Канарис был достаточно откровенен сам с собой, чтобы признать: да, у Гиммлера и Мюллера хватает доказательств, позволяющих арестовать его, выдвинув обвинение в измене. Но этих же доказательств, очевидно, хватит и для того, чтобы любой непредвзятый суд, и прежде всего суд потомков, признал, что предателем Германии, ее врагом он никогда не был. Врагом фюрера, врагом национал-социализма – да! Но вопрос: что из этого следует?
Да, Канарис сочувствовал, а в какой-то степени даже содействовал заговорщикам-генералам, поднявшим бунт против фюрера в июле 1944-го. Он знал, что некоторые офицеры из его ведомства устанавливают прямые контакты с английской разведкой, а через нее – с высокопоставленными чиновниками из Лондона. Он буквально вытащил из петли нескольких офицеров, на которых уже были заведены досье в кабинетах Мюллера и которые, не возьми он грех на душу, давно оказались бы в подвалах гестапо…
Однако при всем этом Канарис не считал себя ни отступником, ни предателем, поскольку делал все это во имя Германии, нынешней и будущей, в истории которой Гитлер – всего лишь случайная, хотя и весьма трагическая, нелепость.
"Фюрер – трагическая нелепость германской истории. Как и Сталин – трагическая нелепость в истории России. А что, неплохая мысль, точнее, неплохое было бы название для исторического исследования; точнее, даже не название, а основная идея изысканий".
"Шелленберг! – вдруг вспомнил адмирал. – Надо бы с ним поговорить. Странно, что до сих пор ты не попытался сделать этого. В последнее время ты почему-то отстранил его от себя или сам отстранился. Но, как оказалось, очень уж не ко времени".
Если Кальтенбруннер затеял что-то серьезное, то бригадефюрер должен знать. И только он способен подать знак: "Спасай свою душу!" Если такой знак и в самом деле последует, тогда, может быть, действительно стоит прислушаться к совету Франка Брефта и на какое-то время скрыться на одной из подпольных квартир?
"Шелленберг! Только Шелленберг! – взмолился он на шефа внешней разведки СД, как обреченный – на лик Иисуса. – Следует немедленно наладить контакт с Шелленбергом! Тем более что выглядеть эта попытка будет вполне естественно".
Именно бригадефюрер СС может стать самым откровенным источником информации о заговоре против него. Только он действительно способен послать за ним "спасательную шлюпку" с надежными гребцами на борту. Шлюпку, которую он уже не решится отвергнуть, как недавно отверг помощь Франка-Субмарины. Хотя пока что Вильгельм не был уверен, что помощь Шелленберга окажется надежнее и праведнее.
И лицо адмирала просветлело, как лицо мальчишки, предавшегося своим излюбленным мечтаниям о далеких странствиях. Начальник VI управления Главного управления имперской безопасности вдруг предстал в его восприятии в образе некоего ниспосланного судьбой спасителя.
Одно время Шелленберг тянулся к нему, как обычно новички тянутся к профессионалу – к старшему, более опытному коллеге. Канарис не раз вспоминал об их совместных конных прогулках с великосветско-шпионскими разговорами, как, впрочем, и об их совместных поездках в Испанию, Венгрию и Португалию. До сих пор им удавалось находить общий язык если не по всем, то уж, во всяком случае, по большинству вопросов. Причем во время этих встреч Шелленберг казался адмиралу куда агрессивнее настроенным против Гитлера, чем он сам и вообще чем он мог себе представить. Ни один другой чин СД или вермахта, не говоря уж о гестапо, никогда не позволял себе столь пространно и аргументированно излагать антигитлеровские убеждения и столь откровенно говорить о фатальной ошибке истории, поставившей во главе возрождающегося рейха такое военно-политическое ничтожество.
При этом Канарису и в голову не приходило, что "юный Вальтер" способен провоцировать его подобными разговорами на откровенность, чтобы затем пополнять этими откровениями свое досье. Как и самому Шелленбергу не было смысла опасаться начальника абвера. То есть того единственного человека, которого и в самом деле следовало остерегаться.
* * *
Уснул он в ту ночь лишь на рассвете и проспал почти до девяти утра. А выпив чашку кофе и немного придя в себя, решил тотчас же позвонить Шелленбергу.
Адмирал подошел к телефону, поднял трубку, однако набрать нужный номер долго не решался. С тех пор, как он оказался отстранен от руководства абвером, звонить прежним соратникам становилось все труднее.
Впрочем, Канарис и не собирался упрекать их: самое благоразумное, что мог сделать сейчас любой из них, так это держаться в тени, стараясь ни под каким предлогом не засвечиваться в кругу "людей адмирала". И, видит Бог, большинству это удавалось.
Канарис понимал, что здесь особое значение будут иметь первые слова, которыми он начнет разговор. Но вот незадача: он то снимал трубку, то вновь клал ее на рычаг, а нужная, ключевая фраза все не приходила и не приходила.
"Операция "Бернхард"! – вдруг осенило адмирала. – Ты можешь… да нет, ты просто обязан поинтересоваться у Шелленберга ходом этой операции, и даже попытаться получить хоть какие-то сведения о ее направленности, размахе и, конечно же, об успехах. В конце концов, фюрер приказал тебе возглавить штаб по экономической борьбе при Верховном главнокомандующем, так что повод для звонка найден".
Канарис помнил, что под кодовым названием "Операция "Бернхард"" скрывалась широкомасштабная акция по подрыву финансового положения Великобритании. Несмотря на то что операция эта проводилась с особой секретностью и детали ее были недоступны даже для него, шефа абвера, адмирал, тем не менее, знал, что в секретных цехах сразу двух целлюлозно-бумажных заводов – в Судетах и в Рейнской провинции – было налажено производство фальшивых фунтов стерлингов.
Следует отдать должное мастерам-фальшивомонетчикам: их творение отличалось отменным качеством. Фальшивые фунты стерлингов выглядели настолько естественно, что распознать их в большинстве случаев не удавалось даже специалистам ведущих лондонских банков. Зная об этом, фальшивомонетчики от СД совсем обнаглели и наладили выпуск денег в огромных объемах.
– Мне нужен бригадефюрер Шелленберг, – наконец решился адмирал. Однако имени своего не назвал.
На том конце провода замялись. Адъютант не мог понять, кто звонит, а потому не знал, как реагировать. Потребовать, чтобы собеседник представился, тоже почему-то не отважился: случайные люди к его шефу не пробиваются.
– Господина бригадефюрера нет, – как-то нечетко доложил он, хотя и пробовал чеканить каждый слог.
– Здесь адмирал Канарис. Мне бы очень хотелось услышать голос бригадефюрера.
– Я обязательно доложу бригадефюреру о вашем желании услышать его голос, господин адмирал, – заверил его адъютант. – Однако смогу это сделать только после его появления в служебном кабинете.
– Как долго он может отсутствовать? – поинтересовался Канарис, пытаясь уберечь себя от унизительного перезванивания.
– Мне это неизвестно. Предполагаю, что бригадефюрер появится через полчаса-час.
– Возможно, через час я позвоню еще раз, – суховато предупредил Канарис. И уже исключительно для себя пробубнил: – Хотя и не уверен в этом.
А ведь, судя по всему, адъютант Шелленберга уже знает, что ты не просто в опале, но и находишься за шаг от виселицы, подумалось адмиралу. Иначе он вспомнил бы, что ты в более высоком чине, нежели его шеф, а потому обязан сказать: "Я попрошу бригадефюрера, чтобы он позвонил вам".
26
В момент, когда трубка вновь легла на рычаг, адмирал уже решил для себя, что во второй раз Шелленбергу он не позвонит.
"Не судьба, – сказал он себе. – Следует подождать. Не исключено, что офицер попросту соврал: на самом деле бригадефюрер находился в своем кабинете, но приказал не связывать его с тобой. Ну откуда, – тотчас же остепенил себя адмирал, – Вальтеру было знать, что ты позвонишь ему? Если распоряжение "не связывать" и последовало, то касалось оно всех, кроме разве что самого фюрера, ну и еще, может быть, Гиммлера".
А вот Франка-Субмарину, этого гонца из прошлого, он все же воспринимал как черную пиратскую метку, независимо от того, кто его там на самом деле подослал.
"Если ты решил, что уходить в подполье не собираешься, тогда прислушивайся к звону колокола. Гиммлер долго ждать себя не заставит. Да и вряд ли Шелленберг решился бы сказать тебе что-либо существенное. К тому же неизвестно, посвящают ли его в свои планы Гиммлер, Кальтенбруннер и "первый мельник" рейха. Можешь не сомневаться, что о твоих с Шелленбергом конных прогулках им обоим известно не хуже, чем твоим соседям".
– Вам еще глинтвейна, мой гран-адмирал? – появилась в двери Амита Канария.
– Спасибо, не надо.
– Тогда я немного поработаю в саду.
– Нет.
Амита умолкла и устало – не пытаясь ни разгадать его намерения, ни отделаться от него – смотрела на адмирала. Но он томительно отмалчивался.
– Понадобится еще что-нибудь?
– Нет.
Амита умолкла и вновь посмотрела на адмирала. Односложность ответов ее не удивляла. К ним, как и ко всему прочему, что было связано с ее адмиралом, испанка давно привыкла. Порой Канарису казалось, что эта женщина вообще уже не способна удивляться чему-либо в этом мире. Даже если бы ей вдруг явился сатана, она спокойно спросила бы его: "Вам чего – вина, пунша или яичного глинтвейна?" При этом даже не перекрестилась бы.
Канарис сел на жесткий, обшитый толстой бычьей кожей диван и с той же односложностью то ли попросил, то ли приказал:
– Подойди. Посиди.
Амита улыбнулась губами бордельной богини и, виляя бедрами, величественно уселась рядом с ним, но на таком расстоянии, чтобы адмирал не мог дотянуться до нее рукой. Так она садилась всегда, с тех пор, как они познакомились. Но когда Вильгельм подсаживался поближе к ней, никогда не отстранялась. Так было и на сей раз.
Канарис обнял ее за плечи, потерся подбородком о ее пышное плечо, потянулся губами к шее. Прошло несметное количество лет, а тело этой красивой женщины все еще пахло морем и солнечным пляжем Гран-Канарии. Но самое главное – оно по-прежнему оставалось соблазнительным и податливо-доступным.
В последнее время адмирал все чаще просил Амиту посидеть рядом с ним, и сама ее близость, воспоминания, которые эта близость навевала дурманящий запах сотворенного морскими волнами, южным солнцем и канарскими ветрами тела – все это возвращало его в молодость. Еще года два назад такая близость всегда заканчивалась любовными играми. Теперь пятидесятивосьмилетний адмирал явно поостыл к ним. Зато потребность видеть Амиту, ощущать ее, с вампирской сладострастностью впитывать ее успокаивающую, обволакивающую тело и душу энергию становилась все более навязчивой. И ничего поделать с этим Канарис не мог. Да и не хотел.
– Вы устали, мой гран-адмирал.
– Смертельно.
– На Канарских островах все выглядело бы по-иному.
– На Канарских островах – конечно же, по-иному, – покорно, бездумно согласился адмирал, хотя раньше подобные предположения вызывали у него ироничную ухмылку.
– Нам давно следовало уехать на Канары, гран-адмирал. Грех было отказываться от такой возможности.
– Следовало уехать, – безропотно согласился адмирал, понимая, что ссылки на его службу флоту и рейху, на всевозможные обстоятельства в прошлые и в нынешние времена в разговоре с Амитой смысла не имели.
Эта женщина, это дикое порождение Канарских островов, по-прежнему пребывала вне времени и обстоятельств. Правда, существовало еще пространство, но и оно ограничивалось для нее на карте мира только двумя точками: той, на которой они с адмиралом в данную минуту находились, и той, где – будь адмирал, по мнению Амиты, благоразумнее – должны были бы находиться: то есть на одном из Канарских островов.
Едва оказавшись в Берлине, Амита начала соблазнять его бегством на "острова предков". Ее мучила ностальгия, донимали берлинские холода и сырость. Ей хотелось библейского рая в шалаше. "А почему бы и нет? Если никто не сомневался, что Канарские острова – рай земной, то почему бы время от времени на них не появляться шалашам беглецов из ада?" – парировала она все более несмелые и неубедительные возражения своего патрона.
– Плохо, что мы не уехали на Канары еще тогда… – Амита никогда не расшифровывала, что скрывается за этим ее понятием, этой ее временной и смысловой недосказанностью – "тогда". А Канарис никогда и не пытался уточнять. "Еще тогда" так и оставалось загадкой их общих воспоминаний, тайной их авантюрного прошлого.
– Все у нас как-то не получалось… уехать.
– Это все война. Она началась слишком давно и так же давно должна была бы завершиться, – нежно поводила Амита ладонью по затылку адмирала.
– Давным-давно должна была бы завершиться, – согласился адмирал. – Вот только раньше мы с тобой об этом не думали.
– Очевидно, потому, что мы с вами были слишком молоды, а когда люди молоды, они думают только о том, о чем позволительно не думать.
– Только о том, о чем позволительно… – по своей давнишней привычке отвечал адмирал повторением двух-трех слов из сказанного Амитой.
– Но ведь на Канарах войны нет. Там ведь все еще нет войны, правда?
– Все еще нет, кажется…
– Там и не может быть войны! – убежденно молвила Амита. – Какая может быть война на Канарах?
– Такое даже невозможно себе представить, – явно подыгрывал ей адмирал.
– Да там никогда и не было войн, со дня их Господнего Сотворения. Кто в этом мире способен воевать на Гран-Канарии, Лансароте, Тенерифе, Йерро, Пальме или Фуэргевентуре?! – с ностальгической восхищенностью в голосе она произносила название каждого из островков своего немыслимо далекого во времени и пространстве архипелага.
– На Канарах война попросту невозможна, – с грустью в голосе признал Канарис. – Не найдется генерала, не говоря уж об адмирале, который бы решился развертывать военные действия на этих священных островках.
– Ты ведь не посылал туда свои корабли или субмарины? – вдруг встревожилась дочь Гран-Канарии.
– Ни одного судна.
– Я всегда знала, что ты у меня самый мудрый из всех гран-адмиралов.
То ли в свое время Канарис так и не смог объяснить Амите, что уже давным-давно не связан с морем, да к тому же никогда и не командовал германским флотом; то ли дочь Гран-Канарии так и не сумела понять этого. Но она почему-то твердо была убеждена, что судьба любого из боевых кораблей рейха так или иначе зависит от воли ее мудрого мужчины.
– А ведь, кроме тебя, никто не имеет права послать туда ни одного крейсера, ни одну субмарину, разве не так?
Канарис встретился с умиротворенным взглядом все еще невыцветших, цвета спелой сливы, глаз Амиты и не посмел возразить.
– Так почему бы нам не отправиться туда, мой гран-адмирал? Вы уже в отставке, вас ничто не сдерживает – и не удерживает здесь. А в Испании – Франко. Он ваш союзник. Когда он узнает, что я родилась на Канарах, то, конечно же, позволит нам обоим поселиться на Гран-Канарии, должен будет позволить.
– Франко? Генерал Франко, ясное дело, позволит. – Адмирал думал сейчас совершенно о другом. Он реагировал на ее предложение, как в полусне.
– Тогда что вас удерживает здесь, мой гран-адмирал? Что удерживает?
– Не знаю. Действительно не знаю.
– Я ничего не смыслю в войне, но даже я понимаю, что Германия ее проиграла.
– Те, кто ничего не смыслит в войне, всегда предчувствуют поражение первыми. Особенно женщины. Так происходило во все века.
– А ведь вы, к тому же, не германец.
– Кто тебе сказал такое?
– Германия – это ведь не земля ваших предков, мой гран-адмирал.
– А я так и не выяснил, где же на самом деле земля моих предков. Странно получается. То ли не было этой самой земли предков, то ли не было самих предков, – его рука медленно поползла по женскому колену, уходя все дальше под платье, однако Амита почти не реагировала на его "агрессию".
– Тогда почему бы нам не уехать на острова? Разве это так сложно: взять и уехать?
– Но ведь там нет войны! – неожиданно напомнил ей адмирал.
– Нет, конечно, – удивленно подтвердила Канария, хотя удивление ее никак не отразилось ни на взгляде, ни на выражении лица.
– А что делать боевому адмиралу на земле, которая никогда в своей истории не знала войны?
– Но вы же сами сказали, что война нам не нужна. Что она совершенно не нужна вам, гран-адмирал!
– Почему ты так решила? Адмиралы для того и существуют, чтобы в мире никогда не переводились войны.
– Или наоборот: войны существуют для того, чтобы не переводились адмиралы.
Канарис едва заметно улыбнулся. Амита всегда была остра на язык, однако Вильгельма это ничуть не раздражало. Возможно, потому и не раздражало, что она была не просто остра; нет, она старалась быть утонченно-остроумной, а в каких-то случаях и по-настоящему мудрой.
– Как же верно ты это подметила, Амита: "Войны существуют для того, чтобы не переводились адмиралы!" Какая, до святой простоты, гениальная сентенция! Такие слова следует высекать на камне, увековечивая в благородном мраморе.
– На Канарах мы могли бы купить себе яхту. А то и небольшую шхуну, чтобы выходить в море и ловить рыбу. Мы ведь могли бы казаться там состоятельными людьми.
– Мы еще будем казаться ими, – интонационно выделил он слово "казаться". – Ангелы еще не пропели.
– И происходить это будет на Канарах?
– Возможно, и на Канарах.
– И мы купим яхту?
– Можно и рыболовецкую шхуну.
– Все богачи на Канарах имеют яхты или шхуны. Можешь не иметь дома, машины, слуг… Главное – яхта. А "яхтой" там называется любой баркас, почти все, что держится на воде и выглядит чуть больше обычной четырехвесельной шлюпки.
– У нас с тобой будет настоящая яхта. И назовем мы ее "Дрезден".
– Ну уж нет, только не "Дрезден"! – капризно воспротивилась Амита.
– Чем тебе не нравится такое название?
– Потому что так назывался крейсер, на котором вы тонули, гран-адмирал, – осуждающе не согласилась Амита. – Уж лучше назвать его "Третий рейх". Чтобы первый проходящий мимо англичанин или канадец тут же запустил в нее торпеду.
Адмирал грустно улыбнулся и, уложив Амиту на покатую спинку дивана, потерся пылающим лбом о ее грудь. Ничто не способно было так отвлекать его от дел и тревог, так успокаивать и так беззаботно ввергать в воспоминания, как такие вот беседы с Амитой. Даже несмотря на то, что всегда, при любых обстоятельствах, они сводились к вопросу всей ее жизни: "Когда, наконец, адмирал увезет меня на Канары?"
– Для меня Канары там, где ты, Амита. А ты все еще здесь.
– Давно надо было бы оставить вас. Не пойму, почему я так привязалась: уж лучше бы избрала того морского офицера-испанца, у которого вы меня отбили. Тогда все было бы по-иному.
– Тогда война пылала бы на Канарских островах, а здесь, в окрестностях Берлина, все выглядело бы тихо и мирно, как на пляжах Гран-Канарии в сезон дождей.
Амита тяжело вздохнула и, поняв, что разговор опять зашел в тупик, мягко, но тем не менее решительно сняла голову мужчины со своей груди, а руку – с колена и поднялась.