметить, что Николай Николаевич помимо обычного для того времени сыновнего уважения к Сталину и преклонения перед его гениальными качествами питал еще к вождю самую обыкновенную жалость, то есть относился чуть ли не по-отечески, как к своему ребенку, отторгнутому от родителей бесчеловечной судьбой, или как к сироте. Иногда ему казалось, что вождя совсем замытарили его соратники и министры, а также 220 миллионов советских людей плюс все прогрессивное человечество. Конечно, чувств этих он боялся, таил их, но вот иногда они вдруг вырывались через корнет-а-пистон.
«Люди, дорогие, вы не крокодилы, отчего чураетесь дружбы и любви? Тетушка Мария, свой станок несчастный запускай потише, не мешай другим. Дорогой парикмахер, милый Самопалов, вспомни, как Марию нежно ты ласкал, вспомни про дитятю, подели жилплощадь, законы общежития соблюдай во всем. Не пиши ты Сталину, милая Мария, не мешай несчастному думать и творить. Пожалей, голубушка, знаменосца мира, милого, родимого сына и отца», – так пел корнет.
– Тема вождя у вас великолепна, – сказал кто-то за спиной Николая Николаевича.
Трудно, невозможно описать состояние Николая Николаевича в следующий момент. Физические его действия были крайне неприглядны: во-первых, он выронил корнет, во-вторых, упал на пол, в-третьих, пукнул, в-четвертых, попытался спрятать свой инструмент под валик тахты и, наконец, только в-пятых, – обернулся.
Перед ним в нерешительной позе стоял человек с двумя авоськами в руках. Из авосек что-то темное капало на паркет.
– Что? Что вы сказали? – воскликнул Николай Николаевич.
– Не волнуйтесь, – сказал человек, – я просто сказал, что вы очень трогательно и оригинально выразили тему вождя. Такой трактовки я еще не слышал.
– Откуда вы знаете, что я выражал? Что это за парадоксы?
– Просто я понимаю и люблю музыку, – очень серьезно сказал человек с авоськами.
– Значит, вы понимаете язык моего корнета? – Николай Николаевич все еще вел диалог на повышенных, чуть ли не визгливых тонах.
– Да.
– Вы композитор?
– Нет.
– Кто вы такой?
– Я Вениамин Федосеевич Попенков.
Николай Николаевич замолчал и уставился на пришельца. Тот стоял перед ним, субтильный, нечистый и очень вонючий, в затертой бахромчатой пиджачной паре, однако из хорошего довоенного сукна «ударник», в гимнастерке под пиджаком, человек без единого ордена или планки, но с двумя довоенными значками – «МОПР» и «Ворошиловский стрелок». Николай Николаевич больно ущипнул себя сзади – все напрасно, это была тяжелая роковая явь.
– Поймите, – прервал тишину тот, кто назвался Попенковым, – то, что вы играли, очень близко мне. Это моя жизнь, мои чувства, мои страдания. Возьмите этих Самопаловых, к которым так трогательно обращался корнет, я их не знаю, должно быть, это прекрасные, прекрасные (прекрасные! – выкрикнул он) люди, но неужели они не могут поладить? А то, что вы играли о Сталине, это вот здесь, – он указал подбородком на область сердца.
– У вас что-то капает из сеток, – мрачно сказал Николай Николаевич, в душе его дрогнули все струны.
– Немудрено, – кротко улыбнулся Попенков. – Это мясо, – он поднял правую руку, – а это рыба, – он поднял левую руку. – Omnea mea mecum porto, в переводе – все мое ношу с собой.
– Вы из заключения? – спросил Николай Николаевич.
Надежда на спасение еще теплилась в нем.
– Нет, – ответил Попенков, – с врагами народа никаких, даже родственных связей не имею.
Николай Николаевич почувствовал себя раздавленным, жалким, почти голым, почти рабом.
– Что вам угодно? – все еще хмурясь, цепляясь все еще за свою должность, спросил он.
– Николай Николаевич, товарищ Николаев, – жалобно проговорил Попенков, – я к вам не только как к человеку, не только как к музыканту, но и как к управляющему домами. Вы прекрасный, прекрасный (прекрасный! – гаркнул он) человек!
Тут он присел и взглянул снизу на Николая Николаевича глубокими впадинами своих глаз, и словно жар пустыни коснулся Николая Николаевича, такова была печаль этих глаз. В следующий момент Попенков, оставив на полу авоськи, подпрыгнул высоко, даже, пожалуй, слишком высоко, бешено потер руки и приземлился.
– Николай Николаевич, я прошу приюта, крова, крыши над головой в одном из вверенных вам домов.
– Но вы же знаете о паспортном режиме, – жалко пролепетал Николай Николаевич, – и потом, куда же я вас поселю, все и так заселено сверх мочи.
– Николай Николаевич, я раскрою карты, я расскажу вам все, – быстро заговорил Попенков. – Я шел сюда издалека, я много пережил, я летел сюда, подгоняемый верностью и любовью к одному человеку. Вот уже год... то есть, простите, вот уже неделю я живу в котловане Дворца Советов. И вот наконец я нашел в себе мужество прийти к нему. Карты на стол – я говорю о замминистре товарище З.! Дело в том, милый Николай Николаевич, что я несколько раз спасал З. жизнь. Я жертвовал собой ради него, и он говорил мне: Вениамин, приезжай ко мне, будешь моим другом, братом, частью меня самого. И вот я пришел, и что я вижу – жена, молодая красавица, красавица (красавица! – выкрикнул он), антикварные гарнитуры... Я очень обрадовался за него. Но З. меня не узнал, больше того, он даже испугался меня. Я не понимаю, как можно пугаться меня, маленького жалкого человека. Короче, З. показал мне на дверь. Поверьте, я не осуждаю его, З. – замечательный, замечательный (замечательный! – крикнул он) человек, я понимаю его – ответственный участок работы, умственное и физическое перенапряжение, молодая жена и т. п., но что мне теперь делать, ведь это была моя последняя надежда.
Попенков присел снова на корточки и глянул на Николая Николаевича снизу вверх, и если бы управдомами имел хоть небольшое представление о географии нашей планеты, он сравнил бы печаль его очей с древней печалью Месопотамии или выжженных солнцем холмов Анатолийского полуострова. Но поскольку у него не было предмета для сравнения, неопосредствованная печаль этих очей подействовала на него сильнее, чем на какого-нибудь ученого географа или историка.
– Вот вы говорите, что страдали, что жили в котловане, и все-таки я не знаю, где вас поселить, – дрожащим, срывающимся голосом сказал Николай Николаевич. – Ведь вы понимаете, я не могу резонно повлиять на З., ведь это птица не моего полета...
– Да-да, и не моего тоже, – поддакнул Попенков.
– Он же живет-то у нас просто, знаете ли, из своего рода чудачества, да еще из-за того, что жена его любит дореволюционные лепные потолки, по сути дела, он живет здесь, на Фонарном, просто из-за своего демократизма, и я уж не знаю, как с вами-то быть, товарищ Попенков, – Николай Николаевич растерялся вконец.
– Да вы не смущайтесь, – ободрил его Попенков, – я ведь неприхотлив. Любое подсобное помещение. К примеру, ваш подъезд, он обширен и прекрасен...
– В подъезде нельзя, участковый, знаете ли, очень суров. На дворников я еще могу повлиять, но участковый...
– А-та-та-та-та-та, а-та-та-та-та-та, – звонко щелкая языком, задумался Попенков. – А-та-та-та-та-та... Лифт! Ваш отличный просторный лифт! Меня бы это вполне устроило.
– Лифт – место общего пользования, – пробормотал Николай Николаевич.
– Ну, разумеется, – подтвердил Попенков, выпрямляясь. – Поверьте, я никому не буду мешать. Вы мне дадите раскладушку, и я буду ставить ее в лифте только тогда, когда удостоверюсь, что все в сборе, что все птички уже в гнездышках, а в шесть утра я уже на ногах и лифт к общим услугам. В случае крайней ночной надобности, «Скорая помощь», или, скажем, из органов товарищи придут, я моментально освобождаю лифт, выпархиваю из него. Идет? Ну, ну, Николай Николаевич? Я вижу, вы уже согласились. Ну, последнее усилие. Вспомните, дорогой, о чем пел ваш корнет-а-пистон. Люди дорогие, вы не крокодилы, отчего чураетесь дружбы и любви.
– Ну, хорошо, раскладушку я вам дам, но вы уж извольте помнить, что лифт – место общего пользования, – заворчал Николаев; всегда он так ворчал, когда шел кому-нибудь навстречу. – Пойдемте, товарищ Попенков.
– Подождите! – воскликнул Попенков. – Давайте помолчим. Такие минуты надо фиксировать.
Николай Николаевич в полной уже расплывчатости, словно под гипнозом, молча зафиксировал эту минуту.
Затем они вышли в переднюю. Клавдия Петровна выглянула из кухни и замерла, раскрыв рот, глядя, как муж ее лезет на антресоли за раскладушкой. Попенков скорбно взирал на нее уже с лестничной площадки.
– Вот вам раскладушка, – буркнул Николаев. – Учтите, рассчитана только на одного: пружины слабые.
– Николай Николаевич, вы прекрасный, прекрасный (прекрасный!) человек. – Попенков с раскладушкой под мышкой стал спускаться.
– Скажите, а как вы попали ко мне? – спросил вслед Николаев.
Попенков обернулся.
– Обычным путем. Да вы не волнуйтесь, Николай Николаевич, о вашем корнете я никому. Ни гугу, могила. Ведь я понимаю, у каждого есть свои маленькие тайны, вот я, например...
– Вы уж меня, пожалуйста, в ваши тайны не посвящайте, – мрачно сказал Николаев, покосившись на авоськи, из которых продолжало что-то капать.
Закрыв дверь, он напустился на Клавдию Петровну:
– Ты что же, мать, двери не закрываешь, когда тебя просят?
– Коля, дружок, побойся бога, замкнула я, как взялся ты играть, и цепочку повесила.
– Что же он, в окно влетел, что ли?
– В самом деле, – ахнула Клавдия Петровна, – не в окно же. Может, и впрямь я запамятовала, закрутилась по кухонным вопросам. Старею, Коля, склероз, видать... А кто таков-то?
– Из органов, – буркнул Николай Николаевич, чтобы пресечь дальнейшие расспросы.
Супруга у него была натренированная и затихла.
В этот вечер некоторые из жильцов, проходя в лифт, замечали в темном углу парадного скорбную фигурку с двумя авоськами и с раскладушкой, а некоторые проходили, не замечая. Попенков приветствовал жильцов смиренным наклонением головы. Когда последний жилец, легкомысленная Марина Цветкова, ловко ускользнув от провожающего офицера, поднялась в лифте к себе на этаж, и когда офицер перестал колобродить по подъезду и возмущаться коварством Марины, Попенков опустил лифт, поставил в нем раскладушку, поел немного мяса, немного рыбы и принял горизонтальное положение. В этом положении он с чувством глубокой благодарности подумал об управдомами Николаеве, с легкой симпатией о Марии Самопаловой, которую знал пока только по песне корнета, с легкой укоризной о замминистре З., с легким волнением о его молодой красавице жене, с легкой игривостью о быстроногой Цветковой Марине, а затем погрузился в мечты.
Мечты его были необузданны, почти фантастичны, но о них мы пока распространяться не будем, скажем только, что если для всех людей сон – это сон, со сновидениями или без, то для Попенкова сон – это как бы своеобразный разгул мечты.
Утром, ровно в шесть, Попенков очистил лифт и встал в своем углу, смиренно приветствуя выходящих из дома жильцов. Так было на следующий день, на третий, на пятый, на десятый...
Естественно, поползли всякого рода слухи, домыслы, предположения, но в конечном счете все это стекалось в домовую контору и там останавливалось.
Между Николаевым и замминистром З. произошел разговор такого рода.
– Послушайте, товарищ майор, – сказал З., – этот тип из подъезда, он ничего вам обо мне не говорил?
– Он говорил, что не раз спасал вам жизнь, – ответил Николаев.
– Очень многие люди спасали мне жизнь, но вот этого я что-то не помню, – задумался З., – нет, решительно не помню.
– Может быть, еще спасет, – предположил Николаев.
– Вы так считаете? – опять задумался З. – А он не опасен? А то, знаете, сам я не из трусливого десятка, но милиционер мой волнуется.
(На площадке замминистра постоянно дежурил старшина милиции Юрий Филиппович Исаев.)
– Я думаю, он не опасен, – сказал Николаев, – что в нем опасного? Несчастный человек, тонкий, разбирающийся в искусстве.
– Ну, тогда пусть, – махнул рукой З.
Вот, собственно говоря, и все, на этом заканчивается первая глава. Следует только еще сказать, что к Попенкову скоро все привыкли, а многие даже прониклись сочувствием. Вскоре он стал вхож в некоторые квартиры.
Он умел слушать людей, сопереживать, и довольно большая часть жильцов раскрыла перед ним свои души. Правда, рабочий класс во главе с водолазом Фучиняном косился на Попенкова и близко к себе не подпускал.
Справка техника-смотрителя
Двойная дверь дома № 14 открывается наружу, ширину имеет 3 метра 52 сантиметра, высоту 6 метров 7 сантиметров. Дверь изготовлена из древесной породы, называемой «дуб», имеет с двух сторон медные ручки в виде пресмыкающегося животного «змеи».
Над дверью имеется фонарь в сетке из цветного металла, сетка состоит из 24 ячеек, лампочка (100 в.) цела.
Примечание. Дубовая поверхность обеих створок двери имеет резное изображение виноградного фрукта, сильно пострадавшее в нижних частях. В трех сантиметрах от наружной ручки вырезанная острым предметом надпись из трех букв скрыта тремя параллельными надрезами по приказанию домовой конторы, однако при внимательном рассмотрении читается.
Пройдя через двери, мы имеем перед собой овальное помещение, т. н. парадное, площадью примерно 178,3 кв. метра. Цифра приблизительна, поскольку точную квадратуру овала измерить столь же трудно, сколь квадратуру круга. Высота куполообразного потолка «парадного» в высшей точке 16,8 метра. Пол представляет кафельную мозаику ориентального, точнее, мавританского характера (консультация в Институте востоковедения). Пол имеет повреждения плиточного фонда в размере 17,2 % к общему числу плиток.
С потолка свисает на металлическом шнуре люстра– плафон в виде древнегреческой амфоры с ручками (консультация в Музее им. А. С. Пушкина).
Бездействует и представляет собой угрозу для жизни, ввиду износа шнура, но в связи с отсутствием в домовой конторе соответствующих лестниц-стремянок (12 м) не может быть ликвидирована для передачи в музей.
Освещение «парадного» осуществляется через посредство четырех плафонов, по два с каждой стороны, каждый плафон имеет по три патрона для электроламп. Из двенадцати ламп действуют восемь. Свет рассеянный, мутно– желтый. Дальний правый плафон поврежден (разбит) с левого угла, отчего образуется луч, упирающийся в нишу, расположенную по левую руку от двери на расстоянии 1,25 метра от последней. Ниша имеет сводчатый верх, высоту 2,5 метра, ширину 1,5 метра. Ранее в нише помещалась полая чугунная скульптура императора Петра I, от которой сейчас остались лишь сапоги высотой 1,1 метра, именуемые еще ботфортами (консультация в журнале «Октябрь»).
Окраска стен на уровне 1,6 метра – темно-синий колер, масляная краска с применением олифы. Выше и по всему куполу фрагменты сильно пострадавших фресок (1914 г. н. э.), как то: кудри, конечности, складки одежды, женские молочные железы и т. п., элементы древнегреческой мифологии (консультация в журнале «Октябрь»).
Примечание. Справа и слева по стенам на темно-синем фоне имеются меловые надписи и рисунки, затертые по приказанию домовой конторы, хотя никому данные надписи и рисунки не мешали.
Дневное освещение «парадного» осуществляется через посредство шести окон с цветными витражами, по три окна с каждой стороны. Окна стрельчатые, высотой 4,5 м, шириной 0,5 м, расположены на высоте 0,7 м от пола на расстоянии 0,8 м друг от друга. Витражи левой стороны отражают ориентальный, точнее японо-китайский сюжет, как то: гейши, рикши, водоносы, чайные домики, канонерские лодки (консультация Общества советско-китайской дружбы).
Окна правой стороны отражают средневековый франко-германский сюжет, как то: рыцари, менестрели, прекрасные дамы, животные, лошади, холодное оружие (консультация Общества советско-французской дружбы). Нижняя часть второго левого витража укреплена листом фанеры размером 0,5 м х 0,9 м, нижняя часть первого правого витража укреплена картоном 0,5 x 0,9.