— Ваше право, — махнул я рукой.
Молодой человек вышел на паперть, истово крестясь.
— Какое бесстрашие перед лицом тысячелетий! — прошептал Аверченко. — Позовите его! Я сам не решаюсь.
Я позвал молодого человека.
Он послушно перелез через ограду и сел с нами на скамеечку среди голубиного воркующего стада.
Дальше произошло недоразумение, ибо молодой человек оказался фанатически верующим и никак не мог взять в толк, чем так восхищен его собеседник. Пипифакс он купил по дороге к обедне, ибо туалетная бумага дефицит, это и дураки знают.
— Тот, кто идет против силы, тот всегда праведник.
— Против и дураки ходят, — уклончиво сказал молодой человек, который заканчивал, как выяснилось, духовную семинарию. — А дураки часто злы и не правы…
— Юродивые? Злы?
— Юродивые не были дураками. Они притворялись. Как вы сейчас.
— Простите, это очень сложный и темный вопрос, но мы уклоняемся от темы… Я просто хочу пожать вам руку и сказать, что ваше лицо напоминает мне Джордано Бруно на костре!
— Хорошо, что не Коперника, — мрачно сказал молодой семинарист, распихивая туалетную бумагу по карманам. — Хотите рулончик? — предложил он, делясь по-христиански дефицитом. Правда, один рулончик никак не влезал в карман, а ехать в трамвае с таким товаром молодому человеку явно не хотелось. Трамвай — не церковь, можно и на коварный девичий язычок нарваться.
— Он меня провоцировал? — спросил Аверченко, когда молодой человек удалился.
— Не похоже.
К нам подошел милиционер.
Он явно привык к сумасшедшим на вверенной ему территории, поэтому не оробел, когда я начал объяснять ситуацию:
— Это тело русского писателя эмигранта Аверченко. Он на Литераторских мостках закопаться хочет — только и всего.
— Не положено, — сказал милиционер и потянул носом. — Проходите, граждане!
— Вот мой писательский билет, — очень вежливо сказал я. — А господин действительно иностранец. Он специально прилетел, чтобы посмотреть на могилки Добролюбова и Белинского.
— Не положено, не могу, — сказал мильтон. — Они сохнут.
Я подмигнул ему и вдруг ткнул пальцем себе за спину, гаркнул Аркадию Тимофеевичу:
— Глядите! Какая птичка удивительная летит!
Он инстинктивно оглянулся, а я в тот же миг сунул мильтону пятерку. Тот так же мгновенно ее спрятал.
— Ладно, мистер-твистер, если уж специально прилетели из-за границы… Пойдемте. Сопровожу.
И он повел нас от ворот к дыре в ограде и, набивая цену, рассуждал о том, что не так-то просто нынче попасть на Волково кладбище. А вот на Новодевичье в Москве пропускают тоскующих родственников только по спецудостоверению МВД СССР.
— Странное время для просушки — июль, — заметил Аверченко.
— Почему? — удивился страж порядка. — Во-первых, вчера был дождь, а во-вторых, весь коллектив отправлен на прополку моркови в подшефный колхоз.
— Кто на прополке, жмурики? — поинтересовался я.
Мильтон с нами распрощался у дырки в ограде.
Я достал закурить.
— Смерть… смерть… — тихо сказал Аверченко. — И знаете… некрасива она ужасно. Вот тут Господь дал промах. Конечно, без смерти нет нравственности, но зачем он ее такой некрасивой сделал?
— Рождение тоже ужасно некрасиво. Ну, полезли? Поздно уже…
Мы пролезли в дырку и вышли к абсолютно сухой, усыпанной прошлогодней листвой дорожке.
— Хочу Власа проведать, — тихо сказал Аверченко.
— Кто такой? — не понял я.
— Да был дружок у меня. Дорошевич, фельетонист. Он перед смертью Чуковского пугал. Тот пришел его навестить и все допытывался: Что, Влас Михайлович, в ближайшее время делать собираетесь? А он помирать собирался и сказал дотошному Корнею, что будет слонов кормить рисовой соломой, они у него перед дворцом по бархатной дорожке ходят…
— Сумасшествие изображал?
Аркадий Тимофеевич посмотрел на меня неприязненно и сказал:
— Прятался он от НИХ — можно ни о чем не думать, ни за что не отвечать… Спасительный прием.
— Вообще-то, — сконфузился я, — этот прием и у нас используют… Правда, не по своей воле…
Могилу Дорошевича нашли быстро. Похоронили его в месте весьма почетном, между Добролюбовым и Белинским. Благодаря этому соседству могила, видимо, и сохранилась.
Аверченко тихо постоял и наконец вымолвил:
— Хоронили его рабфаковцы. На санках в тусклый февральский день гроб провезли через весь город… Пойдем отсюда, Виктор Викторович.
Аверченко ссутулился и вообще сник.
— И я один перед концом был. Некому было сказать последние мысли, чувства и жалобы умирающему в ясном сознании художнику, не умеющему и не желающему простить миру уродства жизни…
Когда вылезли назад через ограду и отдышались, Аверченко сказал:
— Это какое-то трупохранилище, а не кладбище. Ах, простите! — с этими словами он снял с меня черный французский берет, купленный мною как раз в Праге, и ласково поцеловал в темя.
— Зачем вы? Я не привык и…
— Славный вы человек. Дай вам Бог всего такого…
Продмаг нашли открытым. Взяли две бутылки кефира. Выпили.
Полегчало.
— Есть еще одна мечта. Мне в полицейский участок попасть, околоточным воздухом подышать. Крепкий дух, но приятный. Тут тебе и сапогом кожаным, и махоркой, и вообще. Родной это дух, братец вы мой возлюбленный, околоточный. Ни на какой букет его не променяешь!
— Подышим мы с вами этим духом. Чует мое сердце, подышим, — пробормотал я. — Он, дух, в принципе не изменился, только лошадями не пахнет. Да и махрой из того букета уже не пахнет. Остальное — точь-в-точь.
Я начал ловить такси. Но его опять не было.
— Не беда, — успокаивал меня Аверченко. — У меня был опыт: как-то пьяненькими мы с Тэффи арендовали похоронную дрогу во Флоренции или Фьезоле, не помню уж, и прокатились на ней за пять лир. Я всю жизнь в душе скандалист!
— А в жизни давно покойник… — мой язык не мог удержаться, чтобы не нарушить мирный настрой моего гостя.
— Вот дам сейчас в ухо!
Дал он мне в ухо или нет?
6
Вернулись домой, прихватив по дороге все что положено.
После ста граммов у Аркадия Тимофеевича возникла маниакальная тема — еврейский вопрос.
— Вас, Виктор Викторович, жидом обзывали в прессе?
— Нет, не называли. И отстаньте, Бога ради! Примите вот снотворное.
— А всякие разные Земщины и Колоколы с истинно русским постоянством из нумера в нумер уверяли десяток своих подписчиков, если и десяток у них был, что сатириконцы — это жиды без всякого национального чувства и достоинства. Моя главная ошибка — острословие. Конечно, Пуришкевич дрянь, но иногда образно выражался. А у Столыпина мне весь его слог нравился, уж ежели брякнет, то… своими ушами из его уст слышал такое: Говоря тривиально, в Думе сидят такие личности, которым хочется дать в морду! Смак какой, а?… Стендаля-то, значит, читали?
— В юности.
— Бейль заметил, что остроумие живет не более двухсот лет. И утверждал, что к тысяча девятьсот восьмому году Вольтер не вызовет даже ухмылки. А вот Отец Горио всегда будет Отцом Горио. Увы, это так.
— Чтобы вас проверить, нужна мелочь: почитать Вольтера и Отца Горио. Увы, на такие подвиги я уже не способен.
— Вы оптимист или пессимист, Виктор Викторович?
— Пессимист, Аркадий Тимофеевич.
— А я даже помирал оптимистически. Правда, последние дни в могиле чувствовал себя, как Столыпин в сентябре девятьсот седьмого года. Вроде бы крепко лежу, ан и под лопатками и над грудной клеткой почва совсем-совсем разрыхлена… Вы были в Венеции?
— Нет.
— Именно там я был счастлив, ибо бесконечно далеко от меня был Петроград, холод, грабежи, грязные участки, глупые октябристы, мой журнал, корректуры, цензурный комитет и неумолкающий телефон…
— Вы писали мемуары?
— Нет. Мемуары сочиняют или для самооправдания, или от творческого бессилия. Мне не в чем оправдываться. Я чист перед человечеством. И на нехватку творческой потенции не имел повода жаловаться. Думаете, для акта самовоскресенья не требуется творческих сил?
— Вы обыкновенный самозванец или банальный долгожитель. Достоверно известен только один случай самовоскресения. Но Христос уже через три дня сквозанул из могилы на небеса. А вы сколько в земле провалялись? С двадцать пятого года! Ого!
— Вы мне не верите?
— А черт с вами, воскресли и воскресли… Помню ваше фото двадцатого года на форзаце Кругов по воде. Сходство весьма отдаленное. Но есть. В абрисе. Правда, нет того мягкого лица, губки истончали, плечи, прямо скажу, не плотные. И даже уши похудели.
— Так я и до смерти от ностальгии исхудал и сморщился. Ностальгия — отвратительное слово. Для самой русской из всех мировых скорбей нашли такое нерусское слово. Оно само — как пощечина. Позорнее льюиса. Если, конечно, брать добровольную, а не вынужденную эмиграцию.
Мы продолжали пить. Аверченко с интересом смотрел телевизор.
Какой— то поэт орал перед камерой про свою любовь к светлому гению Пушкина. Подлец или просто идиот?
А любезный гость шмыгал носом и утирал глаза рукавом.
Диктор заговорил про аграрные комплексы.
— В мое время аграрным движением называли разгром крестьянами с последующим сожжением усадеб каких-нибудь дворянчиков. А нынче красным петухом в отечестве не пахнет? — не унимался Аверченко.
Ответить я не успел.
Раздался телефонный звонок. Звонила бывшая судовая буфетчица и моя закадычная подруга Мария Ефимовна Норкина.
Она просила меня прийти: умерла Мимоза.
Это было горькое горе для Ефимовны, ее сожительницы Ираиды Петровны Мубельман-Южиной и меня.
7
Порт Бейра расположен в устье рек Пунгве и Бузи. Там жарко и водятся мухи це-це. Мы грузились хромовой рудой. Пыль.
Уже на отходе голые черненькие ребятишки с воплями и кривляньями приволокли на судно голенькую, малюсенькую обезьянку. Пятый пункт этого примата я до сих пор не знаю — макака она, павиан или недоразвитая горилла.
Мария Ефимовна дала черномазым ребятишкам одну старую юбку на всех и каждому по паре лещей под зад. И макака уплыла с нами в океаны новой жизни.
Добряк доктор под натиском Ефимовны выделил макаке судовой лазарет, сделал укол глюкозы с аскорбинкой и вымазал тварь зеленкой. И процедура и зрелище не для слабонервных. Обезьяне все эти заботы тоже не понравились. И она искусала лекаря, ассистирующую ему Марию Ефимовну и даже боцмана-дракона, который явился с амбициозными претензиями в адрес Мозамбика и всей Юго-Восточной Африки. Матерый морячина — не без оснований — ожидал, что макака будет гадить на палубу и вообще бузить.
— Сам ты, боцман, дурак, — сказала Мария Ефимовна, зализывая свежие укусы. — И шутки твои дурацкие! Животное просто не любит, когда до него дотрагиваются. Как мимоза.
Вот так и родилось для этой оторвы нежное имя.
Характер у Мимозы оказался вздорный. Она любила кидать в доктора калом. Забиралась на верхотуру, садилась одной ягодицей на электровыключатель, хваталась одной рукой за подводок, а в другой держала дерьмо. Когда дверь в лазарет открывалась, Мимоза со снайперской точностью влепляла доктору в лоб продукт своей жизнедеятельности. Доктор проявлял выдержку и доброту.
У доктора были свои планы насчет макаки.
Дочь его училась в хореографическом училище, но он-то знал, что у девочки ненормальный разворот бедер, и с возрастом это может всплыть, и тогда не бывать ей балериной Большого театра. При училище был зооуголок. И Мимоза предназначалась для уголка в целях некоторого подхалимажа.
Через месяц в морях и океанах Мимоза окрепла, покрылась симпатичной шерсткой, перестала кусать всех подряд, но физиономия у нее на веки вечные осталась какая-то жутковатая, даже сатанинская.
Доктор привез макаку в Ленинград и подарил ее хореографическому училищу. В зооуголке были только банальные ужи, морские свинки, белые мыши и птички. Макаку приняли с восторгом — и будущие балерины, и педагоги. Посадили Мимозу в нишу от паровой батареи, нишу прикрыли сеткой от матраца. Но обезьянка устроила истерику, потому что к клетке не привыкла. Тогда ее привязали на коротком поводке к ножке тяжелого стола.
Утром зооуголок представлял из себя необыкновенное зрелище. Отвязавшись, Мимоза открыла загон с ужами, те выползли, а нет для обезьян ничего страшнее змей. Потому макака пошла носиться по верхам и разнесла в пух и перья птичьи клетки. Ужи забрались в аквариум, ну и т. д. — сумасшедший дом в Ноевом ковчеге на улице Росси.
Естественно, терпеть такое сатанинское существо в балетном воспитательном заведении не оказалось возможным. И Мимозу взяла к себе Мария Ефимовна Норкина. Ее хлебом не корми, но дай потешиться с любой чертовщиной.
Как вы, вероятно, уже заметили, моя старинная подружка — женщина грубоватая, воспитывалась в детдомах и на улице, в морях с осьмнадцати лет. Но, как недавно выяснилось, происходит по прямой линии то ли от воевод Шуйских, то ли от князя Серебряного.
Вообще— то Мария Ефимовна не просто грубоватая дама, а нормальная сволочь. Однако последние полвека нас с ней связывают такие интимные узы, что отрицательного в ней я просто не замечаю, вернее, закрываю на это глаза. Как и Ираида Петровна Мубельман-Южина.
Где и как сошлись и подружились старушенции, не знаю. Ясно только, что действует тут диалектический закон единства противоположностей. Ежели Ефимовна перелает любого боцмана или продавщицу продмага, то Ираида являет собой эталон петербургской интеллигентки, говорит с французским прононсом, сохраняет лорнетку и цыганскую шаль дореволюционных времен. Любимое воспоминание ее связано с лавровым листом. В семействе никогда не покупали лавровый лист в лавке колониальных товаров, так как ее троюродного дядю Сумбатова-Южина поклонницы заваливали лавровыми венками после каждого спектакля, и проблем со специями не возникало.
Старушенции сожительствуют с тех пор, как Ефимовна стала на мертвые якоря в Питере.
Мимоза отдала концы от туберкулеза аккурат в ночь с пятницы на субботу. Выслушав скорбную новость по телефону, я сказал, что приду, но не один.
— Приходи хоть с Анной Герман, — сказала морячка угасшим голосом и брякнула трубку.
— В мои времена весной в Париже все порядочные дамы оказывались брюхатыми, — говорил между тем известный в свое время юморист.
— У нас тоже. И порядочные, и непорядочные. Закон природы.
— Всегда любил женщин, мон шер. Эх, какая это радость в жизни!
— Кроме того, они хорошее снотворное. А если вы не перестанете поливать себя моим капитанским одеколоном, я брошу вас на произвол судьбы.
— Родной мой, я же чувствую, что от меня нафталином тянет! А мы, как я слышал, к дамам собираемся.
— Перегаром тянет, а не нафталином. А дамы мои привыкли к любым запахам.
8
До Фонтанки мы добрались без приключений.
Жила Мария Ефимовна напротив цирка в типично достоевском доходном доме, где в каждой коммуналке по тридцать персон.
Вход в квартиру со второго двора, где бочки-контейнеры с мусором, гниют еще новогодние елки, валяются устаревшие газовые плиты и торжественно стоит третий год почти целый унитаз.
И над всем этим безобразием щеголеватые, на железе плакаты:
Работай ТОЛЬКО в спецодежде и каске.
Складирование материалов ПРОИЗВОДИТСЯ
в строгом соответствии с правилами тех. без.
А ниже еще одна жестянка:
Ответственный за техническое
состояние мусорохранилища…
— Это сколько же металла-то пошло на всей необъятной родине, ежели над каждой свалкой такие, гм, аншлаги висят.
— Много, — сдержанно сказал я. — Это называется наглядная агитка.
Перед Аркадием Тимофеевичем я уже всякий стыд потерял и потому чувствовал себя в своей тарелке. Да и пьяны мы с ним были в лоскутья. Но в силу того, что мяса на покойнике было много больше, чем на мне, он еще не впал в угнетенное состояние, а я уже впал. И потому стал раздражаться.