Каникулы вне закона - Валериан Скворцов 31 стр.


Она, что же, ждала моего звонка?

- Нет, - сказал я. - На этот раз Бэзил. Фима уступил мне номер телефона, сказал, что ему больше не нужен. Ты ему надоела.

- Фима!

Трудно поверить, что кто-то может ждать моего звонка. Просто так, без дела.

- Нет, это Бэзил. Я же сказал.

- Тогда передай Фиме, что он подонок.

- Вряд ли я увижу его… Как насчет меня? - спросил я.

- Приезжай.

- Приеду, - сказал я. - Фима говорил, что ты классный бабец. Ты в порядке?

- А ты? Что там свистит у тебя? Ты в аэропорту?

- Расскажи, в чем ты одета…

- О, Господи… Не голая, как ты всякий раз.

- Отомсти. Будь голой, когда явлюсь.

- Мне начинать раздеваться, Фима?

Хорошо, что она не путешествует со мной, подумал я. Как любовница и как дочь. У неё не сладкая семейная жизнь. Со мной ещё горше пришлось бы. И сказал:

- Скоро.

Мне показалось, что она собирается всхлипнуть.

- Странно, очень странно, но мне кажется, ты говоришь правду, услышал я.

Мы все сказали друг другу. Я повесил трубку.

Несмотря на успехи по службе, на душе было муторно. Все-таки я женатый человек и не по расчету.

2

С виадука, по которому шел поезд, в вагонное окно справа я увидел полуразрушенный собор на Курфюрстендамм, грязноватые от снежной слякоти скопившиеся на развороте автомобили, толпы прохожих, потом наехал навес берлинского вокзала "Зоо". Я подобрал сумку и потащился к выходу. На платформе низкорослый тип в сером плаще, без шляпы, с лысиной в грязноватых каплях между седыми лохмами развязно сунул за борт моего пальто рекламный листочек. На ступеньках в подземный переход, где я выбросил его в урну, пришлось обходить ораву таких же личностей, что-то распивавших из пущенной по кругу бутылки в упаковочной обертке. И на площади - ни одного такси.

В подземку спускаться я не стал.

Берлин мне казался более или менее знакомым. Во всяком случае, бывший Западный. Пока я шел в сторону Ландграфенштрассе, до которой от вокзала рукой подать, память подсовывала дурацкие фразы: "Комм шпацирен мит францозише унтер-официрен", "Майне циммер ист гемютлих", "Шайзе". В этом духе. Мне нравилось звучание. Я жалел, что не выучил язык, пока находился однажды в этом городе несколько недель на постое с французским паспортом и по делам майора Випола.

Однокашник по Легиону, ставший, как и я, частным детективом, Дитер Пфлаум устроил тогда для меня, как он говорил, культурную программу высшего класса. В этом районе, то ли на Иоахимсталерштрассе, то ли на Кантштрассе, в рамках этой программы мы, помнится, как идиоты, ржали в Музее эротики у стенда с кальсонами прусского офицера, приспособленными для совокупления в полевых условиях без отстегивания сабли. Среди плетей, цепей и прочего мазохистского инструментария для возбуждения, а также выставленных атрибутов со съемок фильма "Калигула", Дитер выделил "самый интересный экспонат". Пальто и прикрепленную к его полам нижнюю часть штанин. Внешне пальто как пальто, штаны как штаны, но на голом теле. Пальто и штанины, объединенные в нечто общее, распахивались и запахивались. Какие-то чокнутые проделывали такое перед дамами на улице…

Что ещё дикарь по прозвищу капрал Москва знает о Берлине?

Морозец пробирал, и ветер пронизывал широкую Курфюрстенштрассе, за углом которой, у гостиницы "Гамбург" оказалось тихо и безлюдно. Дама у стойки, взглянув на заполненную карточку постояльца, сказала, что номер на мое имя уже забронирован, два дня назад. Четвертый этаж, окна во двор, тихо и тепло.

Я не успел поблагодарить, как она протянула мне телефонную трубку. Ефим сказал в нее:

- Явился, герой… Сходи в сортир и встречаемся через… Сколько тебе времени нужно придти в себя с дороги?

- Пятнадцать минут. Побриться, душ и переодеться. Могу и сейчас…

- Двадцать минут и в боевой готовности внизу, в лобби у камина. Я тут вычитал про роскошный таиландский ресторан. Там и поговорим, так сказать, в обстановке, приближенной к твоей боевой… Сейчас, подожди секунду… сейчас…

- Отсчет времени ты включил или нет? - спросил я. За месяц и пять дней путешествий в одиночку я отвык от команд.

- Вот… "Эддс таиландише специалитатен", Гебенштрассе двадцать, телефон…

Я повесил трубку.

Новость была хорошей. Ефиму включили финансирование операции. Иначе на какие шиши он собирался отдаться гастрономическим извращениям в заведении, где подают экзотические импортные деликатесы? И плохой. Мой так называемый отпуск затянется. Состоявшиеся операции Ефим Шлайн обедами не отмечал. Дело сделано, зачем? Работа же ещё предстояла. Скорее всего, он собирался поиграть в заботливого оператора, которому полагается время от времени оказывать внимание агенту, то есть поговорить с ним о личном, дорогом, близком, выслушать ламентации и высказать слова поддержки и ободрения. Чепуха из учебников, по которым его учили…

Изготовившись телесно и переодевшись, я вспорол подкладку сумки слоновой кожи и достал пластиковый конверт с газетой, на первой полосе которой Первый в Шанском государстве и Второй после меня в Казахстане, как я его называл, рассиживал, раскорячившись, с князем Сун Кха на фоне регалий героинового Шанского государства. Портрет человека, который убил Усмана, снес взрывом стену в ресторане "Стейк-хауз", уложив троих или четверых, включая танцовщицу, и по чистой случайности промахнулся в меня из снайперки с крыши "Титаника". Человек, которого я дважды видел на расстоянии протянутой руки, так же близко, как самого себя сейчас в зеркале над письменным столиком с фирменной папкой гостиницы, закрывающей половину столешницы.

Я вздрогнул. А если он пронюхал про мои отношения с Ляззат?

Не так уж все блестяще у меня получалось.

В лифте я понуро подумал: что же дальше? И ради чего? Ради документов, которые нужны Вольдемару-Севастьяному? Я спокойно, не напрягаясь, достану их через крестника Матье Сореса… Практически уже достал.

В сущности, мне больше нечего делать в этом Казахстане, сказал я себе, разве что преумножить собственным трупом общее число угроханных типом, которого я называю Вторым. А Ляззат - это блажь. От одиночества. Как подобранный во дворе американского детского универмага попугай…

Надо сдать Шлайну собранные материалы и отойти. Не расстраиваться и не злиться. В конце-то концов, Ибраев, Жибеков и остальные опасны только для самих себя. В силу выбранного ими существования и поставленных целей.

Что же касается таиландской полиции, то она готова сотрудничать с конторой Шлайна напрямую. Это я понял определенно. Вот пусть и сотрудничают, если захотят. Без Бэзила Шемякина. Через Та Бунпонга, например. Встретив его на купленной для этой цели квартире в Чимкенте. Чего проще?

Возложенное на меня выполнено добросовестно и качественно. У меня есть полное право требовать, чтобы от меня отсохли.

Это я и собирался сказать Ефиму, который с самодовольным видом попивал что-то горячее из фаянсовой чашки с эмблемой гостиницы "Гамбург", утонув в коричневом кожаном кресле напротив горящего в лобби камина. Он в упор не видел меня, когда я подошел. От горячего запотели очки. Судя по свежей обточке на кромках стекол и сверкающей оправе, новые, купленные здесь, в Берлине.

Казенные деньги, попав к Шлайну, любили счет. "Эддс таиландише специалитатен" оказался далеко не фешенебельным местом, а среднего уровня ресторанчиком со стандартной восточной кухней, набитым студентами и захудалыми клерками.

Приняв по четвертой кружке "Будвайзера", мы, однако, и полусловом не обмолвились о делах. На Ефима Шлайна накатила разговорчивость, желание поговорить вообще, на личные темы. Такие припадки я презирал, полагая, что словоизвержения, как правило, свидетельствуют о неспособности сосредоточиться. Человека сдувает с курса ветром в собственной голове. В нашей профессии пяти или от силы десяти минут хватает на обсуждение любого вопроса. Контакту положено длиться минимальное время. А тут и я, признаться, слушал Ефима, развесив уши. В длинной саге угадывался какой-то смысл, который Шлайн, вероятно, пытался, впадая в рассуждения, прояснить и для себя.

Оказывается, его отец где-то здесь, в Берлине, пятьдесят с лишним лет назад вел опасную охоту на человека, которого шеф германской разведки адмирал Канарис, ненавидевший нацизм и ещё больше коммунизм, называл "коричневым большевиком". За Борманом. Из гостиницы "Гамбург", где мы теперь жили, старший Шлайн наблюдал за какими-то людьми, работавшими на соседней Курфюрстенштрассе, куда переехало гестапо после прямого попадания американской бомбы в его изначальную штаб-квартиру на Принц-Альбертштрассе. Ефим не знает номера, который занимал отец. Гостиницу перестраивали с тех времен много раз…

Когда эсэсовцы взломали дверь квартиры с радиопередатчиком, попавшим под пеленгацию, Шлайн-старший насмешливо крикнул как в ковбойском фильме: "В пианиста не стрелять!" "Пианистами" назывались радисты.

Павел Шлайн перевербовал следователя-гестаповца, который "упустил" коминтерновского разведчика в ходе следственного эксперимента. Центр, получив сообщение о побеге своего агента из-под ареста, оборвал с ним связь. По сути, предал, бросив на произвол судьбы. Его сообщения о финансовом мире, подписанном в Лозанне за два года до конца войны, пропали втуне. Их, скорее всего, выбросили в мусорную корзину.

Легенда? Спустя столько лет это и выглядит легендой. Но если так, то каким образом тысячи и тысячи денежных сумм, больших, средних и малых, конфискованных в странах Европы, перекочевали в швейцарские банки? Подобные операции во времена пишущих машинок за минуту, как в наши дни электронной связи, не проводились. В канун краха Рейха, за два-три месяца, осуществить их представлялось невероятным физически. А работу сделали по-бухгалтерски обстоятельно. Словно в мирное время. Оно и было мирным в воевавшей Европе в той части, в какой это касалось денег. Этот финансовый мир, подписанный за два года до падения Берлина, помог Борману, которому фюрер абсолютно доверял ресурсы рейха, раствориться в небытии. Бормана, если так можно сказать, вынесло из готовившейся капитулировать Германии сразу по сотням финансовых проток в безбрежный океан мировых денег.

Старший Шлайн, конечно, и сам был не сахар. Работа в одиночестве автоматически подводит агента к ощущению, что он пуп земли. Как, в частности, сказал Ефим, происходит с неким Бэзилом Шемякиным. Он начинает относится к Центру как к не слишком надежному источнику снабжения деньгами, а себя выставляет несчастным, в котором начальство видит ничтожную пешку на большой шахматной доске. Затем приходит ощущение собственной заброшенности, даже предательства руководством. Недоговорки агента, его обиды в свою очередь вызывают у оператора сомнения относительно поведения подчиненного, если не подозрения в предательстве в свою очередь. И образуются два отталкивающих полюса - загнанный человек, который вынужден выживать в изоляции, и его оператор, поглощенный бюрократической суетностью в Центре. Для аппарата, даже разведывательного, и война - рутина, не исключающая интриг и подсидок.

Летом 1945-го, когда Шлайн-старший вышел в Австрии к своим, на нем лежало бремя двух обвинений. Плен и происхождение. К использованию как побывавший во вражеских лапах непригодный и еврей, а значит - космополит. После пяти лет допросов "тройка" судила его за то, что он вырвался из плена живым. Вещими оказались слова завербованного гестаповца: "Придет день победы, вашей или нашей, не важно, и нас обоих объявят предателями". Сталинский приговор подтвердил прогноз: 15 лет тюрьмы. Павел Шлайн вошел в камеру на Лубянке, когда вторая мировая война ещё продолжалась на Дальнем Востоке, и вышел по реабилитации, когда развертывалась ещё более затяжная и дорогостоящая, холодная.

Девять лет и семь месяцев Ефим Шлайн считался сыном эсэсовского агента. Его матери, жене эсэсовца, сказали, что муж бросил её и предал родину. Их не сослали потому, что перевербованный гестаповец работал в Штази и, приезжая в Москву, спрашивал о семье человека, спасшего ему и его семье жизнь. Немцу отвечали, что Павел Шлайн выполняет задание за рубежом и разрешали видеться с его женой и сыном. На существование они зарабатывали тем, что бродили в стужу, зной и распутицу по подмосковным проселкам с деревянной фотокамерой, делая семейные портреты колхозников…

- На моем месте, Бэзил, разве ты не подал бы заявление с просьбой о приеме в высшую школу ка-гэ-бэ после института иностранных языков? спросил Ефим.

- Не знаю, - сказал я. - Это так странно, Ефим… Я выполняю свою работу, то есть стал тем, кто есть, по той простой причине, что так сложилось. Знаешь, как вода… Куда наклон, туда и течет. Отец стучал степ в ресторанах, нанимался к китайским генералом, врачом восточной медицины подвизался… Ему все равно было чем заниматься. Да и мне потом… Семью выгнали из России до моего рождения. Мне не приходило в голову кому-то доказывать, что я русский. А если бы меня усыновили китайцы? Если следовать твоей логике, я должен был бы после переезда из Бангкока в Кимры баллотироваться на пост кимрского мэра, чтобы доказать, что я достойный и честный кимровец, а не кто-нибудь еще. Так, что ли? Знаешь, как-то не хочется… А после твоего рассказа, признаюсь, в особенности.

- А что если мне уйти в отставку, завести собственное сыскное бюро? Пойдешь ко мне работать? - спросил он.

Мы сидели перед тарелками с остывавшей снедью. Я не ел с утра, только выпил кофе и сжевал круассан, принесенные в поезде кондуктором. Четыре кружки пива на пустой желудок - не удовольствие, в ресторане народ курил беспрестанно, разговор состоялся совсем не веселый. Другими словами, зачем нас принесло в это место со своими заботами? Ни поели, ни поговорили о деле.

И я ответил:

- С тобой ни украсть, ни покараулить, Ефим. Ты зачем меня сюда позвал? Желудочный сок свернулся. Ничего не едим. Дело ждет, но и про него забыли… Чего там сыскное бюро! Плюнем на все и забомжуем, Ефим! Возвращай ксиву дипломатической почтой в контору, так, мол, и так, обрыдло, не вспоминайте меня, цыгане, прощай мой табор, я спел в последний раз… Или давай стенать на судьбу, или начнем есть и потом поговорим о деле… У меня подол новостей.

- Еще четыре дня назад, когда ты их собирал, Москва в них не нуждалась. Тебе не приходило в голову, что ничего не изменилось со времен отцов и что наша работа и сегодня, в сущности, зависит от капризов и расчетов случайных людей?

- Ефим, ты что же… Ефим, ты сворачиваешь операцию? - спросил я, почувствовав, что мы почти предаем в этот момент Усмана, кореянку-танцовщицу, разорванного взрывом подвыпившего приставалу к ней, Ляззат, наконец, да и все, за что мне сторицей досталось в минувший месяц и, может быть, за всю жизнь до этого. Я вроде бы забыл, что работаю только ради денег. Я вдруг осознал, что по-настоящему ненавижу Второго и то, что он тащит с собою в мою жизнь - Ибраева, Жибекова, Шлайна и меня самого, каким я стал.

Без аппетита мы съели остывший суп с мелковатыми пельменями, холодную рыбу под острым соусом, две тарелочки рубленой говядины и свинины, куриные крылышки и выпили ещё по кружке "Будвайзера".

Я всегда считал вредным возвращение в прошлое. Могу представить, в какую ипохондрию я впал бы, принявшись посещать места, скажем так, боевой славы своего отца. Ханойский ресторан "Метрополь", где он выступал с симфоническим оркестром из харбинских балалаечников, сайгонскую гостиницу "Палас", на террасе которой пел куплеты, мало ли мест, включая вертолетный аэродром, под бетонкой которого закатали его могилу в манильском пригороде… На своих полях сражений он бился за выживание, не рассчитывая ни на кого и на Россию в особенности. Он сам себя считал Россией, где бы ни оказывался. Вот и все… Не следовало Ефиму назначать наше свидание в гостинице "Гамбург" по той же причине. Вот и все…

Я так и сказал Ефиму:

- Вот и все.

- Что - все? - спросил Ефим. - Что - все? Только начинаем… Ты знаешь, что тебя ждет?

- Давай расплачивайся, на улице поговорим. Накурено до невозможности, ты этого не любишь… Мы засиделись, - сказал я, подумав, что Шлайну сподручнее будет разговаривать на ходу.

- На улице морозит. Ветер. Давай здесь.

Не нравился он мне сегодня. Казахстанский донос, о котором говорил Вольдемар-Севастьянов в Ташкенте, определенно дался ему нелегко. Я бы сказал, переломал в нем кости, может, и позвоночник вывихнул.

Я достал из нагрудного кармана пиджака пластиковый прозрачный пакет с газетой и положил перед Ефимом. Хотя бы этому пусть порадуется.

- Европеец на снимке - твой будущий убийца? - спросил Ефим.

- Нет, жертва.

Назад Дальше