– Простите, – притворно смущался Попенков, – я хотел сказать, что не будет большой беды, если мы примем решение ликвидировать никому не нужный пышный, аляповатый, так называемый парадный ход, через который когда-то ходили присяжные поверенные и прочие слуги буржуазии; и направим поток жильцов через так называемый черный, а на самом деле вполне удобный и даже более целесообразный ход.
– Это конечно... оно, конечно, резонно, – мямлил Николаев, – да уж больно узок так называемый черный ход. Вот я с моими габаритами проникаю через него только путем усилия, а в случае покупки кем-нибудь рояля или чьей-нибудь кончины, как пронести рояль или гроб?
– А окна на что? – воскликнул Попенков, но, спохватившись, засмеялся. – Впрочем, что это я, – окна, конечно, для вас неприменимы... Постойте, постойте, окна вполне можно использовать для подъема рояля или для спуска гроба. Кронштейн, блок, крепкий канат – вот и все! Вы меня понимаете?
– Смело, смело, – забормотал Николаев, – смелое решение проблемы, но...
– Об остальном не беспокойтесь, милый Николай Николаевич, мнение жильцов я беру на себя. А вы ни о чем не беспокойтесь, спокойно себе музицируйте, ха-ха-ха! Ну, понимаю, понимаю, молчу, молчу!
Таким образом, был заколочен парадный ход и перекрыта капитальной стеной беломраморная лестница. Из дверных ручек-змей родственник Гога изготовил для Зиночки вполне аристократические канделябры. Для выхода из фешенебельной квартиры вначале использовались окна, а впоследствии, когда жильцы привыкли к новому статусу, парадный ход был открыт, но только уже для личного пользования семьи Попенковых.
Так был завершен первый этап, и, хотя на него ушло довольно много лет, Попенков был доволен, ходил спокойный, гордый, но в глазах его по-прежнему стоял тяжелый желтый жар, вековая мечта и тоска Тамерлана.
Иногда по ночам он прерывал наслаждения и задавал своей подруге вопросы:
– Довольна ли ты своей судьбой, Зинаида?
Сказочно пышная Зинаида потягивалась в подобострастной истоме.
– Я почти довольна своей судьбой, довольна на 99 и 9 десятых процента, а если бы ты...
– Я понимаю твою мятущуюся душу, понимаю все величие этой одной десятой, – говорил он и начинал бурно клокотать, а через некоторое время спрашивал: – Но понимаешь ли ты меня?
Зиночка, теперь уже довольная на 99 и 99 сотых процента, отвечала:
– Мне кажется, что я понимаю тебя и всю красоту твоей мечты. Ты, как могучий дух, преобразил этот заплеванный вестибюль в величественный чертог, в эстетический храм нашей роковой страсти, ты не похож на всех этих серых обыденных мужчин, на замминистров и милиционеров, врачей, парикмахеров и водолазов, которых я знала до тебя, ты смерч огня и стали, могучий и гордый дух, но иногда, Вениамин, я теряюсь, твои загадочные слова все еще непонятны мне...
– Какие же это слова? – возбужденно хохотал Попенков.
– Ну, например, вот эти слова, которые ты говоришь в порыве страсти – бу жизахоку ромуар, тебет фелари...
– Кукубу? – вскрикивал Попенков. Диалог на некоторое время прерывался.
– Да, вот эти слова, что они значат? – слабо спрашивала Зиночка потом.
– Ха-ха, – благодушествовал Попенков, – ведь ты же знаешь, что я не какой-нибудь заурядный человек, да и среди птиц я отличаюсь определенными качествами. Я – Стальная Птица. Это наш язык, язык стальных птиц.
– Ой, как интересно! Как это меня волнует! Стальная! Птица! – задыхалась Зиночка.
– Кукубу! – вскрикивал Попенков. Диалог вновь прерывался на некоторое время.
– А есть ли еще подобные? Существуют ли еще в мире такие, как ты? – возобновляла разговор Зиночка.
– Не так много пока, но и немало. Ранее предпринятые попытки, к сожалению, рухнули, думаю, что это результат половинчатых мер, топтания на месте. Чиви, чивихол фарар, ты понимаешь?
– Почти.
– Пока мы вынуждены ходить в пиджаках и ботинках и шепелявить по-английски, по-немецки, по-испански. Вот и мне приходится пользоваться великим и прекрасным, правдивым и свободным, чтоб его черт чучумо роги фар! Но ничего, придет время! Какие я силы чувствую в себе! Какое предназначение! Ты знаешь, – шептал он, – я – главная Стальная Птица...
– Ты главная! Главная! Главная! – задыхалась Зиночка.
– Кукубу! – вскрикивал Попенков.
– Поделись со мной своими планами, моя Стальная Птица, – нежно лепетала после паузы Зиночка.
Попенков выбегал из будуара и возвращался в чугунных сапогах на босу ногу.
– Я все могу, – говорил он, расхаживая вокруг ложа, – я все устрою, как захочу. Вначале я завершу свой маленький эксперимент с этим маленьким шестиэтажным домом. Я всех их засажу за ткацкие станки, всех этих интеллигентов. Они все у меня будут ткать гобелены, все эти Самопаловы, Зельдовичи, Николаевы, Фучиняны, Проглотилины, Аксиомовы, Цветковы...
– Цветкова тоже? – сухо спросила Зиночка. – По-моему, с Цветковой следует поступить иначе.
– Ха-ха-ха, тебе нужна Цветкова? – покровительственно засмеялся Попенков. – Бери ее, крошка.
– Спасибо, – сокровенно улыбнулась Зиночка.
– Что ты хочешь с ней сделать? Фучи элази компфор трандирацию? – спросил Попенков.
– Фучи эмази кир мадагор, – ответила Зиночка.
– Кекл федекл? – расхохотался Попенков.
– Члок буритано, – хихикнула Зиночка.
– Мути халоги ку?
– Лачи артуго холеной.
– Буртль?
– Холо олох, ха-ха-ха! – дико, как кобылица, взревела Зиночка.
– Кукубу! – вскричал Попенков.
Пауза и молчание, хотение и вожделение, шебуршание и осквернение, омерзение, гниение, возрождение и самозарождение, трепыхание, глотание, поглощение, исторжение, задушение, уничтожение живого, легкого такого, с походкой теленка, с глазами олененка, с яблочными грудками, с глазами-изумрудками, с сердцем-апельсинчиком и с таинственной душой доброго человека – уничтожение!
А между тем глава кончается, и годы идут, стареют некоторые особы, а некоторые растут и на мягких подушках, на потных кулачках видят любовь и высшую школу, рекорды и славу, земные дары, и никто не видит смерти, а, наоборот, все видят картины жизни, и никто во сне не слышит, как тихо гудит, поднимаясь и опускаясь, казалось бы, бездействующий лифт, и даже доктор Зельдович спит теперь крепко, а теплые вещи до зимы упрятаны в сундук, под нафталин.
Ночной полет стальной птицы
а) Обращение к Медному Всаднику.
Отсель грозить ли думал шведам?
Ну-ну. Вот этот город заложил на зло
надменному соседу? Ну-ну. Всего делов —
то – флот, Полтава, окно в Европу.
А знаешь ли ты, кто перед тобой? Я —
Стальная Жиза Чуиза фонт! Мне
памятников не нужно – я сам
летающий памятник. Захочу и
проглочу, захочу – помилую! Не помилую,
не надейся. Съем тебя, Петр Алексеевич.
б) Обращение к памятнику Юрию Долгорукому.
Я лошадь вашу съем, шашлыки сделаю
из вашей лошади. В «Арагви» вашу
лошадь – на кухню! А вас я уже съел.
в) Обращение к памятнику Тысячелетия России.
Тоже мне дата – жалкая тыщонка!
Что это за людишки в рясах, в
мантиях, в доспехах, в камзолах, во
фраках? Всех расплавлю и сделаю
кашу из бронзы, и будет здесь памятник
бронзовой каше! А я ее буду есть.
г) Обращение к памятнику Аврааму Линкольну.
Не важничай, Абрашка! Негров
освободил? Нечего этим гордиться.
Никаких возражений – на помойку!
А на помойке я тебя съем.
д) Обращение к памятнику Варшавскому гетто.
Ну, тут и разговаривать нечего! Всех
в печь, а Мордехая Анилевича уже съел.
е) Превращение в спутник Земли и обращение ко всему человечеству.
Говорит спутник Земли Стальная
Птица. Все ваши искусственные спутники
я уже съел. Уважаемые, большой сюрприз готовится,
большая чистка, очистка планеты
от памятников прошлого. Прошлого не будет,
будущего не будет, а настоящее я уже
съел. Уважаемые, дисциплинированно поедайте
памятники! Теперь памятник у вас один – оча-
ровательный спутник Стальная Птица. Готовьте
насесты, от каждого города по насесту, иначе я
вас съем.
Воспоминания врача
Он пришел ко мне и пожаловался на аппетит. Живот действительно был раздут и весь в синих линиях. Ушел от меня аппетит, сказал он. Так вы действуйте через милицию, дерзко посоветовал я. А как же пищеварительный тракт, спросил он. Действительно, некоторые заклепки кишечника разболтались, болты дребезжали, а иные сварные швы поползли. В конце концов, я не инженер и мы живем не в научно-фантастическом романе, а в обыкновенной советской действительности, заявил я ему и умыл руки. Ну хорошо, Зельдович, в конце концов окажетесь здесь, сказал он и хлопнул себя по вздутому животу. Я открыл окно и предложил ему очистить помещение. Он вылетел в окно. Полет был тяжелым, иногда он проваливался, как самолет в воздушных ямах, но потом вдруг стремительно взмыл и исчез. Конечно, я понимаю, что за смелость надо платить, но перспектива оказаться у него в желудке, в этом стальном мешке, прямо скажу, мне не очень улыбается.
Справка техника-смотрителя
За истекшие годы в результате перестройки цокольного этажа, а также в результате почти беспрерывных ритмических сотрясений правого угла бывшего вестибюля происходит разрушение фундамента и оседание правого угла дома № 14 на манер итальянской башни в городе Пиза (консультация в Обществе СССР – Италия). Сточные воды из вновь возникшей автономной канализационной системы активно размывают грунт.
Ситуация аварийная, можно сказать, спасайте, люди добрые! Представитель фундамента, краеугольный камень, в личной беседе заявил, что они смогут продержаться не более двух месяцев.
Настоящим предупреждаю и, пользуясь случаем, заявляю на основании вышеизложенного, что при дальнейшем наличии отсутствия действенных мер по организации спасения дома № 14, который люблю и обожаю, сниму с себя полномочия техника-смотрителя и в состоянии душевной дисгармонии покончу с собой посредством пеньковой веревки.
Партия корнет-а-пистона
Тема: Из окон корочкой несет поджаристой, за занавесочкой мельканье рук...
Импровизация: Рушится фундамент, наползают тучи, словно ива, клонится наш родимый дом. Наклонился, родный, словно башня в Пизе, точат его воды, сточные притом. Молодые жители, старые герои, не подозревая, проживают в нем. Будет катастрофа, сердце сильно бьется, руки опустились, горе в животе...
Конец темы: Спасайте, люди добрые!
Глава четвертая
Вновь возвращаясь на путь строго хронологического повествования, должен сообщить, что от начала повести прошло ровно восемнадцать лет. Те перемены, которые произошли за это время в жизни общества, известны каждому читателю, поэтому распространяться о них нечего. Продолжу унылое свое дело и буду плести паутину сюжета, ту паутину, в которую, сами того не ведая, попали мои герои, в которой они до поры до времени нежатся, подставляя ласковому майскому солнцу свои изумрудные животики.
Замечательным майским вечером старший сын парикмахера Самопалова Ахмед, ставший к тому времени очень известным, почти фантастически знаменитым молодым писателем, одним из тех кумиров молодежи, что разъезжают в маленьких машинах марки «Запорожец» и появляются всегда именно в тех местах, где их не ждут, этот самый Ахмед Львович Самопалов возвращался к себе домой на Фонарный переулок. Автомашину свою «Запорожец» Ахмед недавно загубил и продал в утиль, поэтому возвращался домой пешком. Возвращался он разгоряченный баталиями в Центральном Доме литераторов, все еще бурно полемизируя в уме с оппонентами.
«Не вышел номер, старик, не помер, – думал он. – Ну, хорошо, вы блокируетесь, приходите, гады, сидите, хихикаете, подзуживаете, мешаете вести игру, так? И в заключение выставляете против меня какого-нибудь своего подкованного подонка, так? Вам кажется, что и удар у него сильный, и хорошая защита, да? Вы уже крест поставили на Ахмеде Самопалове, верно? Шиш вам, мне достаточно двух перекидок, чтобы нащупать его слабину, вижу прекрасно, что крученые в правый угол стола он не тянет. Бью ему сначала пару сильных справа – тянет, укорачиваю – тянет, тут я ему закручиваю в правый угол и, если даже он каким-то чудом вытянет, сразу подрезаю слева и привет от Бени, очко в мою пользу. Деятели тоже мне, гении, ракетку правильно держать не можете, пупсики!»
Тут вдруг Ахмед ахнул, дернулся, схватился за сердце, потом за пульс, потом закрыл глаза, потом открыл их, потом щипнул себя за ногу.
По другой стороне улицы в тени, в голубом морском озоне вышагивал редкий экземпляр человеческой породы, долгоногое, синеокое, загорелое, сексапильное, светлое, задорное – девушка. Ахмед забарабанил про себя боевой литературный гимн, потому что это шел идеал, кумир, боевая лошадка молодой московской прозы 1965 года, тайная мечта всех владельцев автомашины «Запорожец», начиная еще с патриарха Анатолия Гладилина.
Не знаю, как получится в печатном тексте, но сейчас я пометил страницу своей рукописи цифрой 88. Это вышло совершенно случайно и знаменательно, ибо 88 на языке радистов означает любовь, что обнародовано поэтом Робертом Ивановичем Рождественским.
Ахмед Львович отбарабанил гимн и решительно рванулся.
– Ниночка! Вот так встреча! Давно приехала? Наших видела? – крикнул он, изображая неслыханную и абсолютно товарищескую радость.
– Здравствуйте, Ахмед Львович, – засмущалась девушка, замедляя шаги, краснея и опуская глазки долу.
«Популярность, жуткая популярность, чудовищная известность», – бешено пронеслось в голове Ахмеда.
– Ну, как там наши? Как загорела, вытянулась, просто взрослая женщина, – ласково зажурчал он, беря девушку под локоток. – Давно оттуда, Ниночка?
– Ну как же, Ахмед Львович, какая же я Ниночка, меня Алей зовут, я Аля Цветкова с вашей же площадки, – залепетала девушка, – а ваших я утром видела, и Льва Устиновича, и тетю Зульфию, и тетю Марию, и тетю Агриппину, и Зураб меня на мотоцикле утром катал... А вот вас я уже пять дней не видела, Ахмед Львович.
Вполне понятно, что она не видела его так долго. Ахмед Львович вот уже пять суток не ночевал дома, а все вращался в литературной среде, играя в кости, в буру, в преферанс, в подкидного, в кинга, в девятку, в пинг-понг.
– Боже мой, да вы, значит, Аля, Маринина дочка! – воскликнул Ахмед. – Что же с вами случилось за эти пять дней?
– Да вот сама не знаю, что случилось, – ответила Аля. – За пять дней, видите, какая стала. Мужчины проходу не дают, а ваш брат Зураб каждое утро на мотоцикле катает. На прошлой неделе и подойти не давал к мотоциклу, даже пальчиком дотронуться до него не разрешал, – всхлипнула она.
– Ну знаете, ну знаете, ну знаете, Аля, Аля, Алечка, Алечка, – забормотал Ахмед и подумал: «Зурабке в случае чего мотоциклом по голове».
Они шли уже по Фонарному переулку, и сама судьба катила им навстречу в виде веселого сосредоточенного старика на роликовых коньках с задорно вздернутой бородкой, с длинным шестом, которым он вздувал люминесцентные фонари, как будто это были газовые фонари блаженной памяти XIX века, и фонари загорались под солнцем, которое тоже, как судьба, сидело на трубе дома № 14, свесив худенькие ножки в полосатых чулках, покуривая и подмигивая, и небо было синим, как их ярко-синяя судьба, и без единого крестика, без единого бомбардировщика, допотопно счастливое небо с маленькими оранжевыми уголками.
– Ну а книжки ты мои читала? – вспомнил вдруг Ахмед про свое положение в обществе.
– Как же, читала, – ответила Аля. – Мы их в школе проходили. Наш преподаватель литературы Бровнер-Дундучников ваши книжки разбирал и очень вас ругал, а я ему сказала, что вас люблю.
– Что? – вскричал Ахмед, сильно сжимая Алин локоть.
– Да, я так ему и сказала. Я люблю творчество Ахмеда Самопалова за то, что он интересно ставит вопрос об отчуждении личности. А потом у нас была совместная конференция по вашему творчеству с фабрикой мягкой игрушки № 4, и все работницы этой фабрики сказали, что вы интересно ставите вопрос об отчуждении личности, а Бровнер-Дундучников ничего не мог сказать. Я, можно сказать, только из-за этой общности интересов поступила после школы работать на фабрику мягкой игрушки № 4.