С завтрашнего дня та, что полнила собою сердце и мысли, станет чужою. Навсегда. До веку. Он, наверное, возьмёт себе жену. Да, надо будет на Купалу поехать не в село – жаркое тело под руками, жаркий шёпот в шалаше из травы и веток, сухой ласковый дождь мягких волос, осыпавший лицо, – а к соседям в Хотегощ или к Лихобору – лучше к нему, лучше туда, где толком никто Мечеслава не знает, – и присмотреть там равнородную невесту. А может, у Деда и у вождя уже есть кто-то на примете – девушка, союз с родом которой усилит род вождя Ижеслава. Так даже лучше. Он постарается стать не худшим мужем, чем стал матери отец. Но в сердце обломком стрелы в ране будет саднить – Бажера, Бажера, Бажера… желанная.
Может, новая любовь вытеснит из сердца старую – может быть.
Мечеслав положил себе добыть живого лебедя на жертву Ладе, чтобы так и стало.
А идти… идти надо. Это сама Бажера зовёт. Да и… это ведь теперь его село – так сказал отец. Значит, нельзя отворачиваться от их праздника, нельзя оскорблять своих людей отказом.
Даже если в душе пусто и сыро, как в осеннем лесу.
Ну и надо поглядеть, с кривой улыбкой подумал он, как там у селян играют свадьбы. В городцах свадьбы чаще всего происходили просто донельзя – привёдший к себе девушку молодой воин – а то и не очень молодой, бывало, и до двадцати иные тянули, а бывали и вдовцы, а бывали и вторые, и третьи жёны – выходил с нею на середину городца, накрывал полою плаща и, дождавшись, когда соберётся побольше сородичей, а главное – выйдут из домов старые воины во главе с Дедом, трижды провозглашал: "Жена! Жена! Жена!" На сём был и конец торжеству. Разве что в новый дом невесту полагалось перенести через порог – ну и ещё с дюжину мелких примет соблюсти.
Но первую свадьбу вождя или его ближнего родича чаще отмечали всё же застольем, песнями, плясками, сыпали на молодых хмель и зерно.
А как оно у селян бывает?
За лето Мечеслав побывал в селе не раз и не два. Не к одной Бажере он ходил – к ней, конечно, но было бы… бесчестно, приходя, ничего не дать остальным людям села. Суда от него, правда, больше не требовали – судил да рядил в селе Худыка Колотилич, старейшина. Вот тоже, кстати, чудной сельский обычай – на слух Мечеслав принял имя старейшины за прозвище и ожидал увидеть не то и впрямь тощего, как Жердяй, доходягу, не то, если прозвали в насмешку, толстяка. А вышло ни то и ни другое – справный пожилой мужик, крепкий, широкий в плечах и в поясе, но не самый толстый в селе. Так и довелось сыну вождя познакомиться с ещё одним чудным обычаем землепашцев. Уж очень боялись они сглаза, порчи, нечисти – и, чтоб отвести от многочисленных своих чад недобрую силу, часто заранее называли такими именами, что и в прозвищах промелькнёт не всегда. В селе жили Злоба, Возгря, Страшко, Беспута, а ещё братья с сестрою – Нежелан, Нелюб и Некраса. Родители любили братьев с сестрёнкой и гордились ими – на взгляд привыкшего к строгости воинов со своими отпрысками сына вождя, чересчур уж заметно любили и гордились, да в каждой избушке свои погремушки – так что давали имена явно не со злости. По этому же странноватому обычаю будущего старейшину мать с отцом назвали Худыкою – худой, мол, ледащий. Авось, мол, на мальца с таким назвищем нечистая не позарится.
Нельзя сказать, чтоб в городце не боялись нежити да нечисти. Сам Мечеслав, сын Ижеслава, кстати, боялся болотниц да топляков. Ну и тех же русалок, может, и не боялся так, до зимнего мороза вдоль хребта, а все же сторонился. Обереги носил, приметы соблюдал. От тех же русалок – в начале лета, в самый их разгул, в лес без заветной полыни у ворота не совался. Но вот чтобы обзывать детей обидными кличками, только бы недоброй силе не приглянулись…
Оказался Худыка – которого Мечеслав было заранее невзлюбил за одно то, что он был отцом того самого Дарёна, которому достанется Бажера, и владельцем той самой коровы, в которую его, Мечеслава, оценила любимая, – мужиком толковым. И даже подал одну хорошую мысль, за которую Мечеслав ухватился обеими руками – поучить сельских парней драться. И кулаками, и оружием. Впрочем, оружия почти и не было, да и слегка опасался Мечеслав оружия в руках не обделённых силушкой, но насквозь неумелых парней. Не столько за себя боялся, сколько за них самих. Но – дело пошло. И парни, а иной раз и женатые мужики учились старательно – наносить удары, отбивать удары, биться одному против двоих-троих, биться вдвоем – спина к спине – против тех, кого больше, а то и большой толпою смыкать круг, ощетинившийся обожженным в костре дрекольём – это нехитрое оружие из каждого забора торчало. К осени даже стало что-то получаться. Не то чтоб Мечеслав теперь поставил на своего селянина против наемника из Казари – но и совсем уж беззащитной добычей, которой в случае чего надеяться только на быстрые ноги да на густой лес за околицей, парни и мужики больше не были.
Учить селян, иные из которых были его выше на голову, оказалось занятным делом. Иной раз бесило, конечно, когда сам растивший мальца-другого густоусый дядька вел себя бестолковее отрока первого года, но в целом Мечеславу нравилось. И нравилось бы ещё больше, если б не приходилось вставать против старшего сына Худыки, того самого Дарёна. Глаза парня смотрели на "господина лесного" недобро – и Мечеславу приходилось прикладывать все усилия, чтобы не превратить учебный поединок в драку. В драку, которую он выиграет. Но хорошего в этом не будет ничего – ни для него, ни для Дарёна, ни для Бажеры, которой с Дарёном ещё жить, – а другой жизни для неё у Мечеслава не было, это уже внятно растолковали и отец, и сама она, и кузнец Зычко.
Вождю он рассказал, куда идёт, ещё с вечера. Ижеслав, сын Воеслава, первенца выслушал спокойно и просто молча кивнул, подводя черту услышанному. Руду на сей раз с собою Мечеслав не брал, оставил в городце. Взял меч – теперь был меч и у него, русский "харалужный" , даже чуть получше тех "харалужных" мечей, что привозили из-за Варяжского моря купцы. Теми можно было рубиться да резаться, изделья же ковалей Руси позволяли и с коня сечь – черен был длиннее, крыж слегка выгнут концами к клинку, да и внутренний край яблока тоже подгибался наружу. Мечи из Руси привозили купцы-кривичи, Мечеслав успел познакомиться с одним – Радосветом. Обликом кривичи напоминали мещёру и голядь – такие же небольшие глаза над широкими скулами, чуть вздёрнутые носы, длинные головы, только что говорили на ясной славянской речи. У Радосвета была своя причина для вражды с хазарами – батя его тоже ездил к ним торговать, доехал до Итиль-города, там и расплатились с ним серебряными монетами. И все бы ничего, но с теми же монетами он отправился торговать на закат, к варягам. Там, на Кодолянском острове , и принял лютую смерть. Монеты, которыми платили хазары, оказались порчеными. Если б отец отнес их сразу на проверку меняле, беды б с ним не стряслось, да он, ничего не подозревая, попытался купить на них у купца из Гама дорогую чашу.
Монеты оказались порчеными. Не обрезанными с краю – выбитыми на фальшивом серебре.
Закон торговых городов Варяжского моря не знал снисхождения к тем, кто портил монету. Отпереться заезжему кривичу оказалось нечем. Поручителей ему не нашлось.
Отца Радосвета заживо сварили в масле.
Сын стал вызнавать – и узнал, что такие деньги приходят из Хазарии часто. Ненасытному Итиль-городу было мало пошлин, что он безжалостно драл с проходивших его дорогами купцов. Мало было даней покорённых земель. Мало было того, что за бесценок скупая полоны и награбленное добро у степных разбойников, он сбывал их в богатые страны втридорога. Мало было бесчестного обычая требовать две монеты с занимавшего одну.
Лопавшийся от золота хазарский город ещё и выгадывал по ногате, по векше – чеканя лживые щеляги и метя их, для своих, неприметными постороннему глазу значками.
И за эту-то малую прибыль, за золотую пылинку, налипшую на жирные пальцы проклятого города, отец кривича заплатил страшной гибелью.
С тех пор как Радосвет узнал про это, он не упускал никакой возможности насолить каганату, и как только сошёлся с лесными воинами – верней друга у них не стало. Всё, что видели умные, цепкие глаза кривича в Казари и на дворах мытарей, становилось известно лесным и болотным городцам. Где сколько наёмников стоит, чем вооружены, каковы нравом, какого племени. О чем говорят за столом и о чем шепчутся слуги. Рискуя разделить участь отца, а то и обрести повод ей позавидовать, кривич одаривал лесных людей мечами и кольчугами, выкованными на Руси. В приказчиках и прочей челяди у него были выкупленные хазарские полоняне, ненавидевшие бывших господ не меньше хозяина, так что доноса Радосвет не опасался.
Слушая кривича, Мечеслав только диву давался.
Купец не был селянином. Он был сообразительнее, бойчее – да пожалуй что умнее и смелее большинства знакомых Мечеславу жителей сёл. Он ходил под страшной смертью – и взгляд его небольших глаз был веселым и ясным. Он был щедр, неизменно делясь с лесными трапезой и со смехом расставаясь с дорогими клинками и рубахами из железных колец, – до Радосвета такие попадали в городцы не иначе, как с мёртвых хазар.
Но если бы не лютая гибель отца – отца, торговавшего с Итилём! – сыну и в голову бы не пришло враждовать с хазарами. Он не видел их неправды – он видел только обиду, нанесённую его роду. И даже обида не мешала ему торговать с теми, кого он считал врагами, садиться с ними за стол, пить и есть…
Странные люди – купцы…
Впрочем, мечом боевое оружие сын вождя и закончил. На случай встречи со зверем прихватил рогатину с длинным и широким рожном и перекладиною у его основанья. Ну а нож на поясе и вовсе был в той же мере дорожной справой, как и оружием.
Этого, счёл Мечеслав, будет достаточно для недолгого пути.
Подарок молодым он повстречал ещё на середине дороги. Кабан-двухлеток – не тот ли, что повстречался Мечеславу весною подсвинком? Летнюю серую шерсть уже начала сменять избура-чёрная, зимняя. На свою голову, в этот раз молодой вепрь – если был тем самым – не стал удирать от вятича. Прогнанный секачом от гурта – об этом Мечеславу лучше слов рассказали не заросшие толком борозды на щетинистом боку, пропаханные длинными иклами удачливого соперника, – двухлеток искал, на ком сорвать злость. По глупости выбрав себе для этого человека с копьём, молодой кабан сам лишил себя возможности поумнеть с возрастом. Издали почуяв запах лесного хряка, Мечеслав уже перекинул рогатину с плеча на руку – и когда визжащая туша, круша кусты, ринулась на него, осталось только навести на неё острый рожон, целя правее шеи, да подпереть уткнутое в землю, под выступающий изгиб корня, тыльё ногой для надёжности. Остальное вепрь сделал сам.
Был бы матёрый секач – неведомо ещё, как повернулось бы дело. Честно сказать, будь это секач – Мечеслав, может, и не постыдился бы кинуть рогатину и белкой взлететь на ближнее дерево. Молод он был ещё – в одиночку, с единственной рогатиной, без верного Руды, без сулицы в левой руке, выходить на кабаньего князя.
Кабан, весивший вровень с охотником, если ещё не в полтора веса, ударил так, что недлинное толстое ратовище рогатины начало выгибаться дугою. От яростного визга закладывало уши. Горящие глазки смотрели, казалось, прямо в лицо. Плеснуло на палую листву и листья подлеска вишнёво-чёрным. Если б не упёршаяся в грудь молодому вепрю перекладина – успел бы кабан дорваться до своего губителя, и пришлось бы тому несладко. Бывало – сорвавшийся с рожна, насмерть раскроенный широким пером рогатины хряк успевал взять плату жизнью за жизнь, особенно если охотник был один. Поэтому Мечеслав наваливался на ратовище, направляя рожон туда, где билась под щетинистой шкурой жизнь зверя. Долго ждать не пришлось – визг оборвался булькающим хрипом, подломились ноги, и туша повалилась в вишнёвую парящую лужу.
Дождавшись, пока копыта перестанут лягать мох и палые листья, Мечеслав коротко помолился лесному Богу и Богу кабанов, объясняя, что взял жизнь их подопечного в честной схватке.
Над головою уже заливалась сорока. А зря. Потрошить зверя на месте Мечеслав не стал – как сделал бы, будь дорога подальше или добыча потяжелее. Поднял тушу на плечи, утвердился на ногах и зашагал к Бажерину селу. Надрываться не надрывался – а когда под аханье женщин и восторженные вопли ребятни тушу у околицы перехватили с его плеч встречные сельские парни, вздохнул с облегчением, потянулся, хрустя, враз почувствовав себя легким, будто пух, и на вершок выше ростом.
– Не буйны ветры, не буйны ветры повеяли,
Да повеяли.
Незваны гости, незваны гости наехали,
Да наехали! -
выводили голоса собравшихся во дворе кузни девок, когда Дарён с друзьями подъезжал к плетню. Хотя идти было – дюжины две, много три, шагов, но обычай велел приезжать за невестою верхом. Вот Дарён и приехал – верхом на крепком невысоком коньке лесной породы. Сын старейшины направо и налево раздаривал заступавшим ему дорогу односельчанкам, игравшим подружек невесты, незатейливые подарки – костяные гребешки, деревянные веретёнца, медовые сласти. Мечеслав сидел в доме Зычка, рядом с хозяином и сияющей Лунихою – языкатая вдова вытребовала место посажёной матери невесты, хоть старухи и сомневались, что это дело можно доверить вдовой. Луниха же срезала их, заявив – мол, все вы тут жениху родня, замужние-то, а я, вдовая, вроде уже и нет – так самое то мне в посажёных матерях сидеть, а то выйдет, что Дарён к родне сватается! Против такого старухи не нашлись, что ответить, и махнули рукою – тебе семерых посади, всех насмерть заврёшь.
Бажера сидела на овчине, разложенной по лавке мехом вверх, отделённая от Мечеслава отцом и набившейся не в нареченные, так в посажёные матери вдовицею. Он не знал, что бы делал, встреться сейчас глазами с любимой – но Боги и Предки были к нему милостивы, по обычаю, голову невесты завесили богато расшитым красным платом, так что было видно только губы.
Губы улыбнулись ему, когда он вошёл в дом, ответил поклоном на поклон хозяина и прошёл к указанному месту на скамье.
Я ведь могу, подумал он. Несмотря на всё, чему я их научил – тут нет мне соперников. Я отобьюсь от них даже одной рукой, держа на другой Бажеру. Взять её и уйти, пока не стал между нами, выше стен лесных городцов, непроходимее засек и трясин, свершившийся обряд. Схватить на руки, сбить с ног входящего в дом жениха, перекинуть Бажеру через его конька, вскочить самому – и ищите ветра в поле. Я ведь люблю её. И она любит меня…
Я знаю, кто ты – сказал Мечеслав, сын вождя Ижеслава, беззвучному шепоту, заползшему в его мысли. Я знаю, кто ты, дрянь. Я проходил посвящение. Нашёптывай хазарам, мерзость, сытая бесчестьем и горем. Я не сделаю, как ты хочешь. Я не разобью чужую жизнь. Я не растопчу их доверие и честь моего рода. И даже не потому, что после этого нам с нею не будет жилья на земле вятичей.
Разве что…
Разве что в Казари – подсказал шёпот. Тудун с радостью примет нового…
…нового хазарина, отрезал Мечеслав. Потому что я не буду после этого никем иным. И место моей голове будет – на одной из тычин лесного городца. Пшёл прочь, мерзость!
Я.
Знаю.
Кто.
Ты.
Ты не обманешь меня. Ты не притворишься моими мыслями, моими желаниями. Я знаю тебя, тварь. Тут не будет тебе поживы.
Вон!
Шёпот умолк – а Мечеслав понял, что последние слова он сказал почти вслух. Сидевший на той же овчине, что и Бажера, Живко тревожно уставился на него – видно, страшным сейчас было лицо Мечеслава, сына вождя Ижеслава. Мечеслав заставил себя успокаивающе улыбнуться мальчишке.
Не на вас мой гнев.
Не на вас, и не… на него. Потому что его – нет. Там нет ничего, на что стоит гневаться.
Разве что на себя – столь близко вставшего к шепчущему, чтобы расслышать.
Мечеслав вдохнул и резко, толчком, выдохнул, прикрывая глаза.
Боги мои, и ты, Стрибог Трёхликий, и вы, Предки рода моего. Я с вами. И вы будьте со мною. Не давайте уйти с пути. Не давайте душе заблудиться в нашёптанных помыслах и желаниях.
Я прошёл посвящение. Я прошёл не один бой. Я пройду и это…
И он сидел и смотрел, сидел и слушал, как зашёл в нарядной рубахе Дарён, сын Худыки, как обнёс подарками всех, сидевших в доме, и выкупал за медовые коврижки место на овчине рядом с невестой у волчонком глядевшего на жениха сестры Живко. Как сняли с невесты плат – и держали, развернув, между молодыми, чтобы до поры не глядели друг на дружку. Как расчёсывали ей – а потом и Дарёну, но Дарёна Мечеслав не видел за платом, а и видел бы – не смотрел – волосы, а подружки пели в это время весёлые песни. Такие весёлые, что ушам было впору покраснеть, свернуться и опасть на пол, как листьям в лесу за забором, но вместо этого листопадом летел хмель, наполняя своим духом избу кузнеца Зычки, хмелем осыпали новобрачных – в точности, как виделось ему самому весною, – только он думал, что будет вместе с Бажерой…
Так, под дождём из духмяных перьев, под звонкие песни, встали они и пошли к дверям.
– Отпущало, отпущало сердце матушкино,
Отпущало, отпущало чаду милую свою,
Чаду милую свою, да на чужую сторону…
Луниха вдруг заплакала, заревела даже, будто и впрямь провожала свою дочь, выношенную-выкормленную, и не за три двора, а не ближе чем к колтам. Заревела и сунулась в плечо Зычко. Кузнец с растерянным лицом обнял вдову, похлопал по спине – и та уж вовсе повисла на его могучей шее.
Под песни молодые, в том же дожде хмеля, сквозь шорох которого пробивался стук зёрен – будто дождь был с мелким градом, двинулись к выходу. За ними поднялись отец невесты и заливающаяся горючими слезами посажёная мать. Под взглядами собравшихся встал и Мечеслав.
Теперь песни звучали уже и на улице.
Так прошли вслед за конём Дарёна почти через всю деревню, от кузницы к светлому и высокому месту, где стоял дом старейшины.
У ворот – тут уж была не калитка, а именно ворота – двора Худыки Колотилича чадили два небольших, из щепы да стружек, да особых трав сложенных костерка – отпугивать, отводить недобрых духов и всякий сглаз. У селян свадебных обрядов и примет было втрое против лесных, если не всемеро – одни берегли от недоброго глаза и нечистой силы, другие должны были обеспечить молодым изобильное потомство. Оттого и пели забористые песни – и нежити страх, и к приплоду такие песни, где обстоятельно и с выдумкой поётся, как, что и чем делается промеж мужчинами и женщинами самое то.
– А у матки широка,
У дочки шире ея!
Пастух лапти плёл,
Он и то в неё забрёл!
Жеребёночек-стригун
Он и то в неё прыгну́л! -
раздавалось над селом. Луниха, с ещё не просохшими от слёз щеками, звонко хихикала, прикрываясь рукавом и лукаво поглядывая из-за него на посветлевшего лицом, невольно ухмыляющегося кузнеца.