В тот главный миг - Юлий Файбышенко 2 стр.


Но с Валькой была связана особая история в его жизни. Валька был чуть ли не единственным человеком, который не принял Порхова в облике, ставшем привычным для остальных. Когда Порхов, выступая на комсомольских собраниях, кого-то критиковал и призывал, Валькина косая усмешка портила ему все настроение. Он сам себе казался рослым открытым парнем, смелым и доброжелательным, проникнутым чувством дружбы к товарищам, преданным делу, верным своей неискоренимой исконной любви к геологии, дисциплинированным, честным, простым. И таким его принимал институт, и таким знали потом в экспедиции. Может быть, некоторые сомневались в том, что он именно таков. Азарьев вот назвал честолюбцем. Но для большинства он был отличным, умелым и упорным геологом-поисковиком, талантливым и страстным изыскателем. И два ордена, полученные во время войны, признавались вполне заслуженными, и он знал, что это так. Он выигрывал этот старый потаенный бой со своим недоброжелателем. И вдруг узнает - Валька получил орден! Значит, он просто обязан тоже добиться высокой награды.

Вошел завхоз, улыбнулся.

- Выперли Шалашникова?

- Откуда ты таких шаромыг набрал?

- А вы попробуйте других найти. Сезон-то уже начался.

- Знал бы - заключенных попросил.

- На них надежда плохая.

Порхов нахмурился, вышел, из-за стола, накинул куртку и прошел к выходу. Сезон начинался плохо. Это его беспокоило, Люди набраны - с бору по сосенке. Радист - мальчишка. Хороший был у него радист, да погиб прошлым летом: сплавал к якутам, напился там, а потом лодку его расшило на порогах. Тот, хоть и пил, был надежен. А теперь пришлось взять мальчишку. Всего и знает, что в радиоклубе затвердил. Правда, Альбина в случае чего поможет. Но и она уже четыре года не тренировалась - рука не та...

Он шагал по сырому песку улицы, поглядывал на покосившиеся срубы, мрачнел все больше. Война кончилась три года назад. Но в войну средств на геологию отпускали больше. Теперь их в обрез. База в Бабино без ремонта не проживет. У сруба сидел, покуривая, одноногий парень в накинутой на плечи оленьей парке. Он что-то выстругивал из полена, в зубах дымилась трубка.

- Здорово, начальство,- сказал парень.

- Здорово! - Порхов хотел пройти и вдруг узнал Кешку Енютина, который в сороковом, в первый сезон, спас его на витимских порогах.

- Кеха, ты?

- Я, Алексей Никитич.

- Когда прибыл-то?

- Да уж два года как с Иркутского.

- А там что делал?

- В артель было пристроился. Однако тоска заела. На старый стан потянуло.

Они помолчали.

- Ногу-то где отхватили?

- В сорок пятом.

- Нога не самое страшное. Главное, голова без дырок.

- Все равно жизни нет, Алексей Никитич. Баба от меня ушла. На кой ей безногий?

- Не расстраивайся,- сказал Порхов,- другую найдешь! А эту из головы выбрось. Я к тебе вечером зайду, потолкуем.

Покинув помрачневшего парня, он опять длинными шагами двинулся по улице к столовой.

"Выступать надо сегодня и только сегодня,- думал Порхов,- до темноты можно пройти верст десять - и то хлеб".

Дверь в столовой была открыта. Там никого не было, кроме Альбины и Саньки Тягучина - радиста. Накренив рацию, они что-то соединяли внутри ее корпуса. Он подошел:

- Надежда есть, что эта штуковина не подведет?

- Рация нормальная, товарищ начальник,- сказал Санька, поднимая ясноглазое круглое лицо и глядя на Порхова почти с благоговением.- Не подведем.

Альбина продолжала соединять какие-то проволочки.

- Ты смотрела, кого набирали? - спросил он хмуро.- Я ж тебя просил приглядывать за Корнилычем.

- А чем эти плохи?

- Шаромыги, бродяги. Кто поручится, что они работать будут?

- Ты всегда готов наговаривать на людей,- сказала она и отбросила волосы, упавшие ей на лоб.- Мало ли в партиях случайного народа, а все работают,-и, повернувшись к радисту, попросила:- Саня, иди погляди, как они там лошадей навьючили. Попроси, чтоб под рацию выделили Сивого, он смирный.

Санька кивнул и убежал.

- Попрошу раз и навсегда,- сказала Альбина, жестко смыкая рот,- на людях никаких сцен. Да и наедине тоже.

Ноздри ее тонкого, с чуть заметной горбинкой носа расширились, яркие длинные глаза смотрели с яростной готовностью спорить и возражать. Брови, вскинутые к вискам, были сведены в единое полукружие, резкая морщинка гнева легла поперек лба. Он любил ее в эту минуту, любил до того, что готов был кричать, молить, заклинать: "Прости! Забудь все, что стоит между нами! Будь прежней!" Но он знал, что, если он когда-нибудь себе это позволит, она только усмехнется и уйдет. Рухнет последняя непрочная подпорка уважения, которая еще держит ее рядом с ним.

- Зачем ты выгнал Шалашникова? - резко спросила Альбина,- Все власть свою показываешь?

Он отвернулся от нее и прошел к окну. Сейчас надо было сдержаться и не дать себе воли, тогда все еще может пойти по-другому,

- Рация для нас - главное,- сказал он, стоя к ней спиной,- И ты мне за нее отвечаешь. Ясно? А теперь пошли навьючивать. Выступаем через час.

В три они выступили. Солнце стояло довольно высоко, и, по расчетам Порхова, у них, было часа четыре на движение и час на устройство табора. Было тепло. Май набирал силу. По склонам гольцов среди лиловых переплетений вереска уже огненно вспыхивал алый багульник.

Они взошли на голец, оставя реку по правую руку, и двигались теперь вдоль горной гряды, то почти по самому берегу, то высоко поднимаясь вслед за тропой над сверкающей ломкой уже речной белизной. Льдины на реке со странным шорохом начинали свое кружение по неширокой стремнине. Лошади настораживали уши, люди шли, бодро переговаривались, и сам Порхов впервые за этот день почувствовал радость, которую испытывал всегда, вступая в тайгу.

Солнце, прорываясь через гольцы, падало на склон противоположного хребта яркими рыжими кусками. И там, где оно лежало, в бурой шкуре тайги ослепительно светились стволы лиственниц, и их ржавая горячая щетина придавала остальной темной массе деревьев вид хмурый и выжидающий.

Впереди, на тропинке, белела беличья шапка завхоза. Корнилыч на вислоухом коне возглавлял шествие. За ним, прижимаясь к потным бокам лошадей, шел Леха-возчик. Все восемнадцать грузовых лошадей были авангардом. За ними ехала Альбина и брели пешие, горбясь под набитыми "сидорами", неся на плечах кайла и лопаты. Бурики, кувалды и палатки были навьючены на лошадей. Порхов ехал сзади, по давней привычке фиксируя порядок движения. Он смотрел с седла на мерно колышущиеся перед ним, горбатые от вещмешков спины. Рабочие шли ходко, с удовольствием перекрикивались свежими голосами, и только последний - Пашка, брат завхоза, выпущенный перед этим из лагеря и по слезной просьбе Корнилыча взятый в партию, не нравился Порхову. Он шел, непрерывно перекладывая с плеча на плечо инструмент, нагибался, щупал еле видную траву, оглядывался с жалобной улыбкой на Порхова и, наконец, присел у края тропы.

- В чем дело? - спросил, нагоняя его Порхов,- Отстать хочешь?

Пашка смотрел на него снизу отчаянными, жалкими глазами и улыбался. Это было у них с братом фамильное свойство - улыбаться, что бы с ними ни случилось.

- Не втянусь я.

- Встать! - с яростью приказал Порхов.- Ну и работничков набрали.- Встать, тебе говорят!

Пашка встал бледный и злой, но все еще улыбающийся.

- Догнать остальных!

- Не больно-то командуй! - пробормотал Пашка, вышагивая по тропе.- А то здесь закон - тайга!

- Стой! - Порхов одним движением послал вперед коня и догнал его.- Что ты сказал?

Парень снял с плеча инструмент и смотрел снизу исподлобья, так и не согнав с лица улыбку.

- А чего? Ничего такого не сказал.

Порхов нагнулся и выдернул у него из рук лопату и кайло.

- Снимай мешок!

- Чего?

- Снимай мешок! Живо!

- Да чего вы, начальник,- заныл парень. На лице его больше не было улыбки.

- А то,- с бешенством наехал на него конем Порхов,- если тебе закон - тайга, я тебя из партии вон - и немедля!

- Простите, начальник! - сморщив лицо, тянул парень, вцепившись руками в лямки вещмешка.- Не привык я к воле, все время чего-нить трепану, а потом отмаливаю!

Порхов успокоился.

- На! - Он сунул Пашке его инструмент.- Моли бога за своего брата. Другой бы у меня в два счета обратно уже топал. И смотри, Паша, я таких, как ты, навидался. Что не так - и Корнилыч не спасет.

Теперь Пашка не отставал, и Порхов, качаясь в седле, мог спокойно обдумывать обстановку. Она не радовала. Но он чувствовал себя крепким и уверенным, как всегда, и готов был ко всем неожиданностям.

Впереди Альбина, нагнувшись с седла, разговаривала с высоким человеком в ватнике и потрепанной военной фуражке. Это был Колесников. Рядом с ним мелькали под неожиданным здесь беретом седые виски Соловово. Оба шли как-то особенно вольно, и это уже само по себе не понравилось Порхову. У них был какой-то слишком городской, не таежный вид. А впрочем, откуда тут быть городскому виду? Оба из лагеря. И сказали об этом при первом же разговоре. Дело не в этом, главное, Альбина что-то уж очень оживленно с ними разговаривает. И что она в них нашла?

Первые два года у Алексея с Альбиной все было замечательно. Потом появилась девочка, стало труднее, но самые плохие времена пришли, когда дочка умерла. Зимой у Альбины кончилось молоко, а девочка заболела ангиной. Альбина металась, в самой повадке ее появилось что-то звериное, что-то от рыси или тигрицы. Она требовала, чтобы он добыл молоко. Сделать это было невозможно. В северном поселке, , отделенном тысячей километров от населенных мест, не было коров. Раньше молоко завозили на самолетах. Теперь же молоко получали по талонам лишь несколько семей во всем районе. Альбина требовала, чтобы он пошел к секретарю райкома и любыми способами добыл молока. Он придумал другое: договорился с Азарьевым и авиаторами и улетел в Иркутск. Но когда он вернулся через двое суток, дочка уже умерла. Оказывается, вдобавок к ангине у нее было воспаление легких.

С тех пор Альбина почти не разговаривала с мужем. Ночи были для него мучением. Кровати стояли рядом, но любая попытка его приблизиться к жене вызывала такой жестокий отпор, что он поневоле прекратил их.

После Вальки Милютина не было в его душе человека, который бы так тянул и так озлоблял его, как жена. Обиднее всего было то, что он прозевал момент, когда началось охлаждение. Смутно он вспоминал, что и до болезни девочки уже было не все в порядке, но о причинах он не догадывался. Он любил ее, она это знала. Но ведь совсем недавно и она любила его. Куда же ушло все это? Порхов с яростью посмотрел на беседующих с Альбиной канавщиков. Впереди начинался длинный откос, и дальше между сосен светлела чуть отлогая поляна. Он тронул коня, проскакал длинную вереницу людей и лошадей и догнал Корнилыча.

- Тут заложим табор!

- Привал! - голосисто скомандовал, оглядываясь назад, Корнилыч и соскочил с лошади.

Пока суетились, развьючивая лошадей и растягивая палатки, Порхов присел было прикинуть завтрашний маршрут на планшете. Но работать ему не дали.

- Гражданин начальник! - позвал пришепетывающий от волнения голос.

Он вскинул голову. От палаток глядели на него канавщики, а перед ним стоял длинный парень, растягивая в пугливой улыбке щербатый рот и моргая веками.

- Ты тут откуда? - изумился Порхов,

- Дак вместе с вами,- сказал, заикаясь, Шалашников.- Куда ж мне от вас...

Порхов оглядел его с ног до головы, вид у парня был жалкий.

- Раз сам пришел,- сказал он, стараясь быть строгим, но справедливым,- принимаю. Но, однако, до первого замечания - смотри!

К вечеру на поляне встали четыре палатки.

САНЬКА ТЯГУЧИН

Санька сидит, прислонившись спиной к матерой сосне, смотрит в небо и думает о том, что никогда еще не был так глубоко в Дальней тайге. Сейчас до базы сто пятьдесят километров. И ближе только Бабино. Но и до него не меньше ста сорока. Он с детства в тайге и не боится ее. Умеет найти в ней и голубику, и коренья, умеет развести, огонь без спичек, умеет с тридцати шагов попасть в глаз белке. И все-таки оттого, что во все стороны расстилаются почти нехоженые дебри, становится сладко и страшновато.

Из общей палатки вышел Жуков: кепка набекрень, пиджак накинут на плечи, постоял, мягкими, неслышными шагами подошел и сел к костру.

В стороне от двух палаток канавщиков стоят две двухместные. Одна - Санькина. В ней рация и его спальник, а в нескольких десятках метров от нее палатка начальства. Сейчас она ярко освещена изнутри, и сквозь желтоватое свечение светлой парусины проступают два человеческих контура. Рослый силуэт мужчины, прямо сидящего перед свечой, и силуэт женщины, обнявшей руками колени. Оттуда - ни звука.

Санька, не отрываясь, смотрит на два темных силуэта в палатке. Чего бы он ни дал два года назад, чтобы попасть в партию Порхова! Но у того был свой радист, Тадеуш Димовских. Он был один из тех, кто приохотил Саньку к радиоделу. Когда дошла до поселка весть, что он погиб, Санька попросился к Порхову. Его взяли. Это была не просто удача, это было счастье.

Шла война, все мальчишки бредили подвигами на фронте. До дыр зачитывались на недели и месяцы запаздывавшие газеты, имена Виктора Талалихина, Зои Космодемьянской, Николая Гастелло не сходили с уст, а Санька был верен своему герою. Герой его не совершал военных подвигов, но зато это он открыл жилу на Усть-Ваге, и по его требованиям искали и нашли Хортойское месторождение.

Когда он проходил мимо покосившегося штакетника Санькиного двора, мальчишка не отрываясь смотрел ему вслед. Покоритель тайги, настоящий мужчина, рослый, подтянутый, в военной форме, которую так и не снял после краткого пребывания, в армии, хмурый и немногословный, с русыми, тщательно зачесанными набок волосами, он шагал по улице, и за ним бежали Санькино поклонение и Санькина мечта.

Негромко шурша по траве, прошли и сели невдалеке от костра высокий и среднего роста седоголовый - Колесников и Соловово. Издалека хрипло закричал филин, и тотчас же хлопотливо зашуршали и стали перекликаться кедровки, тяжело перелетая с сосны на сосну.

- Попали мы, Викентьич, под косу времени,- сказал Колесников.- Одно противно: чувствовать себя травой. Неужели всего и есть мы, что жалкие травинки?

Соловово ответил не сразу. Они устроились на траве шагах в десяти от Саньки, и голоса их звучали теперь совсем рядом.

- Что ж,- говорил Соловово своим ровным городским тенорком,- возможно, и трава. Но ведь трава тоже может быть разной. От иной и косы тупятся... Но мы не из тех трав родом.

Колесников и Соловово всегда нравились Саньке, было в них что-то заставлявшее подтягиваться. Он никогда не видел их небритыми, распоясанными или перемазанными грязью... А ведь работали на тех же самых канавах, что и остальные, в грязи и пыли. Но, пожалуй, основное, что его неудержимо влекло к ним, заключалось в их разговорах. Каждый из этих людей знал множество вещей. Особенно Соловово, и Саньке открывался новый мир.

В партии и остальные были народом многознающим. Когда дело касалось каких-нибудь хозяйственных дел, тут Корнилыч мог дать совет кому угодно. Чалдон был мастак по охотничьим делам, Нерубайлов мог полвечера рассказывать, чем отличаются обязанности сержанта от старшинских. Федор Шумов часами говорил о жизни в деревне и умел наладить прохудившуюся обувь и одежду. Да и прочие были не лыком шиты. Но Соловово и Колесников тянули Саньку не таким знанием. В рассуждениях их не было бытовой обыденности, как у других мужиков. Когда они спорили, а это было постоянно, в их спорах звучали имена Наполеона, Клаузевица, Савонаролы, Томаса Мора, Спенсера. Половины этих имен Санька не слышал никогда в жизни и слушал спорящих, разинув рот.

Соловово, небольшой, ладно скроенный, с задумчиво склоненной седой головой, с печально насмешливым взглядом темных зрачков, с непроходяшей синевой под глазами, был так вежлив со всеми, что это некоторых даже отталкивало. Другим это казалось слабостью характера, и нашлись даже такие, кто пожелал ее использовать. Но когда однажды Глист замахнулся на Соловово, тот так скрутил его, что все поняли: мужик этот не трус, но орать или материться не будет.

Человек этот сильно действовал на Саньку. Но чем-то стеснял. Потом Санька понял. Внимателен Соловово был к нему - это факт, но все же всегда занят в глубине души своими мыслями. Иногда посреди разговора он вдруг отвлекался, глядя на пролетавшую птицу, и потом сидел молча, не обращая внимания ни на Саньку, ни на Колесникова: далекий, отрешенный, абсолютно чужой всему, что вокруг происходит.

Колесников был другой. Высокий, с властным выражением нахмуренного красивого лица, быстрый в движениях, азартный, он был Саньке куда понятнее, чем его товарищ.

Но ближе всех Саньке был Чалдон, тот был свой, сибирский, обстоятельный, и единственно, что мешало выслушивать его бесконечные байки,- это их нескончаемость. Чалдон на любую тему мог высказываться с вечера до утра. Для остальных же Санька был нуль без палочки, и они этого не скрывали.

- Самое главное - чо? - бубнил у костра Федор Шумов,- Мужик должен быть хозяин и блюсти семью. Семья, однако,- корень. Товарищи - хорошо. Однако семья -семя. Потому - и кровь твоя на земле продолжится, и на старости кормильцы есть. Коли детишков не завел - нету тебе радости.

- Ты, Федя, на фронте не был, по тайге скитался,- с не меньшим упорством долбил его Чалдон,- важнее товарищев - ничо не признаю, однако. Товарищ - он одно слово - опора. Ты вот, Хорь, что скажешь? На фронте был?

Жуков снял кепку и подержал ее над огнем. Погрел, снова натянул на висок и повернул свое морщинистое, высвеченное, алыми отблесками лицо к спорщикам.

- На фронте? - он хмыкнул,- Я, кореш, и на фронте, и кое-где почище фронта бывал.

- И чо? - приставал Чалдон.- Энтот говорит - семья... Баба продаст, пацаны по свету разбредутся, а настоящий душевный товарищ ввек не продаст, так?

Жуков засмеялся и сплюнул в костер.

- Человек, кореш,- он поучающе поднял палец,- человек завсегда продаст. На то у него такая природа.

- А кто ж не продаст, однако? - недоуменно наморщил лоб Чалдон.- Собака, чо ли?

Из палатки вышел Порхов, стоял черным силуэтом на светлом фоне полога.

Назад Дальше