Я сам себе дружина! - Прозоров Лев Рудольфович 12 стр.


К нему вышли все мужики города. Старейшина стоял чуть впереди, опираясь на посох, чтоб не выдать дрожи в ослабевших коленах.

– Вам надо было жаловаться мне, – на чистой вятической речи сказал тудун, глядя зелёными глазами поверх шапки старейшины. – Знаешь, что теперь?

– Я – старейшина. – Старейшина поднял голову, глядя посаднику в лицо, но тот смотрел мимо, и не было на его рысьей морде ни гнева, ни злобы – одна скука.

– Не так легко, старик. – Покачал головой в островерхом шлеме посадник. И закричал что-то по-буртасски.

Полторы дюжины пеших буртасов принялись выстраивать горожан в неровное подобие ряда. Двое остались у лодок, подозрительно зыркая по сторонам, да и на лес через Оку. Ещё четверо принялись выламывать тычины в тынах, примыкающих к торгу дворов, оставляя через равные промежутки одинокие колья.

Видели б бабы – снова б завыли. Мужики стояли молча. Молчал и кузнец Зычко, накануне свернувший набок скулу младшему брату старейшины за предложение переждать в соседнем селе с бабами – мол, коваль-то хороший, жаль будет, если что…

Он не жалел, но нестерпимо заныл копчик и непроизвольно стискивались ягодицы – словно уже почувствовав прикосновение деревянного острия.

Старейшину уже поволокли к первому колу, но тот вдруг стряхнул руки буртасов и решительно зашагал к посаднику. Наёмники рванулись было хватать за рукава, но посадник отмахнул плёткой, и буртасы просто пошли вслед за старым вятичем.

Лицо у того было не бледным – красным, старческие глаза не по-старому горели злостью, какой горожане давно не видели в Нажире Горяйновиче.

– Лютой смертью помру, – негромко сказал старик, задирая голову к рысьемордому, наконец обратившему к нему взгляд раскосых зелёных глаз. – А знаю, за что – за род свой. А ты-то, блядь купленая, когда срамной смертью подыхать будешь – за что подохнешь? За щеляги обрезанные?

Последние слова уже выкрикнул в руках уволакивавших его к колу буртасов – посадник, недослушав, покривил безгубый рот над скошенным подбородком и сделал знак палачам.

Кричал в спину – тудун, тронув коня, подъехал к ряду мужиков и двинулся вдоль него, размеренно произнося:

– Первый, второй, третий, четвёртый, пятый, шестой, седьмой, восьмой, девятый – десятый! – тудун ткнул плетью, и буртасы, оставившие помирать на колу прогрызшего от боли губу, пустив на седую бороду вишнёвые струи, Нажира, ухватили десятого под локти и поволокли к свободному колу. А посадник продолжал всё так же размеренно:

– Первый, второй, третий…

Считать Зычко умел, и посадник ещё не доехал и полдороги до него, как он затеребил молодого парня-молотобойца:

– Встань сюда! Эй, Незванко! Тебе говорю, ну, очнись!

– Ч-что, дядько Зычко?! – с трудом оторвав огромные побелевшие глаза от умиравших на кольях соплеменников, подмастерье уставился на кузнеца. – З-зачем?

– Да живо ты, ну! – в отчаяньи рыкнул кузнец, когда уже над ними раздалось:

– …Восьмой. – Сухощавый горшеня Векша протяжно всхлипнул от облегчения и зашатался, чуть не упав. – Девятый. – Кнутовище сунулось едва не в лоб кузнецу и упёрлось в подбородок Незвану. – Десятый.

Молодой плечистый парень не закричал, когда его ухватили под локти и потащили палачи-буртасы. Только с какой-то детской растерянностью оглядывался на опустивших головы сородичей.

– Ты обчёлся, хазарин! – закричал Зычко посаднику. – Обчёлся, я десятый, не он!

Тот придержал шаг коня, на полувзмахе замерла рука с плетью.

– Я считал ровно, – спокойно ответил он. – Ты девятый, десятый – он. А если и нет – ты – кузнец.

Посадник скосил рысьи глаза на руки Зычко.

– Много пользы. Он – мало. Такого научишь ещё. Третий, четвёртый. – Вороной конь под посадником двинулся дальше. Зычко рванулся было вслед, но копья безмолвной цепи из дюжины кованых всадников на той стороне торжка наклонились вперёд, а Векша с другим соседом – Неклюдом – повисли на плечах.

Переночевав на подворье мытаря, наутро буртасы в стёганках и закованные в железо звезднолобые всадники покинули несчастный городок. Еле стоявшие на ногах вятичи послали за бабами и девками по деревням, а сами принялись снимать с кольев сородичей. Все были мертвы – перед отъездом посадник лично объехал их, останавливаясь у каждого, и, если слышал стоны или хотя бы примечал бьющуюся жилку, хватал кольчужной рукавицей за плечо, шатал из стороны в сторону – и резко наваливался, привстав в стременах.

Маленькая Бажера запомнила, как голосили вернувшиеся бабы над мёртвыми. Как отталкивала руки отца мать – сестра подмастерья Незвана. Как соседи старались не смотреть друг дружке в глаза. И как мухи ползали по лицу "вуя Незвана" – он подкидывал её выше крытой дёрном и мхом крыши кузни, а она верещала – наполовину со смеху, наполовину от страха.

Спустя ещё седмицу в подворье въехал новый мытарь с новой дюжиной конных наёмников. А осенью прошёл слух, что посадника убила рабыня из мещеры – подстерегла хазарина в отхожем месте, выщипав загодя солому на кровле, чтоб сзади просунуть руку с ножом, да и полоснула по горлу. Так и истёк кровью в дерьмо – своё и своих наёмников.

Что сталось с наёмником-сквернавцем, из-за которого и случилось всё в их городке, Бажера так никогда и не узнала – и у кого было спрашивать – у хазар, что ли?

Через два года родами умерла мать.

А ещё пять лет спустя у нового посадника умер кузнец…

К концу рассказа Бажеры голова Мечеслава напоминала своему же обладателю огромный банный котёл. Внутри было жарко и бурлило.

Это было. Это есть. Сейчас, вот в этот самый день где-нибудь – в Тешилове, в Колтеске, в Серенске, в Любичах, в Голутвине, в Перевитске. Или в совсем уж малых и беззащитных сёлах.

Теперь слова кузнеца "лет пятнадцать никого из ваших не видал" звучали по-другому. Обвиняли. Жгли. "Где вы были, где был ты, когда с нами всё это делали?!"

А он был один.

Он не мог этому помешать.

Ладно, он был не один – был Хотегощ, Ижеславль, городец Лихобора и ещё…

Мало.

Очень мало.

Нестерпимо мало против бескрайнего владычества порчи и скверны. Против чуда-юда из басен. Сруби голову – чиркнет юдо пальцем в пламени золотых колец и драгоценных камней – и отрастёт на месте срубленной башки двое.

Убьёшь мытаря – пришлют нового. Сдохнет посадник – приедет новый тудун. Даже если удастся, сговорившись с прочими родами, сжечь Казарь – был Итиль, была Белая Вежа, были бесчисленные наёмники и данники каганата.

Как сделать, чтобы этого не было?! Зачем жить, если сделать этого нельзя? Только погибнуть – проще всего. Но погибни – и кто встанет, случись опять беда, между нею и Бажерой, Живко, иными беззащитными – ох, как его распирало сейчас от сменявших друг дружку изумления, гнева, восторга и недоумения, когда он слушал рассказ девушки о стрясшемся в её родном городе… То готовые взбунтоваться, то покорные карателям, отчаянно смелые, становившиеся через мгновение трусами – только чтоб вновь вспыхнуть отвагой. Лезущие в бой – и не соображающие перегородить врагу путь к отступлению. Достаточно отважные, чтобы предложить палачу себя вместо сородича – и недостаточно смелые, чтобы броситься на этого палача в открытый бой.

Селяне…

Ну, пусть горожане, но всё равно…

Им не хватало… воина. Хотя бы одного. Кто мог приказывать, а не спорить в разгар боя. Кто мог бы увидеть вовремя, что путь для бегства врагам открыт. Кто научил бы встретить карателей не покорностью, а засадой. Кто смог бы поддерживать огонь отваги, не давая ему то и дело потухать, прячась в угли.

А кого? А что если – его, Мечеслава?

В первый раз в жизни Мечеслав усомнился в правоте Деда – своего Деда и Деда Хотегощи. Может, решение засесть в лесных и болотных городцах всё же было неверным?

Голова трещала и гудела, окутываясь чадом. Бажера о чём-то тревожно спрашивала, он тряс головою – словно вода в уши залилась и никак не желала вытряхиваться. Соскользнул – едва не свалился – с полка́. Стены кренились, ходили ходуном, дышать было тяжко.

Мечеслав выбрался, цепляясь за стены, в предбанник. Забыв надеть штаны, вышел во двор – и чуть не упал, оперевшись на стену. Бажера в одной рубахе выскочила вслед за ним.

Глава Х
Мокрая девка

Ну вот и его лихоманкой разбило! Бажера подхватила спасителя под локти и чуть не отдернула руки – такой он был горячий. Огнея, вот ведь несчастье! Хоть бы Живко бате не весь отвар споил, станется с дурного. Ладно, дождь кончился – и то хлеб.

– Бажерушка, доброго денька, – певучим голосом поздоровались от плетня. И псы, пустолайки, хоть бы гавкнули – как же, свои…

Умом Бажера, уже взрослая, отлично понимала, что тётка Луниха ничего дурного не хочет – ни им с Живко, ни отцу. Уж отцу в особенности. Только хорошее – да вот взгляды на "хорошее" для кузнеца у его пятнадцатилетней дочки и у двадцатипятилетней вдовы бортника Луня не сходились. И, опять же, умом-то Бажера вполне разумела, что Лунихино "хорошее" – оно хорошее и есть. Без подвоха. И с тем, что ей много раз нашёптывала Луниха, уговаривая "потолковать с батей", в общем-то, соглашалась. И не дело молодому ещё мужику бобылём вековать, всего-то с двумя детишками. И хватит уже жену оплакивать – покойникам одна участь, а кто жив остался – другая, живой живое и думает. И в дому хозяйка нужна, да не девчонка-малолетка, которой, опять же, свой бы очаг затевать, а не у батиного хлопотать, а справная баба. А у той, опять же, детишки, сыновья вон – а как им без отцовской-то руки?

В общем, умом понимала, языком соглашалась… а поговорить с отцом всё "забывала". И терпеть Луниху не могла на дух – только что старалась не показывать. И годами Луниха старше, и здешняя она, а они с батей – пришлые. Потому держалась с Лунихой почтительно, но немногословно, в лицо толком не глядела и при первом же случае от разговора пыталась сбежать, отговорившись домашней работой, благо чего-чего, а её было вдоволь.

А теперь вот попробуй увильни, стоя у бани да подпирая плечом чужого парня беспортошного. Луниха окинула чужака взглядом и приподняла бровь, вмиг сообразив, что поджарый, меченый пока редкими, но выразительными шрамами нездешний паренёк явно не селянского роду.

– И тебе доброго дня, тётка Луниха.

– А кто ж это у тебя в гостях, девонька? – певуче спросила Луниха, чуть улыбаясь полными губами. – Мёдом молодца употчевала или…

Вдовушка, приспустив густые ресницы, улыбнулась заметнее, показавши самый краешек белых острых зубов.

– …другим чем утомила?

– Господин это из лесу, – отмолвила Бажера со всем достоинством, какое можно только соблюсти, прижимая к банной стенке беспамятного голого парня на голову выше тебя, да и самой-то в одной рубахе на голое – и мокрое к тому же – тело. – Мы с батей в болоте тонули…

Глаза Лунихи широко распахнулись, улыбки как не бывало.

– …А господин нас выручил, да сам захворал вот, сомлел.

Договаривала уже в спину Лунихе. Неужто прочь убежит?

Угу, как же. Скрипнула калитка, Луниха вбежала во двор, оттолкнув затянутым поневой бедром собачью морду, подхватила Мечеслава с другой стороны.

– Так что ж ты, девонька, хворого-то на холоде держишь? В избу надо! Давай-ка пособлю…

Бажера сквозь зубы поблагодарила помощницу. Лишней-то Лунихина подмога не была… но и желанной тоже. И – странное дело, оттого, что она прикасалась к этому чужаку, лесному воину, совсем другого рода, которого Бажера нынче впервые увидела, – она становилась Бажере ещё неприятнее. Неприятней, чем когда набивалась отцу – в новые жёны, а им с Живко – в мачехи.

И ещё – было неприятное чувство взгляда в спину, из леса, со стороны болота, откуда они нынче пришли. Какого-то холодного и липкого взгляда – Бажера даже тайком зачуралась сквозь зубы.

– А батя как? Здоров ли?

– Спит.

– Ты в баню-то сводила его, пропарила? Первое дело после такого – в баньку. Да Макошь-матушка, не иначе, сами Боги вас берегут, что живы остались! Попарила батю-то?

– Да, тётя Луниха.

– Вот это хорошо, это славно, только чего ж меня не позвала, оно б способнее было, а то одна девка на парня да на мужика здорового, меня звать надо было. Ты, Бажерушка, в следующий раз…

"Не роди Мать-Сыра-Земля! Сто типунов тебе на язык без костей, надо ж додуматься – "в следующий раз", обереги Боги".

– …ня не серчай, Бажерушка, а мать тебе нужна. Ну чтоб всем девичьим да бабьим делам толком обучить. Девка без матери – это как мальчишки без отца, огольцы вот мои, скажем, Бессон да Недрёма, ох не хватает им отцовского слова-то, да и в доме мужской руки, да и по бабьим-то делам одной тяжеленько приходится, верно ведь? Младшенькая-то моя…

– Тшшшшш! – птицей-вертишейкой из дупла зашипел на них в сенях Живко. Брат с сестрой временами и не ладили, – но что до тётки Лунихи, тут у них было за одну душу. – Тётка Луниха, батя спит! Хворый он! Нельзя к нему сейчас!

– Ну так я завтра забегу, – отступилась Луниха. – Проведаю, что да как, гостинцев там…

– Хорошо, тётя Луниха. Благодарствую, что пособили. – Бажера так истово поклонилась соседке в пояс, что той оставалось только податься наружу из сеней, чуть не зацепив притолоку рогами красной кики, и с почтительной улыбкой прикрыла за нею дверь.

– Вот подлинно лист банный, – пропыхтел Живко, поддерживая валящегося с ног Мечеслава. – Прилипла пуще смолы.

– Нехорошо так про соседей-то, Живко, – сладенько, подладившись под голос Лунихи, пропела Бажера, подныривая под мышку Мечеслава. Живко фыркнул из-под другой.

– А с господином лесным чего? – Они протиснулись в дверь. Зычко уже крепко спал под одеялом.

– Захворал он, Живко. Пуще бати захворал. Худо ему стало в бане, едва вышел.

– Охо-хо, – по-взрослому вздохнул Живко. – И его лечить придётся.

Пришёл в себя Мечеслав оттого, что ему суют в руку деревянный ковшик-корец, пахнущий молоком и летним лугом. Выпить заставили всё, потом, придерживая под локти и почтительно, но твёрдо подталкивая в спину, уложили на жердяные полати и только там позволили заснуть.

Бажера проснулась ночью. Проснулась ли? Что-то было вокруг… и то, и не то в то же время, что-то зыбкое, двоящееся. Вроде бы та же изба. Вот храпит во сне батя, сопит Живко на лавке под окошком. Стонет во сне её – и отца! – лесной спаситель на полатях.

И всё же что-то было не так.

Толком она поразмыслить не успела.

Во дворе, за окном, раздались шаги. Кто-то шёл по ночному двору, в беззвёздной ночи, уверенной походкой, ни мгновенья не тратя на раздумья, куда поставить ногу, не спотыкаясь, не оступаясь.

Словно отлично видел во тьме.

И ещё что-то было в этих шагах. Звучали они странно. Не так, как звучат шаги босых ног. Не так, как ступают пошевни или лапти. Шаги были какие-то хлопающие, словно полуночный гость был обут в огромную, совсем не по ноге, обувь. Или словно…

Словно хлопали оземь растянутой меж пальцами перепонкой огромные утиные лапы.

Хлопающие шаги приблизились к двери. Зашуршало, зашипело – Бажере захотелось кричать, когда она поняла, что это шуршит, выползая из петель, засов – задвинутый изнутри, из сеней.

Утиные лапы захлопали по сеням.

Палка, подпиравшая дверь, упала и покатилась по плетеному половику из калиновых прутьев.

Все спали. Спал отец. Спал брат. Спал тот, кто в этот день потеснил в её сердце образ отца, тот, кто пришёл и спас, когда отец был бессилен. Одна она не спала – или всё же спала? – слыша, как открывается дверь. Медленно, без скрипа. Как через порог переступает длинная женская нога, бледная, опухшая, с перепончатой лапой вместо ступни.

Кап – разбилась о пол мутная капля. Запахло тиной, запахло гнилью и прелью.

Кап. Кап.

Длинные волосы, переплетенные с тиной, спускались до бедер – или это и были не волосы вовсе, а тина, стекавшая с головы по синюшному телу непрерывным потоком?

Кап.

Болотный тяжелый дух наполнил жилище.

Нет, милый. Это чересчур. Это уже всё-таки чересчур. Мы не были в обиде, когда ты, ты сам сбежал от нас. Это была честная игра. Но сегодня ты отобрал то, что уже почти было нашим.

Это чересчур, милый…

Мокрая девка шла через избу к печи. Туда, где спал беспокойным сном на полатях их – её самой и бати – спаситель. Во сне он разметал шкуры, теперь его нагое тело будто матово светилось в полутьме.

Ты даже забыл отдать нам что-нибудь взамен. Плохо, очень плохо. Но это не беда, милый. Отдашь сейчас.

Нам вовсе не обязательно забирать это полное жизни тело – хоть и жаль, какой бы мог выйти топляк… Но не вышло так не вышло.

Мы можем обойтись и без твоего тела, милый.

Вполне достаточно будет, если ты отдашь нам свою жизнь.

Нелюдь вдруг рывком оглянулась, обвела взглядом спящую избу. Бажера чуть не задохнулась умершим в гортани воплем.

На иссиня бледном лице между распахнутыми настежь веками не было глаз. Ни белков, ни зрачков. Только голодная липкая чернота болотной грязи. Трясина. Чаруса.

Кап.

Узкие синеватые губы разошлись в леденящем подобии улыбки, обнажая ряды по-рыбьи одинаковых зубов – мелких, острых, словно у щуки загнутых внутрь.

Кап. Кап.

Мокрая девка отвернулась – только тогда окаменевшая было заживо дочь кузнеца позволила себе бесшумно вздохнуть.

Скользким движением пиявки болотница не влезла – втянулась на полати. Изогнулась, оседлав грудь Мечеслава.

Вот так, милый. От судьбы не уйдёшь, понимаешь?

Мечеслав засипел, страшно, могильно, скорчился, забился.

Ну перестань, дурашка. У нас не так уж и плохо. Из тебя выйдет славный огонёк, и одиноко тебе там не будет.

Видел, как наши огоньки пляшут над топью летними ночами?

Не беда, если нет.

Увидишь.

Полати вдруг стали продавливаться, проседать, будто болотная зыбь, струйки мутной, почти чёрной от тины воды побежали с них на пол, уже не капая – журча. А Мечеслав под тяжестью оседлавшей его болотной ведьмы начал погружаться, уходить в жерди полатей, словно в покрывающий топь мох.

– Нет! – Бажера вскинулась, подавившись криком-стоном.

Болотницы не было.

На полатях – хвала Богам, с них не текла болотная жижа – стонал, хрипел и бился Мечеслав.

Бажера, как была, нагой, подскочила к полатям…

Здесь кто-то был. Она чувствовала. Как взгляд в спину. Как движение, которое успеваешь уловить лишь уголком глаза.

Но страха больше не было – страха за себя. Он весь остался там, в липком и жутком полусне, где на пол капала мутная вода с волос, похожих на плети водорослей, и липкая грязь трясины сочилась меж бледных век. Был только страх за него, злость – и уверенность в своей правоте.

– Пошла вон, сука дохлая, мокрая мразь… – процедила еле слышно, но уверенно, Бажера в темноту, стискивая кулаки. – Убирайся в трясину. Здесь мой дом! Мой! Не отдам!

И добавила чуть громче несколько слов, из тех, что женщинам обычно говорить не полагается.

Ощущение чужого недоброго присутствия не то чтобы исчезло – отступило.

Назад Дальше